Он крепко держал Вету за запястье. До боли вцепился в тоненькую, почти прозрачную руку. Иногда сжимал так сильно, что ее ладонь немела и пальцы казались почти стеклянными.
Наручных часов Вета никогда не носила. Однажды он этим воспользовался – крепко схватил ее запястье в давке утреннего вагона, набитого до ржавого скрипа сонными и начесанными, а еще напудренными, наглаженными, надушенными людьми. Все это разнообразие сливалось в одно настороженное утреннее лицо, несущееся с окраины в центр. Он держал ее за запястье в сумеречном вестибюле грязного здания из тусклого алюминия и пыльного стекла. Не выпускал руку, а намеренно сильнее сжимал в комнатке-подсобке, где пили чай и строго запрещалось курить.
Иногда его хватка чуть слабела, ощущалась костяным браслетом, который норовил съехать, перетянув и до боли прижав друг к другу лучики пястных косточек, ломких и шуршащих, как весенние камыши. Иногда его хватка мерещилась широким золотым наручником, который чуть мал и душит руку, будто тоненькую и беззащитную шею котенка. Порой она чувствовала его пальцы. Это было не угадывание, нет. Она подробно чувствовала узловатые, ледяные пальцы. Каждый в отдельности упрямо врастал ей в запястье, будто привитая веточка или еще хуже – хищная омела, которая медленно становилась частью слабеющего дерева. Иногда его рука, сжимающая запястье, становилась такой жгучей и настойчивой, что Вета начинала задыхаться.
Стоило ей заболтаться по телефону с троюродной сестрой, сипло расхохотаться со встреченными в коридоре курьерами, засмотреться на крыши сквозь сизую вуаль сигаретного дыма, он сразу же чувствовал: отвлеклась. Живет себе дальше, будто ничего особенного не случилось. Именно в такие моменты он неожиданно дергал ее за руку. А иногда резко и грубо тащил куда-то вбок. Как всегда – чуточку издевался, вышибал дух, по крупинке выколачивал силы. Ему и раньше разными ухищрениями и уловками нравилось неожиданно сбивать Вету с настроения, надламывать ее воодушевление, гасить восторг. Будто выставляя умело просчитанную подножку. Слегка припугивать. Расстраивать. Тормошить. Теперь от его неожиданных подергиваний Вете становилось невмоготу. После каждого такого рывка она несколько минут ничего не соображала. Чувствовала себя сломанной куклой. Вмиг теряла все защитные шуточки, маленькие оборонительные хитрости. И признавала, что очутилась в маленьком незаслуженном истязании. В тихом аду, из которого никак не могла выбраться.
В первые дни, когда его рука обосновалась на ее запястье, Вета старалась не замечать. Тактично. Сдержанно. С вежливостью воспитанного человека, получившего хорошее образование: английская спецшкола, музыкальная школа по классу фортепиано и флейты, филологический факультет университета, курсы французского и испанского, аспирантура, впрочем не увенчавшаяся диссертацией по романам викторианской Англии. Она старалась быть выше этой необъяснимой главы, ненужного послесловия. Ждала, что он образумится и прекратит. Не сердилась. Жила как обычно. Книга возле дивана. Кисловатый утренний кофе вперемешку с низкими облаками, светящимися окнами дома напротив и ржавчиной крыш. Чуть ускоренные, суетливо-озадаченные шажки к метро. Серый сумрак закоулков и подземных тупиков, контрастирующий с сахарно-розовой сверкающей пудрой на лицах подземных девушек. Теплая, уютная шерсть пальто и шарфа, в которых приятно тонуть. Мягкое трикотажное платье приглушенно-интеллигентной расцветки. Неброская помада. Войлочная роза заколки. Долгий безостановочный бег по коридорам и этажам утомляюще-пыльного, окуренного дымами здания, напоминавшего неживой макет или забытый конструктор. Быть сосредоточенной и бодрой. Отвечать на письма, просматривать электронную почту. Курить с начальницей на лестничной клетке, воодушевленно кивая на рассказ о поездке на озеро. Сипло хохотать с девушками из фирмы этажом ниже. Но потом, ближе к вечеру, Вета снова чувствовала стягивающий бинт на запястье. Еле-еле разминала пальцы. И ничего не помогало: ни сдержанность, ни попытки казаться веселой, ни затаенная надежда, что он сам все прекратит.
Однажды вечером, пытаясь перебить лихорадку подступающей ангины, через силу заглатывая ромашковый чай, Вета сломалась. Пробиваемая ознобом, с испариной на лбу, признала: это серьезно. И, кажется, надолго. Так оно и было: он безжалостно держал ее за запястье во время трехнедельной ангины. Чуть заметно дергал за руку, когда к Вете приходила врачиха с мокрыми волосами – из районной поликлиники, а три дня спустя – старательный пожилой доктор, по страховке. Лучше не стало. Слабость с каждым днем усиливалась. Пришлось выйти на работу, не долечившись. Теперь по утрам сил едва хватало, чтобы добрести от дома до метро. А там, если повезет, упасть на свободное место, на коричневый дерматин сиденья. Или повиснуть, ухватившись за поручень, и пятнадцать минут дремать среди шума и шелеста утреннего вагона. Но он все равно держал ее за запястье. И дергал – неожиданно, без причины. От этого становилось обидно и хотелось расплакаться, как в детстве, когда подружки из подъезда ни с того ни с сего объявляли бойкот.
Шиповниковый чай. Кроваво-кислый гранатовый сок. Грейпфрутовые велосипедные кольца. В эти дни Вета плакала во сне. А еще, кажется, она завывала под утро. Как брошенная собака – от своего нарастающего бессилия. Несколько раз снилось, что умирает. Точнее, в приступе серой обволакивающей слабости во сне проваливалась куда-то глубже, в топкое болотистое забвение. Щемящее, вытягивающее дух без остатка.
Потом наступила суббота. Проснувшись в полдень, Вета возмутилась. Ее колотило от гневного озноба и слез. Сил не было. Она признала себя привидением, показалась себе опустошительнобелой изнутри и снаружи. Без щербинок, без смешинок, без обычных ямочек на щеках. От горького прозрения она пришла в ярость. Взорвалась. И следующие несколько дней пыталась освободиться. Замирала возле окна. Смотрела вдаль. Почти не двигалась. Улучала момент, потом изо всех сил выдергивала руку. Выворачивалась. Извивалась. Но он держал крепко и сосредоточенно, не отвлекался, не позволял себя одурачить. После безуспешных и жалких попыток сопротивления он стал дергать еще чаще. Изо всех сил тянул куда-то по вечерней улице. Так упрямо и жестоко, что приходилось почти бежать, чтобы не упасть, чтобы не оступиться. Подтягивал к витрине магазина музыкальных инструментов. Чтобы она стояла минут пятнадцать, прижав лицо к ледяному стеклу, сквозь слезы рассматривала скрипки и гитары, напоминавшие ей полые ссохшиеся тыквы. Иногда он заставлял остановиться посредине платформы метро. Не давал идти дальше. Чтобы она как будто кого-то ждала. Пять минут. Десять минут. Наблюдая снующих мимо людей. Ждала сама не зная кого посреди пыльной, пропитанной усталостью платформы. С онемевшей от боли рукой и сдавленным криком отчаянья, слезно распухавшим в горле.
В детстве, чтобы как-нибудь пережить развод родителей, Вета придумала себе, что бывают особые печальные люди. Внутри у них таится пропасть отчаянья, бездонный и необратимый обрыв. Где появляется такой человек, там всегда впоследствии происходит разобщение, случается развод. Как будто невидимая разъединяющая сила, неизбежная роковая трещина теплится внутри человека, а потом прорывается, пробивается наружу в самых неожиданных ситуациях. Случайно разлучая, разводя, разъединяя ни в чем не повинных людей, которые оказались рядом. Такой человек-трещина однажды встретился родителям, считала Вета в детстве. И через некоторое время они развелись. Кто это был, Вета точно не знала. Вспоминая детство, она строила самые неожиданные догадки. Она была уверена: люди-трещины чаще всего не подозревают, что несут в себе необратимое разъединение. В каждодневном существовании они могут быть неприметными соседями, тихими друзьями, участливыми знакомыми. Чаще всего они никак не воздействуют, не вмешиваются, не вторгаются в жизнь своих случайных жертв: ни поступками, ни словами. Это совсем не то, что коварные разлучницы или двуликие разрушители сердец. Человеку-трещине достаточно возникнуть в комнате, появиться в вестибюле, медленно зайти в столовую. Он возникает где-нибудь рядом, бежит-суетится по своим будничным делам, даже не подозревая, что одним своим нечаянным присутствием обозначает чей-то неизбежный разрыв.
Как-то раз, подытожив многолетние наблюдения, Вета заподозрила, что ее подруга Тамара – одна из таких. Тоненькая и почти прозрачная, затаившая внутри разлом вселенской меланхолии, Тамара всегда с каким-то сверхъестественным упорством грустила. Старательно опасалась. Отчаянно подозревала. Гибла и скорбела. От искренней взволнованности у Тамары чуть кисло, резковато пахло изо рта. И были ледяные, влажные руки, что вполне допустимо для первокурсницы, но несколько странно для девушки под тридцать. Поэтому в любовных делах Тамары царил хаос и запустение. Ее печаль расцветала с годами. Везде, где Тамара возникала, впоследствии случались маленькие незаметные расставания, неожиданные разлучения, необъяснимые разводы. Иногда Тамаре стоило появиться в комнате, и вот уже через несколько дней две старые приятельницы окончательно и бесповоротно рассорились, разругались и с чисто женским упрямством принялись настраивать друг против друга общих знакомых. Тамара никоим образом не участвовала в этой истории. Ничего не произнесла. Не хмыкнула. И даже не пожала плечами. Она только была там некоторое время. Стояла и встревоженно смотрела в окно, привалившись к дверному косяку. Она никогда не была разлучницей. Для этого в ней было слишком много внутренней неустойчивости, прозрачности и пустоты. Задумчивая девушка, которой никогда не суждено было превратиться в зрелую женщину, в старушку. Девушка-трещина, со стороны похожая на мутного ангела, который сам до конца не осознает своего предназначения. Заподозрив Тамару, Вета несколько лет с интересом отслеживала необъяснимую способность подруги знаменовать собой расставания и разрывы. Вета с азартом естествоиспытателя наблюдала короткие стремительные пьески разлук. Как если бы она была ученым, изучающим тайные силы, непостижимым образом проявляющиеся через нас. Как если бы она исследовала размытых окраинных ангелов. Кто знает, может быть, во «Всемирной энциклопедии ангелов», изданной в Бристоле в 1886 году и не переизданной с тех пор ни разу, такой ангел значится под номером 38, имеет развернутое название «Ангел Разлучения и Развода» и отнесен классификатором Джонсоном к отряду ангелов-карателей, а более поздним классификатором О’Нилом – к отряду избавляющих и проясняющих ангелов.
Так или иначе, Вета была уверена: благодаря чувству юмора и слегка отстраненной любознательности, ее саму конечно же обойдет неосознанно воплощаемый Тамарой в жизнь закон всеобщего разобщения. Ведь они дружат с первого курса. Ездили вдвоем в турпоходы, во всякие санатории. Мотались на курорты Турции и Мальты. Только вот однажды Тамара неожиданно позвонила рано утром. Предупредила, что уезжает на лето к сестре под Выборг. Спросила, не сможет ли Вета раз в неделю поливать орхидеи и приглядывать за ее квартирой. Обычный, малопримечательный разговор давних подруг. Но в то утро Вета утеряла бдительность. На несколько мгновений перестала быть исследователем и наблюдателем. Обмельчала, истощилась до кивающей в трубку подружки в домашнем спортивном костюме. Через несколько дней трещина проявилась. А с Тамарой они потом как-то незаметно, беззлобно потерялись.
В день трещины Вета и Алек гуляли по набережной. Не держались за руки, потому что Алек на каждом шагу останавливался, прицеливался и вылавливал из пространства идеальный кадр. Охотился на красоту, вырезая кусочки города. Стрелка Васильевского острова в тоненькой сигаретной вуальке. Дрожащий на воде штопальный шпиль Петропавловки. Завораживающе-тяжелое течение смолистой, ледяной воды. Цокающая мимо сюрреалистично-игрушечная карета с ряженным в синтетику кучером Екатерининских времен. Потом он засмотрелся вдаль набережной, где с моста разноцветными горошинами высыпались машинки. А потом ловил что-то сквозь сине-розовый капрон облаков. Он машинально протянул Вете фотоаппарат, держа его за нашейный ремень с надписью Nikon. Так происходило тысячу раз. Тысячу раз он, рассматривая что-то вдали, протягивал Вете фотоаппарат, висящий на ремне покладистым домашним любимцем. Вета почти перехватила, почти почувствовала чуть заледенелой ладошкой шершавый «поводок» фотоаппарата. В этот момент Алек разжал пальцы. Был где-то далеко, наблюдал за кардиограммой крыш, царапающих горизонт. Фотоаппарат со всей силы шлепнулся на усталый запыленный асфальт. Издал стеклом объектива скорбный звук разбиваемого о краешек сковороды яйца. Алек чертыхнулся. Сморщился, будто от сильной боли. На стекле объектива теперь вовсю залегала широкая ветвистая трещина. Она разделяла все последующие кадры наискось, серой туманной линией. Возможно, трещина давно таилась между ними. Возможно, на самом деле в тот день они уже стояли по разные стороны разлома, не подозревая, что это только «как будто вдвоем», но на деле уже слегка по отдельности. Вета покачала головой. Без фотоаппарата стало одиноко и как-то бесцельно целый день бродить по городу. Алек постарался не упрекать ее за неторопливую оплошность руки. В эту минуту он как никогда ощутил себя неудачником в испорченном дне, в ветреном городе. Тут еще резко похолодало, словно в лето вломилась старуха-осень с перепутанными седыми волосами, в мокрой вязаной безрукавке, со стекающими с рукавов струями ледяного ливня. Они до вечера бродили по набережным, площадям, мостам и проулкам, будто потеряв что-то в городе, но не в силах вспомнить, что именно следует искать. Весь день Вета пыталась сбить его с незнакомой, неприветливой ноты. С дождливого настроения. С горьких усмешек. Ее напускная веселость была натужной и неуместной. Вечером по пути домой она сломала каблук коричневых полуботинок. До самого отъезда пришлось бродить по городу и ездить в Петергоф в жестких, жмущих кроссовках младшей сестры Алека. Которая никогда не относилась к Вете серьезно, считая ее промежуточной и неважной.
В тот последний день в Петербурге они стояли перед светофором на пешеходном переходе. Горел красный. Машин не было. В тот день они спешили – нужно было успеть в железнодорожную кассу. Вета дернулась, ей хотелось поскорее перебежать пустую дорогу. К этому моменту трещина уже отчетливо существовала между ними. Алек ощущал присутствие разлома, кисловатый дух разобщения. За долгие бесцельные дни гуляний по городу в нем зрел протестный порыв, скрытое дрожжевое неприятие всего, что делала Вета. В тот день ему уже основательно не нравилось, как она сипло смеется в сиреневый марлевый платок. Он не понимал, зачем она так надменно откидывает с лица волосы. А эти ее старые мотоциклетные перчатки без пальцев всегда приводили его в тихое бешенство. Вета рванулась через дорогу, и Алек схватил ее за запястье. Настойчиво, резко отдернул с пустого шоссе назад, на тротуар. Не заботливо. Не предупредительным или участливым родительским жестом. На самом деле в это мгновение, в этот день ему хотелось как-нибудь безжалостно вытряхнуть, вырвать Вету из самой себя. Будто ветку сирени. Чтобы все ее цветочки осыпались на землю. Он отдернул ее с блеклой полоски пешеходного перехода. И потом еще долго говорил, говорил, выговаривал. Такое колкое, что Вета не поняла ни слова, от неожиданности совсем оглохла. И он крепко держал ее за запястье. С силой разобщения, разъединения, разлома, которая вырвалась из своего потаенного логова и теперь вовсю действовала между ними.
В день первого снега Вета прозрачным бескровным призраком еле доплелась от метро домой. Зима не принесла белого хрустального облегчения, лишь усилила слабость и нагнала тоску. Как будто тяжесть неба, тяжесть последних дней года проникли внутрь громоздкой тишиной и усталостью.
Приближаясь к дому, пересекая сквер по тропинке мимо черных заиндевелых стволов, Вета теперь особенно внимательно высматривала, не сидит ли у подъезда грозная бабка с костылями. Вета теперь опасалась, что эта бабка окончательно выпотрошит ее. Отнимет последнее, до крупинки. И тогда все будет растрачено окончательно. Некому будет вернуться домой. Некому будет, не сняв пальто и забрызганные грязью полусапожки, упасть в кресло. И неподвижно смотреть в окно в маленьком тесном аду нарастающей слабости.
Опасения Веты были неслучайны. Обычно ближе к полудню, при помощи соседей и оказавшихся поблизости людей, тяжело переваливаясь, охая и громко сетуя на жизнь, грузная бабка с костылями спускалась на лифте с шестого этажа. Кое-как выбравшись из подъезда, старуха преодолевала четыре ступеньки крыльца. Остановившись, она сварливо командовала помощникам: «Погодите, сердце выскакивает. Дайте отдышусь!» Переводя дух, бабка за секунду-другую успевала совиным взором оглядеть двор, выяснить, кто это там на лавочке возле песочницы, кто играет в пинг-понг, а кто – возится с машиной. Попутно левым, более острым ухом, она выхватывала звуки, доносящиеся из приоткрытых форточек. На лету угадывала, что варят на обед и по какому поводу Лена, «это его вторая или третья», повышает голос. Опираясь на плечи и руки случайных помощников и на свои стертые серые костыли, старушенция кое-как продвигалась по бугристой асфальтированной дорожке. Вконец обессиленная от героического перехода, грузно обваливалась на лавку. Ставила костыли сбоку. Гнусаво пела провожатым «спасибо» и вторила ворчливым эхом им вослед: «идите-идите», протыкая убегающих настороженными серыми глазенками.
Летом и зимой бабка целыми днями сидела на своем посту у подъезда. Изредка чинно кивала, здороваясь со знакомыми. Обозревала происшествия двора. В пушистом берете крупной вязки со свалявшимися серыми ягодками. В сером плаще, который скрипел, угрожая треснуть по шву из-за двух поддетых вязаных кофт. Она сидела, вытянув на всеобщее обозрение хворые ноги в детских ортопедических ботиночках. Раздражительная и недоверчивая, с крючковатым клювом. В левой руке всегда сжимала старенький мобильный. В правой руке держала наготове трубку радиотелефона. Иногда отключалась от происходящего, разговаривая с дочерью. Или медленно, с уточнениями, зачитывала внуку список продуктов, которые надо привезти. Случалось, бабка названивала в коммунальные службы, в организации помощи инвалидам, в пенсионные фонды, с кем-то там ругалась, что-то выпрашивала, на кого-то жаловалась. Все остальное время бабка с костылями без доверия приглядывалась ко всему вокруг.