Глава 9 Монах-художник

Вечером, когда Агнесса с бабушкой вернулись из монастыря, они, стоя после ужина у невысокой садовой ограды и заглядывая вниз, в ущелье, заметили человека в монашеском облачении, медленно взбирающегося к ним по каменистой тропе.

– Неужели это брат Антонио? – обрадовалась почтенная матрона Эльза, подаваясь вперед, чтобы получше его рассмотреть. – Да, это точно он!

– Ах, как чудесно! – воскликнула Агнесса, прыгая на месте от восторга и нетерпеливо вглядываясь в тропу, по которой всходил к ним гость.

Прошло еще несколько минут, и гость, взобравшийся по крутой тропе, встретил женщин у ворот, благословив их вместо приветствия.

Судя по виду, он уже перешагнул порог зрелых лет и жизнь его начала клониться к закату. Он был высок и хорошо сложен, а чертам его были свойственны утонченность и благородство, столь часто встречающиеся в облике итальянцев. Высокий выпуклый лоб, с хорошо развитыми мыслительными и эстетическими областями[17], весьма проницательные глаза, затененные длинными темными ресницами, тонкие подвижные губы, впалые щеки, на которых при малейшем волнении появлялся яркий румянец, – все эти признаки выдавали в нем человека глубоко и страстно верующего, в котором чувствительное и духовное начало преобладало над животным.

По временам глаза его оживлялись, словно вспыхивая каким-то внутренним пламенем, медленно поглощавшим его смертное тело, и преисполнялись сверкания и блеска, граничащего с безумием.

Облачен он был в простую, грубую белую полотняную тунику, по обычаю монахов Доминиканского ордена, а поверх нее носил темный дорожный плащ из столь же грубого сукна с капюшоном, из-под которого его блестящие, таинственные глаза сияли, словно самоцветы под сенью пещеры. На поясе у него висели длинные четки и крест черного дерева, а под мышкой он нес папку, перевязанную кожаным шнуром и до отказа набитую какими-то бумагами.

Отец Антонио, которого мы таким образом представили читателю, был странствующим монахом-проповедником из флорентийского монастыря Сан-Марко, с пастырской и творческой миссией совершавшим путешествие по стране.

Монастыри в Средние века сделались прибежищем тех, кто не желал жить в состоянии непрекращающейся войны, притеснений и унижений, – таких было великое множество, – и под гостеприимным кровом обителей расцвели изящные искусства. Часто святые отцы занимались садоводством, аптечным делом, рисованием, живописью, резьбой по дереву, иллюминацией рукописей и каллиграфией, и упомянутая обитель внесла в список тех, кто прославил итальянское искусство, несколько самых блестящих имен. Ни одно учебное заведение, ни один монастырь, ни один университет тогдашней Европы не имел в этих областях более высокой репутации, чем флорентийский монастырь Сан-Марко. В лучшие свои дни он, как никакой иной, уподобился идеальному варианту сообщества, задуманного для того, чтобы объединять религию, красоту и целесообразность. Он позволял спастись от грубой прозы жизни в атмосфере одновременно благочестивой и поэтической, а молитвы и духовные гимны освящали в его стенах изящные и утонченные усилия резца и кисти столь же часто, сколь и более грубые труды перегонного куба и плавильного тигля. Жизнь в монастыре Сан-Марко отнюдь не напоминала сонное, медлительное, вялое болото, каким она зачастую кажется мирянам, но скорее представляла собой укрытый, защищенный сад, в оранжереях которого, подпитываемые интеллектуальной и нравственной энергией, бурно произрастали самые передовые, самые радикальные, самые новые идеи. В это время настоятелем в монастыре был Савонарола, поэт и пророк итальянского религиозного мира той эпохи, он воспламенял сердца братии, других доминиканцев, частицей того огня, что бушевал в его собственном сердце, страстном и неудержимом, пытался пробудить в них пыл и рвение, свойственное изначальному, первозданному, евангельскому христианству, и уже начинал ощущать на себе гнев светской, обмирщенной, погрязшей в пороках церкви, увлекаемый тем мощным течением, что в конце концов утопило его красноречивый глас в хладных водах мученичества. Савонарола был итальянским Лютером, отличался от северного реформатора так же, как нервный и утонченный по натуре итальянец обыкновенно отличается от грубоватого, простодушного, дюжего немца, и, подобно Лютеру, сделался центром притяжения для всех живых душ, что хоть как-то с ним соприкасались. Он вдохновлял кисти живописцев, руководил советом государственных мужей и, сам будучи поэтом, пробуждал желание слагать вирши в других стихотворцах. Монахи его ордена странствовали по всей Италии, восстанавливая часовни, читая проповеди, где осуждали чувственные, безнравственные изображения, которыми приверженные плотским грехам живописцы осквернили церкви, и всячески призывали, увещевали и наставляли вернуться к первозданной чистоте первых христиан.

Отец Антонио был младшим братом Эльзы и еще в юные годы вступил в монастырь Сан-Марко, преисполнившись благоговейного восторга не только перед верой, но и перед искусством. С сестрой он часто расходился во мнениях из-за того, что она неизменно была движима решительным, откровенным прагматизмом, под стать какой-нибудь старухе-янки, родившейся среди гранитных холмов Нью-Гемпшира, а жизненный план, намеченный ею для Агнессы, осуществляла энергично, жестко и неукоснительно. Брата она уважала как весьма достойного священнослужителя, учитывая его монашеское призвание, однако его восторженное религиозное рвение казалось ей несколько преувеличенным и скучным, а к его увлеченности живописью она и вовсе обнаруживала полное равнодушие. Агнесса, напротив, с детских лет привязалась к дяде со всем пылом родственной души, а его ежегодных приходов ждала нетерпеливо, едва ли не считая дни. С ним она могла поделиться тысячей вещей, инстинктивно скрываемых ею от бабушки, а Эльзу как нельзя более устраивало царившее между ними доверие, ведь оно ненадолго освобождало ее от бдительной стражи, которую она неусыпно несла над девицей в прочее время. Пока у них гостил отец Антонио, у Эльзы появлялся досуг и она могла немного поболтать с соседками, оставив Агнессу на его попечение.

– Дорогой дядюшка, как же я рада снова тебя видеть! – воскликнула Агнесса вместо приветствия, как только он вошел в их маленький сад. – И ты принес рисунки! Я знаю, их так много и ты все мне покажешь!

– Тише, тише, егоза! – упрекнула ее Эльза. – Рисунки подождут. Лучше поговорим о хлебе и сыре. Входи-ка в дом, братец, да омой ноги, и давай-ка я выбью пыль из твоего плаща и дам тебе чем-нибудь подкрепиться, а то, смотрю я, посты тебя совсем изнурили.

– Спасибо, сестрица, – поблагодарил монах. – А ты, сердечко мое, не обращай внимания, пусть она себе ворчит. Дядя Антонио со временем все покажет своей малютке Агнессе, уж будь уверена. А она хорошенькая стала, как я погляжу.

– Да уж, хорошенькая, и даже слишком, – подхватила Эльза, хлопотливо собирая на стол. – А роз без шипов не бывает.

– Только наша благословенная роза Саронская, дорогая наша мистическая райская роза, может похвалиться тем, что у нее нет шипов, – произнес монах, склоняясь в поклоне и осеняя себя крестным знамением.

Агнесса сложила руки на груди и тоже склонилась в поклоне, а Эльза тем временем остановилась, вонзив нож в краюху черного хлеба, и перекрестилась с несколько нетерпеливым видом, словно суетный, целиком поглощенный земными заботами человек наших дней, которого молитвой отвлекают от важного дела.

Соблюдя все обряды гостеприимства, почтенная матрона с довольным видом расположилась на пороге, взялась за прялку, поручила Агнессу надежному попечению дяди и, наконец-то не ощущая за нее страха, принялась глядеть, как они вместе сидят на каменной ограде сада, разложив посередине папку, в теплом, сияющем вечернем свете заката, словно обволакивающем их, увлеченно склонившихся над ее содержимым. В толстой папке обнаружилось целое собрание рисунков, которые привели Агнессу в неописуемое волнение: были тут изображения фруктов, цветов, животных, насекомых, этюды лиц, фигур, наброски часовен, зданий и деревьев – короче говоря, все, что способно поразить воображение человека, на взгляд которого нет на земле ничего, лишенного красоты и значимости.

– О, как чудесно! – воскликнула девица, взяв один из рисунков, с изображением розовых цикламенов, поднимающихся над пышной подушкой мха.

– Да, милая моя, это и вправду истинное чудо! – согласился художник. – Если бы ты увидела место, где я их нарисовал! Я остановился однажды утром прочитать молитвы рядом с красивым небольшим водопадом, и всю землю вокруг усыпали эти прекрасные цикламены, и воздух наполняло их сладкое благоухание. А какие у них лепестки – яркие, розовые, как заря! Мне не подобрать цвета, чтобы передать их оттенок, если только ангел небесный не принесет мне красок, что расцвечивают вечерние облака вроде тех, вдали.

– А вот, дорогой дядюшка, какие красивые первоцветы! – продолжала восторгаться Агнесса, взяв другой рисунок.

– Да, дитя. Если бы ты могла увидеть их там, где посчастливилось мне, когда я спускался по южным склонам Апеннин. Они покрывали землю, точно ковром, столь бледные и чудесные, своим смирением они походили на Матерь Божию в ее земном, смертном облике. Я собираюсь пустить окантовку из первоцветов на том листе требника, где будет помещаться молитва «Аве Мария». Ибо мне кажется, будто цветок этот непрестанно речет: «Се, Раба Господня; да будет мне по слову твоему»[18].

– А как, по-твоему, быть с цикламеном, дядя? Этот цветок тоже что-то означает?

– Конечно, дочь моя, – отвечал монах, с готовностью отдавая дань увлечению мистическими символами, владевшему в ту эпоху сердцами и умами верующих. – И я могу усмотреть в нем особый смысл. Ведь цикламен покрывается листьями ранней весной, в ту пору, когда в природе разлита великая, благочестивая тайна, он любит прохладную тень и темные влажные места, но в конце концов возлагает на себя царский пурпурный венец, и мне он представляется подобным тем святым, что незримо пребывают в уединении в монастырях и иных молитвенных общинах и еще с юности тайно носят в сердцах своих имя Господне, но потом сердца их расцветают горячей, пылкой любовью, и они удостаиваются поистине царских почестей.

– Ах, как хорошо! – воскликнула Агнесса. – Какое же блаженство быть среди них!

– Устами твоими глаголет истина, дитя мое. Блаженны цветы Господни, что растут в прохладе, сумраке и уединении, не запятнанные жарким солнцем, пылью и низменными земными помыслами!

– Я бы хотела стать одной из них, – промолвила Агнесса. – Навещая сестер в обители, я часто думаю, что всем сердцем хотела бы им уподобиться.

– Вот еще выдумала! – прервала ее почтенная матрона Эльза, до которой долетели ее последние слова. – Уйти в монастырь и бросить на произвол судьбы бедную бабку, а ведь она день и ночь много лет трудилась, чтобы собрать тебе приданое и найти достойного мужа!

– Мне не нужен муж в этом мире, бабушка, – произнесла Агнесса.

– Это еще что за речи? Не нужен муж, а кто же позаботится о тебе, когда твоей бабушки не будет на свете? Кто станет тебя кормить и поить?

– Тот же, кто позаботился о блаженной святой Агнессе, бабушка.

– О святой Агнессе, послушайте ее только! Это было много лет тому назад, да и времена с тех пор изменились, а ныне девицам полагается выходить замуж. Не так ли, брат Антонио?

– А что, если малютке ниспослано призвание свыше? – кротко произнес художник.

– «Призвание свыше»! Да я с этим никогда не смирюсь! Неужели я пряла, ткала, гнула спину в саду, мучилась, ночей не спала – и все это только затем, чтобы она от меня ускользнула, соблазнившись «призванием свыше»? Не бывать этому!

– Ах, не сердитесь, дорогая бабушка! – взмолилась Агнесса. – Я сделаю все, как вы скажете, вот только не хочу выходить замуж.

– Ну хорошо, хорошо, девочка моя, всему свое время; я не выдам тебя замуж, пока ты сама не согласишься, – примирительным тоном произнесла Эльза.

Агнесса снова принялась увлеченно рассматривать рисунки в папке и, не в силах оторваться от прекрасных этюдов, радостно засияла.

– Ах, что это за прехорошенькая птичка? – спросила она.

– Разве ты не знаешь, что это за птичка, с маленьким красным клювиком? – отвечал вопросом на вопрос художник. – Когда Господь наш, окровавленный, принимал муки на кресте и никто не сжалился над ним, эта птичка, исполнившись нежной любви, попыталась извлечь гвозди своим маленьким клювиком – вот насколько лучше жестоких, закоренелых грешников были птицы! – и потому ее почитают и часто изображают на картинах. Смотри, я запечатлею ее на рисунке на той странице требника, где будет помещена литания святейшему Сердцу Иисусову, и покажу ее в гнездышке, сплетенном из вьющихся побегов страстоцвета. Видишь ли, дочь моя, мне оказали честь, повелев исполнить требник для нашей обители, и наш святой отец соблаговолил заметить, что дух фра Беато Анджелико в некоей малой мере снизошел на меня, и теперь я занят денно и нощно, ведь стоит хотя бы веточке прошелестеть, или птичке пролететь, или цветочку распуститься, как я уже начинаю прозревать в том смутный облик святых украшений, коими уснащу потом свой блаженный труд.

– Ах, дядя Антонио, как ты, должно быть, счастлив! – воскликнула Агнесса.

– Да, я ли не счастлив, дитя мое? – промолвил монах. – Матерь Божия, я ли не счастлив? Разве я не хожу по земле, словно в блаженном сне, и не замечаю повсюду, на каждом камне и на каждом холме, следов Господа моего Иисуса Христа и Матери Божией? Я вижу, как цветы тянутся к ним целыми облаками, спеша поклониться им. Чем же заслужил я, недостойный грешник, что мне явлена столь великая милость? Часто я простираюсь ниц перед самым простеньким цветком, на котором Господь наш начертал Свое имя, и признаюсь, что недостоин чести копировать чудесное творение рук Его.

Эти слова художник произнес, сложив ладони и молитвенно возведя очи горе, словно в религиозном экстазе, а наш весьма прозаический английский язык не в силах передать природное изящество и естественность, с которыми подобные образы порождает прелестный итальянский, словно созданный для воплощения поэтических восторгов.

Агнесса подняла на него глаза с видом благоговейного смирения, точно созерцая некое небесное создание, но лицо ее засияло точно так же, как и у него, она сложила руки на груди, что делала всякий раз, испытывая душевное волнение, и, глубоко вздохнув, промолвила:

– Ах, если бы мне были ниспосланы такие дарования!

– Конечно, они и твои, сердечко мое, – заверил ее монах. – В Царстве Божием нет ни моего, ни твоего, но все, что принадлежит одному, в равной мере есть достояние всех остальных. Я никогда не наслаждаюсь своим искусством более, чем когда размышляю об общении святых[19] и о том, что все, что Господу нашему угодно сотворить через мое посредство, принадлежит также самому малому и смиренному в царстве Его. Увидев какой-нибудь редкостный цветок или птичку, поющую на веточке, я подмечаю их, запоминаю и говорю себе: «Это чудесное творение Господа украсит часовню, или окантовку страниц молитвенника, или передний план запрестольного образа, и так все святые утешатся».

– Но сколь мало под силу бедной девице! – с жаром возразила Агнесса. – Ах, как я жажду пожертвовать собой ради Господа нашего, который отдал жизнь за нас и за свою Святую церковь!

Когда Агнесса произнесла эти слова, ланиты ее, обыкновенно прозрачно-бледные, залились трепетным румянцем, а темные очи приняли выражение глубокого, боговдохновенного восторга, а спустя мгновение багрянец этот медленно поблек, голова поникла, длинные черные ресницы опустились, а руки она стиснула на груди. Тем временем монах следил за нею воспламенившимся взором.

«Разве она не живое воплощение Святой Девы, какой Та предстала в миг Благовещения? – сказал он себе. – Разумеется, благодать снизошла на нее не случайно, а с какой-то особой целью. Мои молитвы услышаны».

– Дочь моя, – обратился он к ней как можно более кротко и ласково, – славные деяния совершены были недавно во Флоренции, вдохновленные проповедями нашего блаженного настоятеля. Можешь ли ты поверить, дочь моя, что в эти времена вероотступничества и поругания святынь нашлись художники столь низменные по натуре, что, изображая Пресвятую Деву, избирали моделью для нее развратных, падших женщин; не было недостатка и в принцах, столь безнравственных, что покупали эти картины и выставляли их в церквах, так что Пречистая Дева явлена была людям в облике презренной блудницы. Разве это не ужасно?

– Какой ужас! – воскликнула Агнесса.

– Да, но если бы ты видела предлинную процессию, растянувшуюся по всем улицам Флоренции и состоявшую из множества маленьких деток, которые всей душой восприняли проповеди нашего дорогого настоятеля! Малютки, с благословенным крестом и пением священных гимнов, что написал для них наш святой отец, обходили один за другим все дома и все церкви, требуя, чтобы все развратные и непотребные предметы были преданы огню, а люди, узрев сие чудо, решили, что это ангелы спустились с небес, и вынесли все свои непристойные картины и мерзкие книги, вроде «Декамерона» Боккаччо и тому подобных гадостей, и дети сложили из них великолепный костер на главной площади города, и так тысячи греховных, безнравственных произведений искусства были поглощены пламенем и рассеяны. А потом наш блаженный настоятель призвал живописцев посвятить свои кисти Христу и Деве Марии, а модели для ее образа искать среди благочестивых жен святой жизни, избравших уединение и кротость, подобно Пресвятой Деве перед Благовещением. «Неужели вы думаете, – сказал он, – будто фра Беато Анджелико удостоился благодати показать Пресвятую Деву столь Божественным образом, разглядывая на улицах кокеток, разодетых с показной роскошью в пышные наряды? Или он обрел ее облик в священном затворе, среди смиренных, пребывающих в посте и молитве сестер, насельниц монастырей?»

– Да, – промолвила Агнесса, вздохнув с выражением глубокого, благоговейного трепета, – неужели найдется смертная, которая решилась бы позировать для изображения Святой Девы?

– Дитя мое, есть женщины, которым Господь дарует венец красоты, хотя сами они о том и не подозревают, а Матерь Божия возжигает в сердцах их столь великую частицу своего собственного духовного огня, что он озаряет даже их лица; среди них-то и должен искать свои модели живописец. Девочка моя, узнай же, что Господь ниспослал тебе благодать. Меня посетило видение, что тебе надлежит послужить моделью для листа «Аве Мария» в моем требнике.

– Нет-нет, я не могу! – воскликнула Агнесса, закрывая лицо руками.

– Дочь моя, ты очень хороша, но красота твоя была дана тебе не для тебя самой, а для того, чтобы быть возложенной на алтарь Господень, подобно чудному цветку. Подумай: что, если, глядя на твое изображение, верующие вспомнят о скромности и смирении Девы Марии и молитвы их тем более преисполнятся пыла и усердия, – разве это не великая благодать?

– Дорогой дядя, – отвечала Агнесса, – я дитя Христово. Если все так, как ты говоришь, – а мне это неведомо, – дай мне несколько дней помолиться и укрепиться душой, так, чтобы я приступила к этому испытанию с должным смирением.

Эльза при этом разговоре не присутствовала: она ушла из сада, спустившись пониже в ущелье поболтать со старой приятельницей. Свет, озарявший вечернее небо, постепенно померк, и теперь серебристое сияние изливала на апельсиновую рощу полная луна. Глядя на Агнессу, сидевшую на ограде в лунном свете, на ее юное, одухотворенное лицо, художник подумал, что никогда не встречал смертной, которая столь отвечала бы его представлению о создании небесном.

Некоторое время они сидели молча, как часто случается, когда собеседниками овладевает глубокое, тайное волнение. Вокруг стояла такая тишина, что в журчании ручейка, струившегося с садовой стены вниз, в темную бездну ущелья, можно было отчетливо различить падение с камня на камень отдельных капель, издававших приятный, убаюкивающий звук.

Внезапно их обоих вывело из задумчивости появление из тени какой-то фигуры, замершей на фоне лунного света и, по-видимому, проникшей в сад со стороны ущелья. Мужчина в темном плаще с остроконечным капюшоном перешагнул через поросшую мхом садовую ограду, мгновение помедлил в нерешительности, а потом сбросил свой плащ и в лунном свете предстал перед Агнессой в облике кавалера. В руке он держал белую лилию с длинным стеблем, с распустившимися цветками и еще не раскрывшимися бутонами, с нежными удлиненными рифлеными зелеными листьями, какую можно увидеть на множестве картин, изображающих Благовещение. В лунном свете, падавшем на его лицо, выделялись его надменные, но прекрасные черты, оживляемые каким-то глубоким чувством. Монах и девица были столь потрясены, что не могли произнести ни слова, а когда наконец Антонио сделал какое-то движение, словно желая обратиться к таинственному незнакомцу, тот повелительным жестом приказал ему замолчать. Затем, обернувшись к Агнессе, он преклонил колени, поцеловал край ее платья и положил ей на колени лилию и произнес: «Прекрасная, благочестивая и добродетельная, не забывай молиться обо мне!» С этими словами он поднялся на ноги, забросил за плечо плащ, перепрыгнул через садовую стену, исчез, и шаги его вскоре стихли, постепенно удаляясь, во мраке ущелья.

Все это произошло столь быстро, что представилось обоим созерцателям удивительной сцены призрачным сном. Красавец с отделанным драгоценными камнями оружием, с надменным, величественным обликом и непринужденной и властной манерой, благоговейно и смиренно преклоняющий колени перед простой крестьянкой, напомнил монаху языческих принцев, героев легенд, о которых ему доводилось читать: они по Божественному наитию искали общества и открывали душу наставлениям святых дев, избранных Господом, в блаженном уединении и затворе. В том поэтическом мире, где мыслию жил монах, подобные чудеса были возможны. Тысячи таких обращений известны по тому царству благочестивых грез, что названо житиями святых.

– Дочь моя, – промолвил он, тщетно вглядываясь во тьму, куда канула тропинка, по которой удалился незнакомец, – ты встречала прежде этого человека?

Загрузка...