Все тот же Горький, но уже и Нижний – и дальше

Я страшно обрадовался, узнав, что Алексея распределили после института в транспортную авиацию, как и меня курсом раньше. В предшествующий год на мой адрес в офицерскую общагу в Мигалово (на окраину Калинина) приходили его письма, и в них было больше грусти, чем радости. Увы, сохранилось лишь одно – но и оно многое опровергает из того, что придумали о Балабанове в молодости. Вот оно, орфографию и пунктуацию я сохраняю (на конверте почтовый штемпель – 22.09.80):


Здравствуй Генка!


Я был ужасно рад получить твое письмо, тем более, что ты был первым кто мне написал. Я так и не понял хорошо тебе там или плохо, но мне здесь очень плохо. Остается только с радостью вспоминать прошлый учебный год, особенно конец его, когда мы действительно веселились.

Я бы с удовольствием сделал это сейчас, но мне почему-то уже не хочется, да и не с кем. Вы, пожалуй, были последними, не буду добавлять из «могикан». Но у меня есть еще год, а у вас его уже нет, и от этого становится еще грустнее. Вот если бы мы все провели его вместе!

Сижу в Горьком, но на работу не выходил еще ни разу, то болею телом, то «душой». Завидую тебе, ты собрался с мыслями, а мне это не удается. То ли их нет, а, может быть, просто не могу.

Новостей, вобщем-то никаких нет. Приехал Пчелка, но общих интересов у меня с ним не было и нет, да пожалуй и не будет. Они (то есть он и Кучма) интересуются женщинами, а мои интересы, как ты знаешь, лежат несколько в другой области.

Вчера звонил Пашка Солдатов. По-моему он доволен. Они наконец-то нашли квартиру, даже с телефоном, работа ему тоже нравится, во всяком случае мне так показалось, а может это совсем и не так? Он ведь никогда не был пессимистом, ты же знаешь. Его телефон 24–08–25.

Фан уехал в Ливию. Джон с Кругликовым на Дальнем Востоке, Левченко с Валенковым в Джанкое. Адресов я, к сожалению, не знаю. Погосов у себя, на работу еще не устроился. Плахотный все еще здесь околачивается, а его диплом лежит у коменданта. Вот и все что я знаю.

Жить я буду с Казаковым. Я не очень-то этого хочу, но больше просить не с кем. Он еще не приехал, так что я пока живу один. Попытки полноценно использовать это время оканчиваются тем, что я лежу на кровати, уставившись в одну точку, а действия мои ограничиваются сменой пластинок.

Иногда приходит Леха Насонов (или индейский вождь Одноглазая Выхухоль), и мы с ним либо слушаем музыку, либо разговариваем разговоры, темой которых обычно является прошлый уч. год и ваше «потеряное поколение».

Вернулся из армии Рыбин и вся их компания выпуска 1978 года. Ищут работу. Некоторым все-таки удалось оформиться заграницу, теперь ждут вызова.

Видел Маринку Елисееву. Она пока не может найти работу. Гордеев сейчас в Горьком и Пашка очень хотел увидеть его, но ему очень трудно сняться с места теперешней работы, поэтому мне кажется, что он не приедет.

Но я надеюсь, что ты-то, приедешь, если выдастся свободная неделька. Моя комната та же, обстановка в ней не изменилась, и, мне кажется, что тебе будет приятно еще разок окунуться в атмосферу студенческой жизни. Ну до свидания, Генка! Еще раз спасибо тебе за письмо. Приезжай, в кино сходим! Огромный тебе привет от Кучи, Пчелки, Лехи-вождя.

Счастливо тебе полетать.[1]


Будущего режиссера кино в этой студенческой эпистоле обещает лишь единственная фразка: Приезжай, в кино сходим! Впрочем, и она этого не прорицает. Мы все любили кино – и в те далекие советские времена были окружены и большими кинотеатрами, и совсем камерными кинозалами. Кино на Минина, на Белинского, «Рекорд» – не говоря уже о крупных центровых. Там «Сталкер», здесь «Мимино», еще пройти – Ришар, а где-то Бельмондо. Там – море смыслов и нераскрытых подтекстов, здесь – океан обаяния.

В кино сходим… Все остальное в письме – о банальных подробностях быта и перемещениях студентов, ставших молодыми специалистами. Вечных вопросов Алексей не поднимает. Еще не готов – а болезнь тем временем уже наносит первые удары, о чем он не стыдился писать. Мне здесь очень плохо… то болею телом, то «душой»… – именно об этом. По этой причине, по причине общей хандры, с этим связанной, он и «на работу» (на учебу) не ходит.

Можно было, конечно, и не приводить его письмо в полном виде. Но оно довольно лаконично повествует и о судьбах, и о не слишком радужных жизненных обстоятельствах у кого-то из выпускников, связанных с необходимостью долгого поиска работы, например. И в общем отменяет ту монументальную картинку будущего защитника Отечества и героя, которую нынешняя «студия Грекова» от пропаганды всегда готова представить широкому зрителю по любому случаю.

И все же это было время, когда болезнь еще не захватила его всей силой, и сама безыскусная ткань бытия еще не отталкивала будущего творца, и в его мозг еще не проникла всеудушающая энтропия. Здесь он нормален – такой, как все, разве что хандрит, во многом вполне человечный и даже простецкий.

Сказать по правде, мне тоже было невесело. Хотя и по другой причине. Моя избранница не спешила соединиться со мной и в итоге предпочла меня другому, и я мало в чем находил утешение. Признаться, в этом не вижу греха. Мужчине следует стоически переживать неудачи в любви, но они же этот стоицизм и формируют. В общем, навыка не было. Но год пролетел быстро, и вслед за мной тем же «воздушным коридором» отправился и Балабанов. Его призвали на службу в другой город в полк ИЛ-76-х, но казалось (в летном-то формате), что это не так далеко от Калинина. Какой-то час лету.

И вот он, Леха Балабанов, вместе со мной в системе ВТА. Как и я, бортовым переводчиком. Это значит, что с момента пересечения госграницы ты должен выполнять в экипаже обязанности бортрадиста. (Ничего страшного – настоящий радист рядом, все в его присутствии, если что, подстрахует в техчасти.) Связь-то на международных перелетах исполняется на английском. Все по системе ICAO (International Civil Aviation Organization). А поди выучи господ прапорщиков английскому языку – даже и в пределах краткого вокабуляра радиообмена. Только начсвязи эскадрильи – старлей или кэп, этот еще что-то попытается исполнить на семейном утреннике, а двое с других двух бортов эскадрильных – с двумя звездочками вдоль плеча – мастера иного наречия.

Для этого тебя месяц-полтора помуштруют в азах радистской работы, и никто даже не потребует знания морзянки. Походишь на тренажер (нынешние умники на ТВ транслитерируют это слово в упор: раз это simulator – значит «симулятор»), дабы привыкнуть получше к реальной обстановке. А почему, собственно, и нет, почему и не «симулятор»? В XIX веке и «Айвенго» переводили как «Ивангое»…

Двухкилевой китообразный АН-22 из моей 12-й дивизии, старичок АН-12 из других, почти новенькие, с иголочки, реактивные ИЛ-76 – вся эта братия развозила разный скарб, зачастую военного назначения, в страны двух обширных частей света: Азию и Африку. Это и тогда уже не было секретом для коварной заграницы, а сейчас и подавно. Самолет не иголка, отовсюду разглядишь. Прилетит этот самолет (он же «борт» на профессиональном языке), разгрузится за пару часов и назад.

Экипажи летали нечасто – как правило, в год по несколько раз. Но это все же была возможность глянуть на заграницу, преимущественно арабско-африканскую, и немного «наварить» командировочных в «чеках». Не сравнить, конечно, с заработками тех «переводяг», что торчали там два года перманентно, но все же…

За полгода до моего прибытия на службу начался Афган. ВТА полетала туда вначале и с бортпереводчиками. Потом везде диспетчерами на контроле посадили наших или неплохо знавших русский пуштунцев и таджиков, и бортпереводчики там вообще больше не требовались. Что-то в аэропорту растолмачить? Да местные тебя скорее на русском, чем на английском, поймут. Или, чтоб не болтались без дела и не мешали штурманам в штабе, разок-другой могли и послать на денек переводчика по безопасному маршруту. С ночевкой, скажем, в Ташкенте на пути туда и обратно.

Мне и самому случилось пролетать над афганскими ночными горами на большой высоте. Проходишь точки обязательного доклада диспетчеру, глянешь вниз – темнота, только чернобурые контуры хребтов под тобой выступают чарующе. И разве что раз в полчаса или в сорок минут замерцают внизу огоньки какого-то селеньица. Мы обслуживали брежневский визит в Индию в декабре 1980-го. Возили станцию космической связи, это были тонны железа. Индия как будто была не сильно против нашей афганской авантюры. О «трех кассиопеях», как я это называю (об Интернете), даже и не мечталось тогда. Ну, разве что лет через сто… Вру – даже и в голове не было…

Уже спустя много лет я предположил, что и Леха Балабанов, могло случиться, был завезен в Афган на часок-другой. Поднапряг блок памяти – как будто нет, не бывал он все же там. Оно бы вспомнилось. А вот рассказы о вывозе «грузов 200» он мог услышать и от экипажей в полку, где служил. Кажется, одно время он жил в общаге с летуном, что вывозил их оттуда. Каково же было мое удивление, когда я спустя тридцать лет стал натыкаться на тексты в СМИ и даже в «вики» про лехино героическое прошлое в Афгане…

В принципе, ему достаточно было всего-то раз интервьюеру обронить с увесистым намеком, что борты его подразделения выполняли интернациональный долг, залетая и в братский Афганистан, как группа пиара тут же все раздула до немыслимых размеров. Так Леша Балабанов оказался героем-интернационалистом, бесстрашным спецназовцем и бывалым воителем. Оттого будто бы и фильмы у него такие тяжкие, такие рвано-колотые – словно раны на теле. При всей его внешней субтильности и невоенности оно и загадочней было…

В опровержении своих тайных ратных подвигов Алексей Октябринович замечен не был. А зачем это отрицать? По крайней мере, сам он не считал своим долгом это делать. Уж очень оно тут все ладно срасталось для имиджа.

Но случилось в то далекое время и то, что меня по-настоящему потрясло тогда. И об этом рассказать придется. Без этого останется за пределами понимания очень многое в креативе культового режиссера и моего старого друга. (Говорю с поправкой на то, что дружба эта все же не успела застареть как таковая – и оборвалась однажды…) Ведь в этом зашита ДНК всего творчества Алексея Балабанова, и без этого он просто необъясним во многом. Об этом я поведал однажды в своей публикации в «Литературной газете» в год его смерти. Называлась она «Лехин груз»…

Кто-то усмотрит в названии нехороший подтекст, чуть ли не издевку… однако название это пришло от сердца. Мне было искренне жалко его, так безмерно рано ушедшего. Пусть даже и дороги наши с ним когда-то резко разошлись, и я считал его уже чужим для себя…

Публикация та натолкнулась и на волну озлобления в комментаторских массах: вот ведь завистничек нашелся… великого режиссера нет уже… а при жизни, в лицо ему, ты бы побоялся сказать

Ничуть. Не побоялся. Еще раз: была и близкая по смыслам и пафосу моя публикация в «Литературной России» за шесть лет до того, в 2007-м. Балабанов был еще жив – alive and kicking. И та первая статья так и называлась – «Пожалейте Леху Балабанова»…


Из Калинина добраться до Горького было проще простого. Садишься вечером на проходящий ленинградский поезд – и утром ты уже на месте. В первый год службы, когда Алексей еще доучивался на пятом курсе, раза два или три я и срывался в любимый город под выходной. Нашим братом переводчиком полк укомплектовали недавно, и летный состав все не мог взять в толк, что мы за птица. Даже метеослужба – и те народ военный, а на этих переводчиках, лейтенантиках цивильных, и форма мешком, со склада, и выправки ноль.

Мы особо и не навязывались – появишься с утра на построении, посветишься в штабе у штурманов с четверть часика – и назад к себе в офицерскую общагу. Одного дежурного все же оставляли, как правило, неженатого – для связи. А то, бывало, и в город на прогулку сорвешься. Посылают и в наряды по гарнизону – патрулем, но предупреждают загодя, планируют.

И вот однажды на очередной моей вылазке в Горький Алексей не без грусти обронил, что есть проблемки со здоровьем. И, в общем, серьезные. Какие-то чего-то там расстройства… Я не придал этому никакого значения. Даже не стал утешать. Ну, расстройства – и расстройства, пройдет и забудется. И Саша Арс, и другие говорили мне про его беду, но я этого всерьез не воспринимал. До того времени, как все это произошло у меня на глазах…

Случилось поздней осенью на втором году моей службы, у Алексея – на первом. Его прислали в командировку в наш полк и поселили на пару дней в профилакторий, стоящее на отшибе здание. Предназначенный как бы и для оздоровления, смотрелся он мрачновато и как-то неуютно – что снаружи, что внутри. А моих соседей по комнате в общаге (лейтенантов Джанкуева и Малахова) как раз не было в то время в подразделении. Так что оставайся, Лешка, с ночлегом здесь, пообщаемся.

И мы засиделись с ним до ночи под бутылку красного крепленого, успели поговорить и о друзьях, и о прочитанных книжках. Я рассказывал о своих тверских впечатлениях, а он проклинал хохлов, что достались ему в соседи и коллеги. Это были такие же, как и мы с ним, переводчики, только южнороссы – с киевскими и харьковскими дипломами. (Я видел их на слете переводчиков, где мы делились опытом летной работы, был там и он: неплохие в общем ребята – со своим юмором и со своей мотивацией, они чутка опережали Балабанова в темпераменте, и у него с ними не сошлось. Сам любивший подначивать, он довольно настороженно реагировал на «фидбэк» от них в свой адрес.)

Наговорились всласть, выпили вина – уж точно без перебора, за второй бутылкой не бегали, и я постелил ему на соседской железной коечке, почему-то заслужившей в народе явно преувеличенное название «полуторки».

Из глубокого сна посреди ночи меня вырвали странные звуки… Откуда-то шла тяжелая гулкая вибрация непонятной природы. Глаза я разлепил мгновенно, и первой вспыхнувшей в темноте мыслью было: война… землетрясение? Вовсе не банальная фигура речи – никогда не забуду того своего испуга… К нашей же взлетной полосе мигаловской лепился и полк истребителей, и реактивного рева посреди ночи нам хватало. Только он уже был привычен, а тут что-то жуткое с содроганием…

Я взвился к выключателю ракетой – щелк, и все увидел… хоть и осознал не сразу…

Лешка бился на железной коечке в диких судорогах… ужасно амплитудных и механических… Словно большая кукла, у которой повредилась гигантская пружина или заводной механизм…

Подскочил к нему, попытался схватить за плечи, но удержать их в руках было невозможно… Его и так всего трясет – и ты еще добавишь в попытке разбудить…

Отчаяние в общем не в моей природе – но иного я в тот момент и не чувствовал… Потом метнулся в коридор и стал стучаться в соседскую дверь по другую его сторону. На помощь мне выскочили приятели – капитан Рощин, летун, разжалованный за рукоприкладство в административный состав, и лейтенант Низамутдинов, технарь из Калининграда…

Леху уже било так, что слетела с крючьев задняя спинка – и кровать встала трамплинчиком… Но Леха не сполз и не свалился вниз – он оставался каким-то разболтанно-ригидным… по-прежнему в бессознанке и совершая немыслимые для тела движения…

Рощин – мужик бывалый, с боксерским ломаным носом и крепкого сложения. Тут же потребовал ложку, а у меня были только вилки немытые с нашей вечерней трапезы. С алюминиевой ложкой влетел Игорек Низамутдинов – и вот ее уже запихивают Лешке в рот, да и то не сразу вышло – зубы-то стиснуты, и не попадешь еще…

Позже я узнал, что совать эпилептику в рот ложку, тем более металлическую, чтобы тот не проглотил собственный язык и не откусил его в припадке, тоже не вариант. А тогда просто сунули и держали его руками… Я впервые видел, как у человека изо рта идет пена, обильная… Мелькнула глупая догадка: ведь и пеной этой можно захлебнуться…

По моим ощущениям, припадок продолжался минут пятнадцать-двадцать. На часы посмотрели, только когда все закончилось, и он затих – по-прежнему не приходя в сознание. Кажется, было что-то после трех ночи… Спинку мы поправили, накрыли его одеялом. Леха уже тихо засопел, но лицо у него было все еще каким-то иссиня-зеленым и все еще пугало, словно это было что-то вроде посмертной маски…

Попили чаю у них в комнате. Я попросил ребят не докладывать о случившемся начальству. Нет проблем. Только Рощин, мужик старше нашего лет на пять, удивился – как его могли с этим взять на летную работу (в летно-подъемный состав)… Впрочем, сам же и догадался: кому ж захочется признаваться… не насморк ведь…


Утром он проснулся тяжело и поздно – я уже успел сбегать на построение. «Было что?» – спросил он меня. Я рассказал. Вид у Лехи был крайне болезненный, но нужно было идти – и он заставил себя собраться.

Память до сей поры хранит все в деталях – столь велико было мое потрясение. Со временем стали забываться и детали, и я Балабанову никогда не напоминал об этом и не справлялся у него о здоровье. И только много-много лет спустя, когда посмотрел его «страшные кино» (не то, что нарекли «культовым», а то, что назвалось эвфемизмом «авторское», что и смотреть-то, по моему мнению, интересней специалистам и киноманам), все снова проигралось в памяти в деталях.

Все более и более стала проясняться природа творчества Леши Балабанова. Не абсолютно вся его феноменология – но очень значительная сущностная его сторона. Очень многое стало понятным в его кино, природу которого постигают не все, тогда как многие очень часто путают ее с иными сущностями, истинными ли – мнимыми, или оснащают политкорректными проторенными домыслами в русле традиционных красивостей по части истолкований авангарда.

Именно в те времена, в конце студенчества и в начале самостоятельного пути, в период первых поисков себя во внестуденческом формате, когда пошел этот слом в его физиологии с попытками приладиться к этой беде, как-то договориться с ней, осмыслить ее, и определилось многое в его творческом будущем… Но ведь была и утешительная сторона. Появилась и сверхмотивация – в знании о том, что падучая – болезнь великих. Болезнь гениев и пророков. (Если пренебречь, конечно, обывательским мнением – что это просто болезнь мозга, форма сумасшествия или на грани…) Что это не столько повод для отчаяния, сколько знак свыше, указующий на исключительность, на большую будущность…

Да – это и стигмы величия, и страшное клеймо, и я потом узнал, что если речь вести не о психогенном, или аффектационном, более легком типе эпилепсии, иногда и называемом псевдоэпилепсией, а о более страшном, органическом, то тут надо было себя готовить и к серьезным испытаниям. Ведь во втором случае, свидетельствуют врачи, сами припадки нередко ведут к заметным физическим травмам. А еще у многих больных со временем развивается выраженное интеллектуально-мнестическое снижение, другими словами, слабоумие, теряется продуктивность работы, падает общий тонус. Да одно осознание того, что какая-то злая вселенская сила вырывает тебя из жизни, полностью отключает твой мозг и бросает беспомощным биться в конвульсиях, напрочь сводит с ума… Тут не просто костлявая в своем истлевшем рубище тычет тебе в лицо своими страшными фалангами – тут и что-то более трансцендентно-дьявольское мнится в этом ужасе…

Впрочем, человек, как говаривал мой школьный учитель физики Валентин Сергеевич, с войны безногий, такая скотина, что ко всему привыкает… И сегодня медицина научила людей справляться со многими недугами – хотя и у лекарств есть побочные эффекты…

Я искренне боялся заговаривать с Алексеем о том случае, полагая, что чем реже ему напоминают об этом, тем лучше для него.

Загрузка...