I

В одной из улиц Петербурга находится большое каменное здание, сооруженное в двадцатых годах нашего столетия; вы отсюда уже видите характер архитектуры: наверху неизбежный треугольный фронтон; ниже ряд толстых колонн, заслоняющих свет в средней части бель-этажа; еще ниже – совсем уже ни на что не нужный выступ с пятью арками; в средней арке помещается подъезд. К нему, в последнее время, приделали крытый железом намет на чугунных столбах.

Многие годы дом окрашивался краской цвета крутого желтка; цвет был тогда в моде. Но с тех пор произошли значительные перемены: нравы умягчились, вместе с ними умягчился вкус, и дом перекрасили в одноцветный жидко-серо-молочный цвет, не выключая колонн и фронтона. Не изменилось одно только: мостовая. Известно, что в наших городах вообще экипажи не столько катятся, сколько подскакивают, и возницы не столько правят вожжами, сколько дергают; но здесь уже просто, как говорится, вышибало из сиденья и часто ломались оси.

При доме находился, однако же, экзекутор; но жалованье получал он маленькое, детей имел кучу и по необходимости посвящал большую часть времени собственным двум дачам на Черной речке; к дачам прилегал хозяйственно устроенный огород, снабжавши окрестных жителей прекрасной и даже недорогой клубникой. Служебные его обязанности, главным образом, сосредоточивались на квартире начальника, которая помещалась в бельэтаже, – и с этой стороны, надо отдать справедливость экзекутору, он был безупречен: камины и печи никогда не дымили, полы натирались до зеркальности, мебель и ковры всегда тщательно выбивались, дверные ручки и ключи поворачивались как в масле, все блистало чистотою и показывало примерное усердие. Последнее качество заслуживало тем больше внимания, что экзекутор никогда почти не встречал начальника, ни разу не удостоился от него похвалы.

Начальник был человек превосходный, с мягкой душой и великодушным сердцем; но он стоял на такой высоте, откуда можно было видеть только крупные предметы. Постоянно озабоченный самыми сложными и разнообразными вопросами, постоянно устремляя взор на дальние горизонты, он проходил обыкновенно мимо, изредка кивая головою, часто даже не отдавая себе отчета в том, кому кивал и кто ему кланялся. Он вряд ли даже подозревал, о существовании экзекутора. Еще труднее было ему заметить неисправность мостовой, так как на всех его экипажах шины постоянно перетягивались толстым обводом из гуттаперчи.

В июле месяце, часу в десятом утра, парадная дверь описанного здания внезапно отворилась; на пороге ее показался швейцар. Он был пока запросто: парадная форма и перевязь заменялись длиннополым синим сюртуком и белым галстуком; но галун на фуражке и гербовые пуговицы на сюртуке достаточно указывали его звание. Из-за швейцара просунулся бочком румяный, как амур, курьер, с бляхой на груди, крутыми завитками на голове и толстым туловищем на коротких ножках.

Курьер закурил папироску; швейцар попросил у него огня; но, в ту же минуту, из-за угла показалась крытая коляска и прямо покатила к подъезд.

– Воскресенский! шепнул курьер, поспешно бросая папиросу и затаптывая ее подошвой.

– Вижу! отозвался швейцар, повторяя то же движение.

Не дав экипажу окончательно остановиться, оба с озабоченными лицами ринулись вперед, отстегнули фартук коляски и принялись бережно, почтительно высаживать длинного согбенного господина, который, как только стал на ноги и выпрямился, оказался совсем еще не дряхлым человеком, – лет пятидесяти, не больше, – но уже значительно поседевшим. Волосы его не столько, впрочем, были белы, сколько отличались мутно-зеленоватым отливом; золотые очки, низко сидевшие на переносице, открывали пару выпуклых близоруких беловатых зрачков, которые мигали и щурились, как глаза совы, неожиданно выставленной на солнце. Несмотря на июль месяц, он был в теплом ватном пальто и резиновых калошах, надетых на огромные плоские ступни с наростами подле большого пальца в виде луковиц. Малокровие, заставлявшее его зябнуть в то время, как другие не знали куда деваться от жары, достаточно, впрочем, подтверждалось мутно-золотушным цветом худощавого лица, обтянутого дряблой, расслабленной кожей. В целом, приезжий имел вид чего-то мягкого, разварного, замшевого и унылого, но, вместе с тем, было в нем также что-то вкрадчивое, подползающее, невольно, со стороны, внушавшее чувство осторожности.

– Афанасьев, медленно проговорил он, обратясь к курьеру, – возьми портфель из коляски; возьмешь также заодно ящик, завернутый в бумагу; но только осторожней; не толкни как-нибудь; то и другое снесешь в приемную…

– Слушаю, ваше превосходительство!

Пока курьер хлопотал в коляске, приезжий, сопровождаемый швейцаром, продолжавшим бережливо поддерживать его под локоть, успел пройти в прихожую, – просторную, высокую комнату на сводах; вся нижняя часть стен в промежутках, остававшихся свободными от э дверей и окон, была обита лакированным деревом с бесчисленным множеством вешалок; под выступающим карнизом выдвигался ряд стульев с прямыми спинками; перед одним из окон находился стол с чернильницей и толстыми книгами, где расписывались приезжающие и отмечались адресы. Прихожая освещалась, с одной стороны, окнами на улицу, с другой – широкой парадной лестницей.

– Позвольте вас почистить, ваше превосходительство. Вы изволили запылиться, озабоченно произнес швейцар, подбегая со щеткой, которая как бы скрывалась наготове в его рукаве и вдруг оттуда выскочила. – Теперь сухо, ваше превосходительство; изволили с дачи приехать – мудрено ли запылиться? добавил он с подобострастной фамильярностью служителей, обращающихся к важным лицам, давно знакомым и близко стоящим к высшему начальству.

Отдавая себя в руки швейцара, г. Воскресенский ограничился тем, что поправил очки и снял шляпу, которую живо подхватил другой курьер, выскочивший из боковой двери,

В вицмундире, из-под борта которого скромно выглядывал угол звезды, г. Воскресенский показался еще худощавее и тщедушнее; унылое лицо его заметно, однако же, выказало здесь больше живости, самые движения стали бодрее; даже кончики фалд на вицмундире как бы сами собой затрепетали, напоминая перо рыбы, неожиданно опущенной в воду. Он, очевидно, чувствовал себя здесь на своей почве.

Лицо г. Воскресенского, освобожденное от шляпы, близко напомнило старую лисицу. Все черты стягивались к заостренному холодному хрящику носа, который, казалось, не столько вдыхал воздух, сколько постоянно что-то обнюхивал; к сходству прибавляли также большие уши, торчавшие навылет и кончавшиеся остряками на верхней части. Впечатление смягчалось несколько сединою волос, спускавшихся вдоль щек жидкими плоскими прядями; в них точно так же было что-то расслабленное, как бы страдавшее от недостатка питания на их почве. То же самое можно было сказать о глазах с их беловатыми выпуклыми зрачками, окаймленными красными опухшими веками; они также казались утомленными и расслабленными, также смотрели вниз, отвечая на вид тихому голосу и мягким движениям их владельца.

– Никого еще нет? – спросил он, указывая глазами на парадную лестницу.

– Никак нет, ваше превосходительство! отвечали в одно время и с одинаковой поспешностью швейцар и курьер.

– Кто сегодня дежурный?

– Господин Стрекозин.

Г. Воскресенский направился к парадной лестнице, открывавшейся светлым пятном между двумя колоннами, отполированными под мрамор; освещаясь справа окнами второго этажа, лестница после первой площадки делилась на две части, подымавшиеся параллельно одна другой; они приводили на верхнюю площадку, украшенную такими же колоннами, как при вход; ковровая полоса красного цвета, перехваченная у каждой ступени медным вылощенным прутом, занимала середину лестницы и прекращалась у входа в большую светлую залу, украшенную лепной работой.

Войдя в нее, г. Воскресенский тотчас же взял влево, отыскал ручку незаметной двери и отворил ее тае же спокойно, как у себя дома; миновав большую столовую, он перешел в буфетную, обставленную высокими шкапами; сквозь стекла виднелись серебро и всякого рода посуда.

Боковая часть стены забрана была изразцами и тут же выставлялась плита, подле которой стоял кухонный мужик В красной рубашке и белом переднике; против плиты, перед окном, раскидывался длинный липовый стол; на нем красовался серебряный поднос, уснащенный чайным прибором, корзиной с хлебом, маслом и яйцами, глядевшими из-под салфетки с вытканным гербом на углу. Перед подносом хлопотал величественного вида буфетчик во фраке, белом галстуке и вязаных перчатках; обстрижен он был под гребенку; лицо его, круглое, как пузырь, и выбритое под атлас, сияло важностью и довольством.

Оно проявило все признаки радостного оживления, как только в дверях показался г. Воскресенский.

– Ах, ваше превосходительство, как рано изволили пожаловать! воскликнул он, раскланиваясь.

– Что, как его сиятельство'? Встал? проговорил г. Воскресенский, снисходительно кивая головою.

– Только что перешли в уборную; не прикажете ли чаю, ваше превосходительство?

– Нет, спасибо… А что поделывает мой крестник, как учится? осведомился неожиданно г. Воскресенский, выказывая участие, которого, впрочем, не чувствовал.

– Благодарю вас покорно; перешел во второй класс гимназии… Все вас надо благодарить, ваше превосходительство…

– Ну, полно, полно…

– Помилуйте, как же! Не вы ли изволили определить его на казенный счет? Нам никогда бы этого не добиться, потому, как вам известно, его сиятельство в это не входят…

– Очень рад, очень рад, перебил г. Воскресенский, – я всегда рад, когда могу сделать доброе дело…

– Всем нам это очень хорошо известно… Мы это чувствуем, произнес буфетчик, переменяя несколько свободный тон на почтительный и даже расчувствованный.

В эту минуту из отдаленных комнат послышался звонок.

Буфетчик ухватился обеими руками за поднос и с торопливой заботливостью спросил, проходя мимо:

– Прикажете сейчас доложить?

– Пожалуй… впрочем, я не тороплюсь… Во всяком случае, я буду там в приемной, заключил г. Воскресенский, выходя из буфетной.

Минуту спустя он снова очутился у входа в белую залу. Отсюда открывалась целая перспектива парадных комнат, которые оканчивались приемной. Войдя в нее, он подошел в столу, на котором уже лежал его портфель и сверток, обернутый бумагой и припечатанный сургучом. Сорвав печати, г. Воскресенский выложил на стол деревянный резной сигарный ящик с застежками из кованого железа и еще дамский несессер, украшенный инкрустациями из цветного дерева. Не отдавая большого внимания этим предметам, он равнодушным взглядом окинул стены приемной и, заложив руку за фалды вицмундира, принялся медленно расхаживать по всей амфиладе парадных комнат, обставленных тяжеловесною мебелью тридцатых годов; она была обита штофом разного цвета, согласно с цветом стен, Там, где не было ковров, паркет везде лоснился, отражая блеск окон и зеркал, расположенных в простенках.

Несмотря на смертную скуку, распространяемую этими комнатами, – скуку, которую не только не выкупали, но еще усиливали размеры архитектурных линий, вышина стен и окон, пестрота больших казенных фарфоровых ваз в углах, массивные канделябры и часы на каминах, – они, тем не менее, производили внушительное действие; невольное чувство заставляло осматриваться, понижать голос и не стучать каблуками.

По привычке, вероятно, проходить эти залы, г. Воскресенский не ощущал, по-видимому, ничего подобного. Он, правда, не столько шагал, сколько скользил на мягких своих подошвах; плоские его ступни с выдающимися луковицами у большого пальца двигались смело, упирались в ковры и паркет с приметной самоуверенностью. Постарелый вид сапогов, вицмундир с истертым бархатным воротником, галстук, небрежно повязанный, подтверждали также его бесцеремонное отношение ко всему окружающему.

Если улыбка самодовольствия показывалась иногда на бледных губах его, если самый взгляд изменял обычному тусклому выражению, тут нет ничего удивительного. Он был здесь наедине с самим собою; ему, наконец, не к чему было стесняться, не зачем было себя насиловать: смиренный взгляд, мягкие движения, тихий голос давно уже сделали свое дело, давно упрочили ему известность человека, в высшей степени благонамеренного, снисходительного, услужливого, не считая репутации человека высокой нравственности и глубокого благочестия, приобретенной им в кругу знатных благотворительных старух, где он преимущественно вращался.

Общественное положение г. Воскресенского было делом рук его; он мог им не гордиться. Твердая поступь, равнодушие к окружающей обстановке, самодовольная улыбка выражали здесь сознание удовлетворенного тщеславия, уверенность достигнутой цели.

Приговор тщеславным людям так же вообще несправедлив, как приговор самому тщеславию, считающемуся предосудительным чувством. Здесь, как и везде, все основано на оттенках; отличие оттенков основывается в свою очередь, на руководящем двигателе, на поводе или мотиве, как теперь выражаются. Одним тщеславие помогает исполнять великие общественные задачи; другим служит орудием для достижения личных целей. Там, где первые прорываются ядром, вылетевшим из пушки, и пролетают со свистом большое пространство, другие тихо, незаметно проскользают и, как холера, действуют в более тесном горизонте. Но, во всяком случае, как там, так и здесь, требуется расход известной силы, требуется присутствие внутреннего подъема, излишек чего-то такого, что вообще не сплошь и рядом встречается в людях; нужен особый темперамент, нужно больше фосфора в костях, больше железа в крови. Против даров природы ничего не поделаешь. Они так могущественны, что, доставшись случайно посредственности, выдвигают ее часто скорее истинных способностей и даже таланта. В данном случае, посредственные люди действуют почти одинаково. Наметив себе известную цель, они сначала бывают осмотрительны, как кошки, выносливы, как ломовая лошадь, терпеливы, как башмак, готовы подставлять спину под удары. Сила воли, направленная на одну точку, тем не менее, продолжает делать свое дело: она долбит и просверливает, не останавливаясь ни перед какими препятствиями. Пробиваясь постепенно вглубь с тем же упорством, как червь точит дуб, они, чем дальше, тем меньше стесняются в способах действий, – в случае надобности, готовы вырезать бирюльки из костей родной матери. Наконец, дуб просверлен во всю длину, свет показался, – цель достигнута! Постоянная борьба против препятствий, необходимость пролезать сквозь гнилушки, встреча с другими червяками, которых надо было загрызть, чтобы прочистить себе дорогу, – все это, конечно, не прошло им даром, уходило их физически, часто износило до ворса; но, взамен этого, все это настолько же помогло им укрепиться духом, закалило в них настойчивость и усилило жадность, развило смелость и, вместе с нею, непреодолимое желание выместить на плечах других пройденные испытания. Дальнейшие действия зависят уже от личного характера. Одни, вооружившись внезапно дерзостью и нахальством, плотно врезывают свои каблуки на ступеньках, по мере того, как выше восходят; другие продолжают подвигаться на замшевых подошвах, тщательно скрывая, под видом кротости, преданности и смирения, настоящие свои чувства. У первых самодовольство выражается явно, сияет в глазах и румянит щеки; у вторых оно проявляется едва заметно, в смиренной улыбке, мягких движениях, тихом, вкрадчивом голосе. Последние всегда опаснее; это те самые лица, о которых говорят обыкновенно: «не клади пальца в рот – откусит!»

Загрузка...