Аннотация. В статье рассматривается феномен «Исламского государства» (ИГ) в нескольких измерениях – как вызов нормативности западной модели общественного устройства, как проект альтернативной государственности, как столкновение внутри исламского мира и новый виток антизападной революции. Успех и конкурентные преимущества ИГ в заполнении вакуума реальной власти и создании своего протогосударства анализируются не только как следствие деградации государственных институтов в регионе, но и как производная кризиса незавершенных проектов нациестроительства.
Abstract. The paper analyses the phenomenon of the «Islamic State» (IS) as a challenge to the Western model of social order, an alternative project of state-making, a clash within the Islamic world and a new stage of anti-westernization. The paper also scrutinizes the success and competitive advantages of the IS in filling the vacuum of power and making its own proto-state as a consequences of the both degrading state institutions in the region and unfinished nation-making projects.
Ключевые слова: «Исламское государство», ИГ, ИГИЛ, исламский радикализм, антивестернизация, нациестроительство.
Keywords: «Islamic State», IS, ISIL, Islamic radicalism, anti-westernization, nation-making.
«Исламское государство» (ИГ) формально возникло в 2006 г., когда Совет моджахедов шуры, включавший в себя ряд экстремистских группировок в Ираке [Designated.., 2016], объединился с более мелкими повстанческими структурами, боровшимися против коалиционных сил в Ираке. На тот момент ИГ именовалось «Исламское государство Ирака» (ИГИ). Окрепнув в условиях начавшейся в 2011 г. гражданской войны в Сирии, ИГ в 2013 г. объединило иракских и сирийских джихадистов и сменило свое самоназвание на «Исламское государство Ирака и Леванта» (ИГИЛ) – именно под этим именем структура под руководством Абу Бакра аль-Багдади была признана террористической [Sanctions.., 2016]. Еще через год, в июне 2014 г., ИГИЛ провозгласило на захваченных территориях Сирии и Ирака создание «халифата» под названием «Исламское государство» (ИГ) с целью в перспективе объединить под своим началом все мусульманские страны. Провозглашение «халифата» означало существенное расширение границ деятельности ИГ, под знамена которого со всего мира стали стекаться добровольцы и которому начали присягать на верность близкие по идеологии группировки. Захват и удержание обширных территорий в Сирии и Ираке, военные успехи, эффективное использование современных средств коммуникации для вербовки боевиков и агрессивная пропагандистская кампания сделали ИГ не только прямым конкурентом «Аль-Каиды» на Аравийском полуострове или талибов в Афганистане, но, говоря языком маркетинга, превратили ИГ в своего рода международный «исламистский бренд», за право на «франчайзинг» которого стали биться джихадисты по всему миру. В июле 2014 г. филиппинские джихадисты из движения «Абу Сайяф» («аль-Харакат аль-Исламия») объявили о своем присоединении к ИГ. В феврале 2015 г. йеменские джихадисты из группировки «Ансар аль-Шариа», ранее тесно связанной с «Аль-Каидой», в большинстве своем присягнули на верность ИГ. В марте 2015 г. их примеру последовали нигерийские радикалы из «Боко Харам». В августе 2015 г. духовное лидерство ИГ признало Исламское движение Узбекистана.
На сегодняшний день ИГ – самая крупная и быстро развивающаяся повстанческая организация в мире: в Сирии и Ираке ИГ контролирует территорию, по площади сравнимую с Австрией (примерно 110–112-е место среди международно признанных государств), с населением более 8 млн человек [Gilsinanaug, 2014]. Проводя основные операции на территории Сирии, Ирака, Иордании и Ливана, с 2013 г. эмиссары ИГ активно действуют в зоне Персидского залива и на севере Африки (особенно – в Ливии и Египте), усиливая напряженность в регионе, который стал ареной соперничества и противостояния, во-первых, между ИГ и другими джихадистами (различными фракциями «Аль-Каиды»), во-вторых, между ИГ как суннитской организацией и шиитами, наконец, между ИГ и курдами.
В отличие от «Талибана», создавшего примитивное военно-теократическое государство, или «Аль-Каиды», которая разворачивала свою террористическую сеть «на безопасном удалении» – в Судане, Афганистане и Пакистане, ИГ создало трансграничное и транснациональное протогосударство. В рядах ИГ сражается несколько десятков тысяч человек со всего мира (по разным подсчетам, 80–100 тыс. человек), в том числе и из России (порядка 2 тыс., а по некоторым данным – существенно больше). ИГ осуществляет демонтаж существующей в регионе модели национально-государственного устройства и при этом обладает всеми атрибутами современного государства (военно-бюрократическим аппаратом, налоговой системой, своими законами и т.д.), за исключением международного признания и легального доступа к мировой экономике. ИГ пренебрегает существующими государственными границами, установленными после Первой мировой войны и распада Османской империи (на арабском Востоке эти границы всегда считались несправедливым наследием тайной дипломатии великих держав), заявляет о возрождении суннитской государственности на территориях, где действующая власть оказалась недееспособной.
До формирования международной коалиции, направленной на уничтожение ИГ как террористической угрозы мирового масштаба, ИГ/ИГИЛ представляло собой внутреннюю проблему Ирака, отчасти – Иракского Курдистана и Сирии. Специфика личного состава ИГИЛ (костяк организации сформировали бывшие солдаты и офицеры иракской армии времен Саддама Хусейна) определила основные направления деятельности группировки. Боевики ИГИЛ боролись против американской администрации и новых властей Ирака, которые вытеснили баасистов и прежнюю военно-бюрократическую элиту, нарушив при этом баланс влияния этноконфессиональных групп в иракском обществе в пользу шиитов.
ИГ сплотило в своих рядах двух главных противников Запада на Ближнем Востоке, с которыми коалиционные силы во главе с США боролись во время Иракской войны (2003–2011), – боевиков из «Аль-Каиды» и представителей свергнутого баасистского режима [Al-Tamimi, 2014 a; Al-Tamimi, 2014 b]. Их объединила не столько идеологическая близость (которая едва ли возможна), сколько стремление к власти и готовность добиваться ее любыми методами, а также осознание того, что международная коалиция против ИГ – это одновременно и серьезное препятствие, и ключ к успеху как важнейший фактор мобилизации сторонников.
Стремительный подъем ИГ во многом является прямым следствием осознания возможности добиться того, что прежде ни одно джихадистское движение не могло осуществить, – создать собственное теократическое государство, консолидировав в его рамках территорию сразу нескольких мусульманских стран (причем с возможностью эту территорию удерживать и расширять). Конечно, «Талибан» в свое время серьезно продвинулся в деле создания собственного государства (ввел правление шариата на территории Афганистана и создал свои институты власти, установил контроль над материально-финансовыми ресурсами региона, монополизировал функции применения насилия в Афганистане и т.д.), иными словами, делал в принципе то же, что в 2014–2015 гг. осуществляло в Ираке и Сирии ИГ. Однако между «Талибаном» и ИГ есть ряд существенных различий. Во-первых, поскольку «Талибан» натурализовался как влиятельная сила после фактической победы в гражданской войне на территории Афганистана, для него первостепенная задача заключалась в установлении порядка на территории Афганистана, особенно среди уставших от войны пуштунов, создание альтернативного государства на повестке дня не стояло. Во-вторых, «Талибан» – это прежде всего пуштунский проект, для которого обращение к мировой мусульманской умме не первично (хотя Мулла Омар и принял символический титул амир аль-муминин (повелитель правоверных) в 1996 г., его фактическая юрисдикция предполагала халифат над территорией Афганистана, а не всего мусульманского мира). Не было у «Талибана» и своей версии национализма или проекта нациестроительства, подобного тому что предлагает ИГ. По сути, «Талибан» представлял собой религиозный и военно-политический проект завоевания конкретного государства – Афганистана. При этом «Талибан» продвинулся в вопросе международного признания (Саудовская Аравия, Пакистан, ОАЭ фактически признавали его власть в Афганистане), чего пока не имеет ИГ.
Другие, более молодые исламистские группировки, такие как «Аль-Шабаб» в Сомали, «Боко Харам» в Нигерии, «Ансар ад-Дин» в Мали, тоже провозгласили создание своих эмиратов, но низкий уровень общественной поддержки среди местного населения и малая эффективность в борьбе с внутренними и внешними врагами ставит под сомнение осуществимость их проектов. Не случайно большинство из этих группировок присягнули на верность ИГ, которому хватает и общественной поддержки, и успехов в борьбе с противниками.
Проблема теоретического осмысления и практического анализа феномена ИГ прочно утвердилась в повестке дня специалистов по Ближнему Востоку по всему миру. Несмотря на кажущееся разнообразие подходов к выявлению природы трансформаций, наблюдаемых в разных странах после «арабской весны», и появления ИГ, среди них можно условно выделить две основные модели: первая концентрируется на внешних факторах, оказывающих определяющее воздействие на регион, для второй центральным тезисом является цикличность исторического процесса (параллели между сегодняшними проблемами Ближнего Востока и его прошлым).
Наиболее яркий пример первой аналитической модели – статья декана школы международных исследований Денверского университета и бывшего посла США в Ираке Кристофера Хилла «Конец арабского государства», в которой политические коллизии Ближнего Востока – рост этноконфессиональной напряженности, распад существующих межгосударственных границ – представлены как следствие американских интервенций [Hill, 2014]. Суть проблемы Хилл видит в распаде арабского национального государства и вырождении национальных идентичностей, которые вытесняются этноконфессиональным и групповым размежеванием, что неизбежно погружает регион в состояние «войны всех против всех» [Hill, 2014]. Этноконфессиональные размежевания – не новое явление для стран региона, однако в условиях сильной центральной власти, как правило, удавалось сбалансировать разрозненные узкогрупповые идентичности единой общегражданской. В качестве аргумента Хилл приводит пример Ирака во время правления партии БААС и после американской оккупации и событий «арабской весны», которые разрушили хрупкий баланс политического единства и оживили застарелые этноконфессиональные конфликты.
Еще один пример использования первой модели – это так называемый постосманский синдром. В книге «Зыбучие пески: Раскрывая старый порядок на Ближнем Востоке» британский историк еврейского происхождения Ави Шлаим утверждает, что ход исторического процесса на Ближнем Востоке идет вспять и причины сегодняшних конфликтов необходимо искать в послевоенном мироустройстве и установлении Версальско-Вашингтонской системы международных отношений, основы которой были заложены после Первой мировой войны Версальским мирным договором (1919) и соглашениями Вашингтонской конференции (1921–1922). Основной тезис Шлаима состоит в том, что сегодняшний политический хаос на Ближнем Востоке – прямое следствие имперской политики Великобритании и Франции, символом которой является тайный договор Сайкса–Пико о разделении Османской империи, разрушивший «старый порядок» на Ближнем Востоке [Shlaim, 2015].
Несколько иную точку зрения можно обнаружить в работах британского исламоведа индийского происхождения Салмана Сайида, считающего, что Ближний Восток стал ареной противостояния сторонников «постзападного миропорядка»2 (т.е. пересмотра навязанной Западом региональной системы отношений) и тех, кто стремится сохранить status-quo [Sayyid, 2014, p. 7]. По мнению Сайида, Запад не стремится поддерживать политические режимы и правительства, которые пользуются поддержкой местного населения, поскольку не хочет видеть их суверенными и независимыми. Поэтому проблема не в демократии или ее продвижении на Ближнем Востоке, а в том, какой из режимов сможет эффективнее выступать проводником интересов Запада в регионе. Все это, с одной стороны, обрекает слабые государства на переход в разряд несостоявшихся (failed states), с другой – создает благоприятную среду для усиления радикальных группировок, подобных ИГ, влияние которых в последние годы стремительно росло.
Наиболее образно вторая аналитическая модель – модель исторических параллелей – представлена в статье Ричарда Хааса «Разваливающийся миропорядок» [Haass, 2014 b; Хаас, 2014]. Хаас предлагает рассматривать политический кризис на Ближнем Востоке – религиозную борьбу между конкурирующими традициями веры, конфликт между радикалами и умеренными, невозможность отличить гражданские войны от войн «по доверенности» – как повторение наиболее драматичного эпизода европейской истории первой половины XVII в., т.е. как «новую Тридцатилетнюю войну» [Haass, 2014 a]. Фактически Хаас говорит о крушении нормативности Вестфальской системы – мира суверенных государств3 – для Ближнего Востока, сравнивая самосожжение тунисского торговца фруктами Мухаммада Буазизи в 2010 г., после которого начались массовые волнения в Тунисе, с Пражской дефенестрацией 1618 г., положившей начало Тридцатилетней войне. Действительно, волна «арабских революций» и эпоха нестабильности на Ближнем Востоке спустя пять лет после событий в Тунисе далека от завершения.
Европа XVII в. дала пример постепенной эволюции от перманентной конфликтности к Вестфальской системе международных отношений с ее идеей баланса сил и межгосударственных союзов, признания за каждым государством всей полноты суверенной власти на своей территории и устранением конфессионального фактора из политики. «Новый Ближний Восток», наоборот, дает пример своего рода инволюции – архаизации общественно-политической системы, для которой определяющей характеристикой становится социальная анархия, религиозные и гражданские войны. В итоге «Новый Ближний Восток» – это и государства, неспособные контролировать свою территорию, и ожесточенная борьба за лидерство между относительно сильными странами, и рост влияния внегосударственных сил – ополченцев и террористических групп, – и стирание границ [Haass, 2014 a].
Профессор Мичиганского университета Мухаммад Айюб в своих оценках Ближнего Востока проводит исторические параллели с холодной войной, ведущейся сразу на двух фронтах: между Ираном и Саудовской Аравией на региональном уровне, и между США и Россией на глобальном [Ayoob, 2013; Ayoob, 2014]. Саудовская Аравия и Иран – это и религиозное противостояние (сунниты–шииты), и борьба за экономическое доминирование (конкуренция в сфере энергоресурсов), и конкуренция за региональное лидерство на Ближнем Востоке. Иран поддерживает режим Башара Асада в Сирии, «Хизбаллу», шиитское ополчение в Ираке, хуститов (шиитских повстанцев) в Йемене. В то время как саудиты, обеспокоенные ростом влияния Ирана в региональных делах, поддерживают сирийскую оппозицию, суннитов в Ираке, правительственные силы в Йемене. На глобальном уровне холодная война между США и Россией на Ближнем Востоке выражается американской поддержкой Саудовской Аравии и Израиля, с одной стороны, и фактической поддержкой Россией Ирана и режима Башара Асада – с другой.
В феномене победного шествия ИГ можно увидеть следствие кризиса дееспособности власти в Сирии и Ираке и в целом в странах региона после «арабской весны». Дееспособность в данном случае – вполне объективная величина, отражающая возможности правительства поддерживать существование государства как жизнеспособной политической и экономической единицы, а также способность оказывать населению минимальный пакет критически необходимых «политических услуг»: гарантировать безопасность; поддерживать функционирование правовой системы и соблюдение законов; обеспечивать инфраструктуру экономической деятельности; наконец, гарантировать – пусть и в минимальном размере – социальное обеспечение и политическое участие. От того, в каком объеме государство может обеспечить оказание «политических услуг» своему населению, напрямую зависит его характеристика как сильного, слабого или несостоявшегося [Rotberg, 2003]. Причем в этом смысле несостоявшимся может быть не только государство, но и нация, для которой существующий проект нациестроительства оказался нерелевантным, т.е. когда в обществе нарушается консенсус по вопросу культурных традиций, символов, исторического прошлого и т.д. В этих условиях создается благоприятная среда для конкуренции между разными национальными проектами, которые нацелены на замещение прежней национальной идентичности [State-building.., 2005].
В научной литературе, посвященной проблеме несостоявшихся государств, выделяются две основные категории. В первом случае недееспособность государства не сопровождается отказом основной массы населения подчиняться установленным правилам, порядкам и решениям правительства, во втором – она становится эквивалентом полного коллапса системы управления, что позволяет говорить также о распаде нации [там же]. В ситуации несостоявшейся нации резко повышается уровень недовольства населения действующей властью. Это ведет к росту насилия и снижению уровня безопасности, что, как в замкнутом круге, влечет за собой дальнейшую эскалацию насилия. Распад нации приводит к резкому оттоку наиболее дееспособного населения и естественному кризису человеческого капитала, а положение неэмигрировавшего населения становится еще более удручающим. Разрушен общественный договор, государство окончательно утрачивает легитимность в глазах населения: государственный аппарат принуждения теряет монополию на применение насилия, и в этой сфере начинается соревнование между государственными и негосударственными вооруженными формированиями.
Рейтинг слабости государств (Fragile states index) определяет способность государств выполнять свои прямые обязанности – обеспечивать безопасность и благополучие граждан по 12 агрегированным показателям [Fragile.., 2015, p. 7]. Первые семь – демографические проблемы (межэтническая конфликтность), неравномерность экономического развития, бедность и экономическая нестабильность, доступность и качество социальных услуг, соблюдение прав человека, разобщенность элит и внешнее вмешательство (риски иностранного вмешательства в политические и военные конфликты, а также зависимость от внешнего финансирования) – характеризуют способность власти выполнять свои основные обязанности, т.е. жизнеспособность государства. Оставшиеся пять показателей – наличие недовольных групп, устойчивая эмиграция, утечка мозгов, делегитимизация государства, гипертрофированное влияние силовиков – квалифицируют не только состояние отношений власти и населения, но и жизнеспособность нации.
По своему уровню устойчивости государства Ближнего Востока находятся в группе высокого риска: Йемен (среднее значение по показателям – 8,97), Сирия (8,66), Ирак (8,33), Ливия (7,8), Египет (7,57), Ливан (6,91). С точки зрения устойчивости нации наихудшие показатели у Сирии (9,46) и Ирака (9,24), Йемена (9,06), Ливии (8,14), Ливана (7,94) и Египта (7,4) [подсчитано по: Fragile.., 2015, p. 35–38]. Все это говорит о серьезном кризисе национальной идентичности в этих странах, что способствует росту межгрупповой, межэтнической и межконфессиональной конфликтности – всего, на чем строило свой успех ИГ.
В известной работе Чарльза Тилли «Ведение войны и создание государства как организованное преступление» процесс создания государства включает в себя захват и удержание конкретной территории, извлечение источников доходов для финансирования властных институтов и военных структур и, наконец, создание системы управления для поддержания достигнутых результатов [Tilly, 1985]. В свою очередь, формирование нации требует воспитания чувства гражданственности – разделяемой всеми общей идентичности – в рамках создаваемого государства [Tilly, 1996].
Если проанализировать по этим четырем критериям – контролируемая территория, доходность, институционализация правления, воспитание гражданственности – правительства Сирии и Ирака, с одной стороны, и действующие на территории этих стран повстанческие группировки и внесистемные силы – с другой, то окажется, что ИГ по всем этим показателям опережает действующую власть в Ираке и Сирии. Территория ИГ до последнего времени расширялась, а с ее удержанием не возникало существенных проблем, доходы из разных источников росли, механизмы институционализации власти не давали сбоев, а обаяние идеи «халифата» привлекало к ИГ сторонников не только из стран Ближнего Востока, но и со всего мира. Официальные власти Ирака и Сирии, напротив, последние два года сдавали позиции и в вопросе контроля территорий, и в экономике, и по эффективности правления, и по популярности среди населения. Помимо ИГ в условиях растущей нестабильности лишь курды смогли заметно укрепиться – это касается как курдского регионального правительства, так и курдского ополчения в Ираке и Сирии (за последние два года они продвинулись и с точки зрения контролируемой территории, и по популярности среди населения).
Безотносительно ситуативных побед и поражений успешность ИГ в построении своего государства и альтернативной модели нации напрямую связана со снижением дееспособности сирийских и иракских властей и распадом национального единства. Что касается курдов Ирака и Сирии, воюющих за создание собственного государства, – они укрепили свои позиции не только за счет кризиса иракской и сирийской государственности, но и вследствие своего активного участия в борьбе с ИГ. Курдским регионам на севере Сирии удалось завоевать фактическую независимость еще на начальном этапе гражданской войны, начавшейся в 2011 г. Иракский Курдистан (региональное правительство Курдистана) еще раньше – в 2000-х годах в ходе иракской войны – добился статуса единственного субъекта федерации в составе Ирака (никто больше – ни арабы-сунниты, ни арабы-шииты, ни другие группы – не получили подобных прав)4. За последние годы и сирийские, и иракские курды смогли постепенно расширить контролируемые территории, причем отчасти вследствие нестабильности и слабости центрального правительства. С появлением ИГ и дальнейшей эскалацией нестабильности курды продолжили наращивать свое влияние. Яркий пример – Киркук, который был взят под контроль отрядами пешмерга5 летом 2014 г. под предлогом активизации джихадистов [Parkinson, 2014]. В целом снижение дееспособности правительств в Ираке и Сирии и общий кризис государственности в регионе после событий «арабской весны» способствовали подъему курдского национализма [Solomon, Dombey, 2014].
Шиитские повстанческие группировки (как, например, базирующаяся в Ливане «Хизбалла»), в свою очередь, смогли усилить позиции, выступая на стороне иракского и сирийского правительств и устанавливая под этим предлогом контроль над рядом территорий при поддержке Ирана [Al-Tamimi, 2015]. В то же время суннитские повстанческие силы – «Джабхат ан-Нусра» и еще несколько влиятельных джихадистских группировок, действующих на севере Сирии, – сформировали «Исламский фронт» (2013), провозгласив правление шариата на захваченной и контролируемой территории. Этот проект протогосударства имел ряд сходств с ИГ, однако был узконаправленным как по географии (только на территории Сирии), так и по преследуемым целям (свержение режима Башара Асада, борьба с шиитами), а внешнее финансирование (в отличие от ИГ, обладающего собственными источниками доходов) делало его претензии на самостоятельность несостоятельными.
В Ираке большинство суннитских повстанческих группировок и племенных объединений не имеют достаточно ресурсов, да и желания для эффективной борьбы с ИГ (по разным причинам – некоторые из соображений солидарности с ИГ как суннитской группировкой, воюющей против правительства в Багдаде, другие – из-за того, что деятельность ИГ расколола их ряды) [Al-Tamimi, 2014 b]. Из-за ограниченности материальных, людских и идеологических ресурсов ни одна шиитская или суннитская группировка в Ираке и Сирии – до появления ИГ – не смогла запустить проект собственного государства.
Захват и удержание территории с последующим установлением монополии на применение силы – критически важный аспект в создании нового государства. И в этом ИГ на начальном этапе своего существования преуспело. Возможности ИГ установить монополию на применение силы в границах подконтрольной территории базируются на четырех основных факторах: благоприятной региональной конъюнктуре (вакуум местной власти, общественная поддержка), организационных и военно-тактических возможностях, стратегически выверенном подборе целей (как с точки зрения территориальных захватов, так и с политической) и, наконец, на идеологической и религиозной мотивированности действий.
Важное конкурентное преимущество ИГ перед другими джихадистами – умение пользоваться слабостями своих противников и неустойчивостью местной власти, которое оттачивалось с момента создания в 2006 г. «Исламского государства Ирака» (ИГИ) – предшественника ИГ. Несмотря на военные поражения в 2007–2008 гг. от сил международной коалиции в Ираке и поддерживаемого правительством местного суннитского ополчения «Шахва», боровшегося с «Аль-Каидой», вывод коалиционных сил в 2009–2011 гг. способствовал не только укреплению боевого духа членов ИГИ, но и его возможностей рекрутировать в свои ряды новых сторонников на фоне ослабления иракской армии. С уходом американцев правительство Нури аль-Малики стало проводить более агрессивную антисуннитскую политику. Суннитских политиков систематически арестовывали, фактически отказывая им в возможности полноценного участия в политическом процессе, аналогичным образом сунниты выдавливались из системы государственной безопасности (были расформированы иррегулярные вооруженные группировки «Сыны Ирака» – отряды бывших боевиков-суннитов, перешедших на сторону нового правительства). Вычищались сунниты и из рядов регулярной иракской армии – как с рядовых, так и с командных постов. Причем нередко в ключевых провинциях Северного Ирака, таких как Мосул, командиры, обученные и назначенные на свои посты еще коалиционными силами, заменялись лояльными правительству офицерами-шиитами, из которых большинство не обладало ни необходимым боевым опытом, ни знаниями [Harvey, Pregent, 2014]. Столь недальновидная политика правительства Нури аль-Малики, фактически подготовившая почву для ответного удара суннитских группировок, позволила ИГИ вербовать сторонников среди разжалованных солдат и офицеров и тем самым значительно укрепляться организационно.