Обязательное полное затемнение, введенное в сентябре 1939 года, стало частью реальности, с которой лондонцы давно сжились: уличные фонари погашены, автомобили превратились в одноглазых чудищ (да и оставшаяся фара прикрыта козырьком), а все окна закрыты либо щитами, либо черными шторами. Старательные воздушные патрули, особенно в первое время, весьма педантично устраняли всякое освещение. Сейчас же уже никто об этом не задумывался. Соблюдение правил вошло в привычку.
Затемнение стало такой же неотъемлемой частью войны, как и мешки с песком, громоздящиеся вдоль тротуаров, напоминающие зверей аэростаты заграждения (как и патрульные, весьма внушительные), зависшие над городом, мрачно-жизнерадостные аэрографические надписи, призывающие лондонцев «держаться» и «вносить свой вклад». Даже гвардейцы у Букингемского дворца сменили свои ярко-красные мундиры на тусклую полевую форму, а уличные постовые вместо шлемов надели жестяные каски.
На третий год войны стало уже забываться время, когда ребятишки играли на тротуарах (большую часть детей эвакуировали в самом начале), а автомобилей на улицах было как песка на берегу, – время, когда бульварные газеты были многостраничными, а продавцы заворачивали покупки в драгоценную бумагу.
Город… или, по крайней мере, его жители в последнее время выглядели убого: одежда темных цветов, частенько поношенная независимо от социального статуса владельца; новая одежда стала редкостью, и, надевая новый костюм, человек чувствовал себя неловко. Убогость распространилась и на здания: попадались разбитые окна, и мало какие строения могли похвастать свежей краской.
Не то чтобы город позволил себе превратиться в грязные пыльные развалины: ремонт шел постоянно. В то типично хмурое, унылое и холодное утро понедельника улицы и тротуары были припорошены снегом, рабочие латали выбоины в асфальте. Их проделали не немцы: ведь последний серьезный налет был в мае, десятого…
…ту ночь вряд ли забудет кто-то из жителей Лондона. На Темзе был отлив, луна была полная – люфтваффе устроили самый мощный налет за все время войны: пострадало Вестминстерское аббатство, бомбы попали в Королевский Монетный двор, в Тауэр, во Дворец правосудия, в Британский музей… Даже циферблат Биг-Бена получил выбоины (хотя и показывал правильное время по-прежнему)… Пылали пожары – и более трех тысяч лондонцев погибли…
Пострадавший город содрогался, со страхом ожидая новых налетов, – однако их не было в течение многих месяцев, и даже потом они были пустячными в сравнении с десятым мая. Дни превращались в недели, недели – в месяцы, и ощущение того, что бомбежки, возможно (не сглазить бы!), закончились, породило надежду с привкусом отчаяния.
Не то чтобы город расслабился. Недолгие, но разрушительные немецкие налеты время от времени происходили, и знакомый предупреждающий вой раздирал лондонский воздух, особенно после рейдов союзников и особенно после того, как целью им служил Берлин.
И потому – мешки с песком, карточки, пропагандистские лозунги и, конечно, затемнение оставались в силе.
Однако в этот период поредевших налетов бомбоубежищами стали пользоваться меньше, и даже когда на Лондон сыпались бомбы, многие предпочитали рисковать, оставаясь дома и не пользуясь частным (обычно устроенным в саду) убежищем Андерсона – парой листов гофрированной стали, закрепленных над полутораметровым углублением в земле, с дверью из листового металла и земляной насыпью. Из-за отсутствия водостока эти убежища были настоящим кошмаром, и, приняв во внимание дожди и определенные человеческие потребности, вполне понятно желание людей с относительным достоинством оставаться дома, даже подвергаясь опасности попадания снаряда.
Еще существовали общественные бомбоубежища со стенами из кирпича и известки, притулившиеся прямо на дорогах, с двадцатипятисантиметровой бетонной плитой вместо крыши. Народ быстро прозвал эти бомбоубежища сэндвичными, потому что при взрыве стены часто выдавливало наружу, превращая укрывшихся в них в мясную начинку между бетоном и асфальтом.
Туннели метрополитена тоже были оборудованы под убежища, однако комары и сильные ветра (иногда – холодные, иногда – жаркие) со временем отдали этот вариант на откуп бездомным. Внизу образовались небольшие сообщества, и хотя этим шайкам оборванцев могли предложить переселиться, они предпочитали свой новый подземный мир.
Рабочий по имени Питер Рашинг, тридцати восьми лет, долговязый и угловатый, увидел, что для заполнения рытвин ему не хватает песка. Он знал, где его легко можно позаимствовать…
Кирпичные убежища вроде этого положено было размещать в переулках. Таким постройкам не было места на площадях в центральном районе Марлибоун, где длинные прямые улицы с рядами шикарных домов, порой нарушаемыми разбомбленными участками, напоминающими выбитые зубы в некогда впечатляющей улыбке, не оставляли места для садов. Это убежище – между Эджвер-роуд и Бейкер-стрит (где квартиры и шикарные магазины были почти полностью уничтожены во время налетов сорокового года) – было одним из сотен, стоящих на лондонских улочках: пустая кабинка с лавкой вдоль одной стены. Ничего примитивнее просто не бывает.
И тем не менее заглянувший внутрь Питер Рашинг, намеревавшийся разжиться песком из лопнувшего мешка, обнаружил что-то… кого-то… совершенно необычайного.
Женщина была запоминающаяся – скорее интересная, чем красивая – с короткими темными, хорошо уложенными волосами и аристократическими чертами. Она не сидела на скамье, а лежала на асфальтовом полу убежища. Ее одежда – белая блузка, темно-коричневый жакет и светлая коричневая юбка – была в беспорядке, подол задрался на стройных ногах, окрашенных специальной жидкостью, имитирующей цвет шелковых чулок.
Ее открытые глаза были лишены выражения. Ей вставили кляп из шелкового шарфа, но не связали: руки и ноги были раскинуты в стороны. Сумочки рядом не было, однако тут же было разбросано то, что, по-видимому, из нее высыпали: помада, пудреница, носовой платок и тому подобное. Электрический фонарик, вероятно, принадлежавший женщине, лежал чуть в стороне, и его тусклый луч рисовал желтый кружок на кирпичной стене под скамьей.
В первый раз за время налетов на Лондон Питер Рашинг по-настоящему испугался. Ибо сейчас он увидел не безликую бойню, а беспричинно-жестокое уничтожение одного человека другим.
– Фредди! – крикнул он. – Шагай сюда, парень!
Фредди Сэнгстер, низенький пухлый парень двадцати с небольшим лет, двигался небыстро: у него была кривая нога, из-за которой ему и пришлось пойти в дорожные рабочие во время войны. Однако, добредя до напарника и воскликнув «Вот ведь!..», он тут же согласился, что одному из них надо остаться с телом, а второму идти за копами.
И, как более молодому, Фредди пришлось остаться.
Паренек сел на скамью, сложив руки на колени и сгорбившись, не отрывая глаз от интересной, совершенно мертвой женщины, словно следя, чтобы она не убежала.
Тем временем Питер Рашинг бросился искать ближайшую телефонную будку.
В департаменте уголовного розыска Скотланд-Ярда звонок принял старший следователь Эдвард Гриноу.
Гриноу был высоким и плечистым, с крупной головой и бульдожьей челюстью, с понимающей улыбкой и темными глазками, от которых редко что ускользало. Он являлся одним из самых стойких полицейских Лондона и сам это знал, ибо выслушивал столько предложений о взятке, сколько не каждая красотка слышит одобрительных возгласов.
Однако, к глубочайшему изумлению местных гангстеров, грубоватый Гриноу был неподкупен.
Он вышел из патрульной машины и направился к месту преступления – в кепке и плаще, как положено копу, и, однако, то, что стало просто модой у американских детективов, для Гриноу и его коллег было необходимостью: дождь – это не шутка… хотя сегодня это был легкий снежок.
Следователь был ветераном легендарного Летучего отряда, который «летел» к месту преступления и гонялся затем за злодеями. Он заслужил массу официальных благодарностей от судей и комиссаров Скотланд-Ярда, а судебный репортер Перси Хоскинс назвал его «Врагом номер один всего преступного мира».
Сейчас Гриноу со своей репутацией, которую он считал довольно обременительной, был прикреплен к Убойному отделу (как его неофициально именовали), хотя и не участвовал в расследовании убийств в бытность рядовым полисменом – в отличие от большинства своих коллег.
Таким образом, Гриноу занимался расследованием преступлений чуть больше года – в военное время в Лондоне убийств было немного. Уровень преступности в городе вообще заметно упал.
Гриноу не видел в этом никакого патриотизма: кто негодяй в мирное время, тот остается негодяем и в пору войны. Однако из малого числа машин, которые можно было угнать, их угоняли реже. Взломы тоже случались реже: затемнение мешало преступникам, не давая понять, пустует ли жилой дом или здание. А вот уличные ограбления участились, однако наносимые в темноте удары редко оказывались смертельными.
Сейчас пред ним было явное исключение из этого правила.
Следователь просил сэра Бернарда Спилсбери встретить его на месте преступления. Этот прославленный патологоанатом, будучи официально подчинен Министерству внутренних дел, находился в круглосуточной готовности, чтобы выехать по вызову Отдела уголовного розыска, однако его лаборатория базировалась не в Скотланд-Ярде, а в больнице университетского колледжа. Почтенный доктор пока еще не появился.
Проходя через узкий, лишенный двери проход в кирпичных стенах убежища, следователь ни к чему не прикасался. Единственное, что он сделал – это опустился на колени рядом с жертвой и отметил состояние ее одежды… и отсутствие сумочки. Багровые следы пальцев, оставленные на ее шее, были заметны даже в полумраке бомбоубежища.
Неужели какой-то вор задушил женщину ради содержимого сумочки? Неужели эта интересная женщина погибла из-за нескольких шиллингов?
Как ни странно, но дорогие на вид золотые часики остались у нее на запястье. Возможно, в темноте грабитель их не заметил.
Гриноу просто дожидался появления сэра Бернарда. Пусть он и был уверен в своих способностях полицейского, но понимал, что знания Спилсбери (а также его четкие убедительные показания в зале суда) стоят лишних минут ожидания. Однако было здесь нечто такое, что заставляло затылок старшего следователя зудеть, а желудок сжиматься от воспоминаний. Этот труп напомнил ему еще один…
Жертвой одного из немногих за последние месяцы убийств стала привлекательная молодая женщина Мэйпл Черч: ее нашли задушенной и ограбленной в разрушенном здании на Хэмпстед-роуд.
А вот теперь и эту привлекательную женщину явно ограбили – и задушили.
Гриноу стоял у входа в убежище, расспрашивая вызвавших его рабочих, когда сэр Бернард подъехал на своем темно-зеленом седане «Армстронг-Сиддли»: как обычно, он вел машину сам. Если не считать автомобиля (а они сейчас могли считаться редкостью), появление патологоанатома было типичным и незаметным.
Этого человека, которого многие считали первым врачебным следователем современности, не сопровождала толпа помощников. В последнее время его высокая фигура немного согнулась: спортивная подтянутость уступила место старческой полноте, и, однако, Спилсбери – без плаща, в хорошо сшитом темном костюме с гвоздикой – кроваво-красным пятном на мрачном фоне – оставался удивительно красивым мужчиной.
Хотя волосы сэра Бернарда уже поседели и он повсюду являлся в очках в тонкой металлической оправе, четкие черты его лица сделали бы честь любому известному актеру. Это впечатление лишь усиливали печальные серые глаза, взиравшие на все словно бы нехотя, и узкие губы, которые, чуть шевельнувшись, передавали скорбь, отвращение, укор или даже иронию.
Появление Спилсбери в сфере судебной медицины было связано с делом Криппена[1], одним из самых громких в этом столетии, и в последующие годы у Спилсбери не было падений и взлетов: он, как остроумно отметил кто-то, «неуклонно поднимался к высотам папской непогрешимости».
Тем не менее сэра Бернарда, как и многих британцев, война не пощадила: его сын Питер, хирург, погиб в 1940 году в разгар лондонских бомбежек. До Гриноу доходили слухи, что именно в этот день сэр Бернард начал сдавать.
Его деятельность по-прежнему была безупречна. Спилсбери и раньше работал один, сосредоточенно-вежливый, однако после гибели сына его немалое обаяние и суховатый юмор словно испарились. Тень печали из глаз переползла на остальные черты лица.
– Доктор, – поздоровался Гриноу.
Он знал, что обращение «сэр Бернард» сейчас употреблять не следует: патологоанатом считал его неуместным на месте преступления.
– Инспектор, – откликнулся Спилсбери.
Он нес большой нелепый кожаный саквояж, неизменно сопутствовавший ему всюду. Приподняв бровь, сэр Бернард безмолвно кивнул в сторону кирпичного убежища.
Гриноу ответил ему тем же.
И этим введение в курс дела и ограничилось.
Инспектор прошел в кирпичное строение следом за Спилсбери. Анатом опустился рядом с мертвой женщиной на колени, словно молясь. Не исключено, что именно это он и делал: невозможно было понять, что именно происходит у сэра Бернарда в голове.
Затем Спилсбери раскрыл саквояж, и в его раззявленной «пасти» обнаружились странные, немало послужившие инструменты, в числе коих пинцет для зондирования собственного его изобретения, различные баночки и пузырьки (и пустые, и полные) и запас формалина. Еще откуда-то из глубины он выудил резиновые перчатки, которые тут же и натянул.
Перчатками пользовались не все эксперты, однако Гриноу был уверен, что Спилсбери – в отличие от многих, кому следовало бы разбираться в таких вещах, – не прикоснется ни к чему, кроме трупа, да и то лишь затянутыми в перчатки концами пальцев. И сбор улик он произведет только с разрешения ведущего расследование инспектора – в данном случае Гриноу.
В убежище было довольно темно, и доктору пришлось извлечь из своего саквояжа электрический фонарик, взяв его в правую руку и проводя осмотр левой. Он одинаково хорошо владел обеими руками.
Не вставая с колен, сэр Бернард начал с ног женщины и, последовательно заливая ее желтым светом фонарика, осмотрел тело – сосредоточенно, словно актер, заучивающий финальный монолог. Он никогда не спешил, но его методичный подход был тщательным, а не медлительным.
Ведь именно Спилсбери объяснил Гриноу, что «улики могут быть уничтожены из-за промедления и изменений, происходящих в трупе после смерти, а удаление тела с места, на котором оно было найдено, может исказить медицинские данные».
– С вашего позволения, – сказал Спилсбери, – я сниму часы.
– Конечно, – согласился инспектор.
– И я бы их оставил у себя, если можно.
– Да.
– Я передам их старшему инспектору Черриллу для снятия отпечатков пальцев и других исследований.
– Хорошо.
Аккуратно, нисколько не затрудняясь из-за резиновых перчаток, Спилсбери снял часы с запястья убитой и перевернул их.
– Возможно, мы установили личность бедняжки, – отметил Спилсбери. – Смотрите.
На задней крышке корпуса было выгравировано: «Э.М. Гамильтон».
– Часы недешевые, – промолвил Гриноу. – Странно, что наш убийца оставил их, а сумку забрал.
– Здесь темно, – отозвался Спилсбери, повторяя предположение, ранее сделанное Гриноу. – Он мог их просто не заметить.
Тем временем доктор убрал часы в баночку, которую тут же надписал. Гриноу знал, что улики находятся в надежных руках: всякий раз, когда дело, над которым работал Спилсбери, рассматривалось в суде, путь, пройденный предметами, был безупречно документирован. К уликам имели доступ только сам великий патологоанатом и проводивший анализ эксперт.
«В такой-то и такой-то день, – говорилось в привычных показаниях, – я получил столько-то емкостей от сэра Бернарда Спилсбери»…
Спилсбери повернул к Гриноу свое печальное артистическое лицо.
– Вы сделали фотографии?
– Да, один из моих людей сделал.
– Тогда я сейчас расстегну на ней блузку и, может быть, мне будет нужно удалить или расстегнуть нижнее белье. Пожалуйста, перекройте вход, чтобы нас не прервали.
Инспектор так и сделал.
Наконец Спилсбери со вздохом поднялся на ноги и снял резиновые перчатки. Указывая на тело, чья довольно пышная грудь была теперь открыта, хотя патологоанатом почти заслонил Гриноу обзор, он произнес:
– Я бы попросил сделать еще несколько снимков.
Полисмен распорядился об этом, и в тесном помещении сработали вспышки, заливая труп белым светом.
Затем следователь и патологоанатом снова остались одни, и с согласия Гриноу Спилсбери взял образец песка из лопнувшего мешка, а разбросанные предметы из сумочки жертвы по одному поместил в плотные конверты. Все эти потенциальные улики исчезли в глубине его саквояжа.
Записей сэр Бернард не делал. Полагаясь на остроту своего восприятия, он предпочитал не отвлекаться на заметки, которые делал позднее – порой спустя несколько дней. Гриноу это не тревожило: он знал, что Спилсбери ни одной чертовой детальки не забудет.
– Шелковый шарф я предоставлю забрать вам, инспектор.
– Ладно.
– Обязательно сфотографируйте узел, прежде чем его развяжут.
– Конечно.
Спилсбери, успевший убрать перчатки в свой саквояж фокусника, выпрямился и сунул руки в карманы, как всегда делал, закончив осмотр.
– Задушили, конечно, – сказал он. – Но вы и сами поняли.
– Предпочитаю услышать это от вас, доктор.
– Судя по следам на шее… – Спилсбери вынул левую руку из кармана и поднял ее в движении, демонстрируя сказанное, – …полагаю, что напавший был мужчиной-левшой.
– Вы исключаете в качестве нападавшей женщину?
– Это маловероятно. Действовал сильный человек, скорее всего мужчина. С другой стороны, несмотря на беспорядок в одежде, я не вижу следов изнасилования или сексуальных домогательств. Но это, конечно, покажет вскрытие.
– Конечно.
Спилсбери кивком указал на тело.
– Обратите внимание на синяки на груди… Посмотрите ближе.
Гриноу послушался – и поморщился.
– Господи…
– По-видимому, он встал коленями на грудь, не давая двигаться, пока душил.
Полицейский покачал головой:
– Какие же на свете есть мерзавцы, доктор.
– Безусловно… Вы думаете о том же, о чем думаю я?
Спилсбери тоже побывал на месте убийства в Хэмпстеде.
– Можно ли нам предположить такое? – спросил Гриноу.
– Та, другая женщина, Мэйпл Черч, – откликнулся Спилсбери (его собеседник нисколько не удивился тому, что он вспомнил имя), – тоже была задушена и ограблена. Но в том случае имел место половой акт.
– Но не изнасилование.
Спилсбери кивнул:
– По крайней мере, никаких признаков изнасилования не было. Однако половые сношения имели место – возможно, с согласия молодой особы.
«Возможно» было преуменьшением, даже для Спилсбери. Мэйпл Черч занималась проституцией в Сохо. За несколько часов до смерти она разговаривала с возможными дундуками (так лондонские дамы называли своих клиентов) неподалеку от места, где вскоре обнаружили ее тело. Несколько военнослужащих оказались поблизости, среди них были американские солдаты.
– Не думаю, чтобы подозреваемые сами к нам явились, – заметил Спилсбери, балансируя на грани такта и сарказма.
– Да, сэр, в том деле мы не продвинулись. При таком количестве военных в городе это иногда трудно, а то и невозможно… Но если бы у нас был парнишка, который охотится за шлюшками, то эта женщина… – Он кивком указал на жертву со строгими чертами лица, – …вряд ли к ним относится. Она достаточно интересна, но старовата для такого дела.
– Это была респектабельная женщина, – отозвался Спилсбери, соглашаясь с этим доводом довольно небрежно, – ее одежда об этом свидетельствует… Но при затемнении женщина, идущая по улице… и, как вы верно сказали, интересная…
– Он вполне мог принять ее за проститутку.
Спилсбери отрывисто кивнул:
– Но два убийства – еще не Потрошитель.
– Да. Это могут быть отдельные эпизоды. Грабитель отвлекся…
– Я бы сказал, увлекся, – сказал патологоанатом, снова изображая удушение. – Не хотелось бы думать, что вместо тумана Уайтчепела у нас выступает затемнение.
Гриноу невесело хохотнул:
– Я именно там начинал, знаете ли.
Спилсбери пристально посмотрел на инспектора, словно только заметил его присутствие:
– Как это, инспектор?
– Кинг-Дэвид-лейн, Шэдвелл, Уайтчепел. Там я начинал службу в двадцатых. Где Потрошитель потрошил.
– Хочется надеяться, мы не получим еще одного.
– Я с вами солидарен. А если да… хочется надеяться, что он не американец.
У Спилсбери расширились зрачки и раздулись ноздри.
– Ох… только этого нам сейчас и не хватало.
С начала года приток американских солдат стал весьма значителен – и между приезжими и местными возникла напряженность. В последнее время появилась фраза: «Американцы слишком богатые, слишком сексуально озабоченные, и их слишком много». По слухам, Министерство внутренних дел готовило кампанию, дабы убедить британских граждан не видеть в американцах разбалованных заносчивых чудовищ, постоянно жующих жвачку.
Гриноу очень сомневался в том, что американский Джек-Потрошитель пойдет такой кампании на пользу.
Спилсбери собрал свой саквояж (прикасаться к нему не дозволялось никому, и доктор награждал пугающе недобрым взглядом любого, кто смел коснуться на месте преступления даже его собственного рукава) и отбыл: «Армстронг-Сиддли» растворился в утреннем снегопаде.
Гриноу вскоре очутился на улице. Краснощекий полисмен из следственной команды (хоть они и могли считаться элитой, но не получали надбавки в пять шиллингов за износ одежды) бежал к нему, держа дамскую сумочку.
– Шеф! – позвал его коп. – Гляньте-ка!
– Она тебе очень идет, Альберт.
Немного растолстевший Альберт запыхался: дыхание его в прохладном воздухе собиралось облачками пара.
– Вы перестанете надо мной шутить, когда услышите, что это такое, шеф.
– Это сумочка нашей жертвы.
– Прям в чертову точку, шеф. Нашел на мусорном баке в переулке, вон там, ага. Кажется, мы знаем, кто такая наша неудачливая постоялица из убежища.
– Ее фамилия Гамильтон.
Коп выпучил глаза:
– Да вы просто кудесник, шеф. Эвелин Гамильтон. Тут не было бумажника, но в кармашке – квитанция об оплате пансиона.
– Так что мы получили адрес, где надо навести справки.
– Получили.
Квитанция привела Гриноу на Оксфорд-стрит: мало какие улицы Лондона подверглись таким разрушениям, как эта: масса новых и старинных зданий превратились в щебень. Инспектор самой большой потерей считал знаменитую кондитерскую Басзарда: она сотню лет была достопримечательностью Оксфорд-стрит, пока упавшая в два часа ночи бомба не разрушила ее фасад, снеся заодно и Пам-Корт, где еще недавно подавали великолепный чай. Скользя в своем «Остине» мимо, он предавался сладким воспоминаниям о сластях…
Четырехэтажный пансион по иронии судьбы оказался довольно ветхим строением, пережившим своих гораздо более впечатлявших соседей, а его владелица – худая остролицая ведьма в выцветшем халате, – встав в дверях и опираясь на метлу, завалила следователя фактами. Глазки у нее были крошечные: Гриноу пришло в голову сравнение с просевшими в снегу лунками.
– На улицах порядочной женщине опасно, – сказала она голосом, напоминавшим сирену, предупреждающую о начале бомбежки. – На этих темных улицах грабители шастают, вот что я вам скажу, и что с этим делает полиция? Это же те янки, точно.
– Значит, мисс Гамильтон была порядочной женщиной?
– Соль земли. Она до прошлой недели заведовала аптекой. Написала заявление об уходе. Боитесь арестовать этих паршивых америкашек? Слишком большая волна подымется, так?
– А вы знаете, почему мисс Гамильтон решила уйти из аптеки?
– Ну, она ведь была учительница, а когда так много школ закрылось, пошла работать в аптеку – по необходимости, понимаете? Но на севере появилась вакансия учительницы – в той стороне, где Гримсби.
– У нее были кавалеры?
– Нет… бедняжечка! Она была стеснительной. Настоящая старая дева. Ну, она чуть подкрашивалась, вроде как чтобы выглядеть поприличнее.
– Может, у нее был один близкий джентльмен?
– Пока она тут жила – не было. Почти все свободное время проводила у себя в комнате, читала эти свои книжки по химии, небось.
– Могла ли она пойти куда-то по приглашению незнакомого мужчины?
– Мисс Гамильтон? Да никогда! Она даже не разговаривала с тем, кого ей не представили… Нечего тут марать доброе имя женщины! Ее схватил кто-то из этих америкашек, попомните мои слова! Если бы на улицах было больше копов, когда темно…
– Благодарю вас, мэм. Вы не знаете еще чего-то, что могло бы относиться к делу?
Крошечные глазенки стали еще меньше.
– Ну… при ней было немало денег.
Гриноу заинтересованно свел брови:
– Вот как?
– Ох, господи, да! Она со мной расплатилась наличными, как раз прошлым вечером: если зайдете к ней в комнату, то увидите, что вещи она уже собрала. Она сегодня должна была сесть на поезд до Гримсби.
– И она собиралась ехать с деньгами?
– Восемьдесят фунтов, вроде как. Я бы сказала, что это деньги. По мне – так просто целое состояние.
Значит, Эвелин Гамильтон убили не ради «нескольких шиллингов». Восемьдесят фунтов в военном Лондоне действительно были целым состоянием.
Затем инспектор опросил работников аптеки: управляющего и коллег покойной, подтвердивших характеристику хозяйки пансиона. Опрос знакомых и соседей по пансиону рисовал ту же картину: жертва была старой девой, учительницей – женщиной пристойной и сдержанной. Одна из приятельниц, правда, сказала, что несколько лет назад мисс Гамильтон встречалась с каким-то учителем той школы, где работала, и предположила, что на новом месте ей предстояло соединиться со своим старым ухажером.
Гриноу собирался это проверить.
Ближе к вечеру подтвердилось, что последний раз живой Эвелин Маргарет видели в рыбном ресторане в Марлибоне… если не считать ее убийцы. Кассир подтвердила, что заметила у женщины в сумочке пачку купюр.
Гриноу подумал, что она была достаточно привлекательной, чтобы заинтересовать насильника, но такое количество наличных могло заинтересовать любого преступника.
Мысленно он видел происходившее: во время затемнения привлекательная школьная учительница идет пешком из ресторана в свой пансион. По дороге какой-то мужчина пытается вырвать у нее сумочку, а когда она оказывает сопротивление, затаскивает в ближайшее бомбоубежище и заставляет замолчать.
Отнюдь не новый Джек-Потрошитель. Просто грабитель, зашедший слишком далеко.
Однако сбившаяся одежда и то, что преступник потратил время, сооружая кляп, указывали на его намерение не торопиться… и, возможно, удовлетворить себя с этой женщиной.
Что-то спугнуло нападающего: скорее всего кто-то еще шел в темноте – и тогда он задушил женщину и забрал ее восемьдесят фунтов, оставив ее там, мертвую, на засыпанном песком полу убежища.
А если убийце помешали, когда он намеревался овладеть учительницей… да, это тревожило Теда Гриноу больше всего.
Потому что преступники любят получать удовлетворение.
Здания больницы университетского колледжа на Гауэр-стрит в Блумсбери соединялись, образуя крест, однако это не мешало немцам ее бомбить – возможно, даже упрощало наведение на цель. Как бы то ни было, несколько строений были сильно разрушены авианалетами сорокового года, да и вокруг была масса пострадавших зданий; тем не менее сама больница оставалась более или менее цела, завалы давно разобрали, хотя восстановление продвигалось медленно.
Больничная аптека, в которой миссис Маллоуэн работала две полные смены и три половинки (часто вечерние), и еще по утрам через субботу, под бомбежки не попала и оставалась таким же упорядоченным ульем, каким была прежде. Она немного походила на деревенскую библиотеку, только полки была отведены не под книги, а под пилюли – и трудились в ней четыре аптекаря и один силихем-терьер.
Его белое тело, похожее на сардельку, легко умещалось под полками: пес был маленький, коротколапый, длинномордый и крепкозубый: бородатый пушистый ангелочек по кличке Джеймс, и принадлежал давнему секретарю миссис Маллоуэн Карло Фишеру. Порой ей казалось, что отсутствие Карло она ощущает так же остро, как отсутствие мистера Маллоуэна (что было сильным преувеличением)… как она думала… хотела думать. Карло работал на военном заводе и не мог держать Джеймса у себя. Так что на время миссис взяла песика.
В больнице Джеймс вел себя безукоризненно, жалоб на его поведение не было, а уборщица и провизоры, с которыми миссис Маллоуэн делила помещение, время от времени баловали его своим вниманием.
Все пятеро работников аптеки были женщинами – и миссис Маллоуэн была много старше остальных, хоть и самой неопытной – по крайней мере, она лишь недавно ознакомилась с современными лекарствами, общеукрепляющими средствами и мазями, которые теперь прописывались врачами. Заведовавшая аптекой серьезная стройная женщина в больших очках часто приостанавливалась, дабы убедиться, что миссис Маллоуэн «все поняла правильно».
Что в целом было просто смешно: работать в аптеке в эти дни было куда проще, чем в молодые годы миссис Маллоуэн. В современной аптеке большая часть пилюль, таблеток, порошков и прочего были в пузырьках, тюбиках и другой готовой упаковке, не требуя никаких навыков отмеривания или смешивания, прежде требовавшихся в этом деле: она действительно могла считать себя кем-то вроде библиотекаря лекарств.
Среди молодых женщин работавшая на добровольных началах миссис Маллоуэн чувствовала некую неловкость, даже стеснение. При этом она понимала (хотя и никогда бы не высказала этого вслух), что, когда была в их возрасте, чуть старше двадцати, ни в чем им не уступала.
Когда-то она была изящным созданием – высокой и стройной блондинкой с волнистыми волосами до пояса, нежной кожей, покатыми плечами, голубыми глазами, носиком с горбинкой и овальным лицом, отвечая всем канонам женской красоты того времени.
И, даже будучи замужем, тридцати с небольшим лет, она могла бы с ними соперничать.
Сейчас, в своем белом халате, она по-прежнему привлекала к себе внимание: выше молодых и пока еще не… слово это надвигалось медленно, но неотвратимо… толстая. Талия у нее исчезла, это так, и подбородков стало на один больше, чем необходимо, внушительная грудь, доставшаяся в наследство от матери, чуть обвисла, а золотящиеся светлые волосы стали седыми. Она стригла их коротко, так что шапочка завитков превосходно сочеталась с чертами, которые больше не радовали глаз (по ее мнению): только доброжелательный человек мог бы описать это лицо как «приятное».
Она смирилась со своим жребием, и в пятьдесят два года уже не считала себя «женщиной средних лет»: тогда ей пришлось бы жить до ста четырех, а этого ей не особо хотелось; тем не менее пугавший прежде возраст в полвека на самом деле казался неким освобождением. Она обрела новый вкус к жизни и повышенную чуткость, которую дают только годы. Оказалось, что от походов на киносеансы, в концерты и оперу она получает столько же удовольствия, сколько испытывала и в двадцать.
Ее брак с Максом – неужели это случилось больше десяти лет назад? – дал ей очень много. Эмоциональные бури романтических отношений сменились уютом теплой семейной гармонии. С мужем она могла получать удовольствие от досуга – и, конечно, на первом месте тут стояли путешествия.
Не то чтобы в спальне с Максом было скучно: свидания меж простыней оставались удовольствием, а не обязанностью, что было одним из плюсов брака с мужчиной на четырнадцать лет моложе тебя (хотя набираемый в его отсутствие лишний вес все-таки ее тревожил).
И до чего хорошо, что эти инфантильные ухаживания, похожие на кошки-мышки, остались в прошлом (как глубоко она была разочарована, когда по окончании первого брака обнаружила, что ритуалы ухаживания у тридцати- и сорокалетних так мало отличаются от тех, что придерживаются подростки и молодые люди!).
Вот только сейчас их с Максом разлучила война – эта проклятая война. И теперь она снова оказалась в больничной аптеке, как и в годы прошлой войны. Не то чтобы история повторялась: та «война, которая должна положить конец всем войнам», была иной – она стала невообразимым потрясением, катастрофой, подобной которой не знал никто на свете.
Нет, на этот раз конфликт был иным, пусть в нем опять и участвовали немцы. Удивляло то, как долго эта война толком не начиналась. Как и многие другие, Маллоуэны, услыхав объявление войны на кухне по радио (где служанка тут же принялась поливать слезами овощи), ожидали, что Лондон начнут бомбить в первую же ночь – а ничего не происходило.
Когда ничего не произошло и дальше, страна более или менее организовалась, ожидая прихода беды… а та все никак не приходила. И потому, раз война пока оставалась абстрактной, страна вернулась к повседневным занятиям и обычным делам, изредка перемежавшимся военными сборами (как, например, когда Макс вступил в этот нелепый Бриксхемский отряд ополчения, где на десятерых приходилось две винтовки).
Устыдившись столь бессмысленных дел, Макс отправился в Лондон, в Министерство военно-воздушных сил, надеясь, что ему поручат какое-нибудь дело за границей. Гринуэй – их недавно приобретенный и горячо любимый дом на реке Дарт между Торки и Дартмутом, реквизировали под ясли для эвакуированных детей, хотя какое-то время миссис Маллоуэн продолжала там жить.
Именно это и привело ее в больничную аптеку в Торки, где на месте она прошла курс повышения квалификации, в результате чего и работала сейчас в колледже университета.
Когда ее первый муж Арчи служил в Королевских военно-воздушных силах, она работала сперва медсестрой-добровольцем, а затем фармацевтом больницы. Сестринская работа в Первую мировую была делом гадким, начиная с непрерывной уборки в палатах и отмывания прорезиненных простыней и кончая уходом за обожженными и помощи в операционной: все это было не для слабых духом.
Ухоженные дамочки с романтическими фантазиями о том, как будут обтирать пылающие жаром лбы отважных юношей, быстро ломались после того, как им приходилось наводить порядок после ампутаций и отправлять отнятые конечности в госпитальный крематорий. Миссис Маллоуэн продержалась пятнадцать месяцев – и осталась бы и дальше, но грипп, подхваченный из-за переутомления, и возможность работать по расписанию привели ее в аптеку.
Там она нашла спокойствие, которое редко бывает в больнице. Работа фармацевта, поначалу сложная, хорошо сочеталась с ее давним интересом и способностями к математике. Сортировка, систематизация, регистрация, измерения, символы и знаки, знакомство с видом и свойствами различных веществ – все это было для нее сродни поэзии.
К тому же аптека выполняла жизненно важную функцию ничуть не меньше операционной: она видела, как самоуверенный, но небрежный фармацевт приготовил смесь на основе расчетов, где неправильно была проставлена запятая в десятичной дроби. Она решила не ставить этого человека в неловкое положение (и не убивать какого-то ни в чем не повинного пациента) и пролила смесь, кротко выслушав выволочку за неуклюжесть…
Однако работа в аптеке, хотя и была интересной, оставалась довольно однообразной: мази, микстуры, бесконечные банки примочек, которые приходилось готовить снова и снова день за днем. Она не хотела бы работать в аптеке постоянно, и если бы жизнь ее сложилась иначе, с удовольствием стала бы медицинской сестрой.
Именно в аптеке миссис Маллоуэн приобрела знания о ядах и применила этот опыт при написании своего первого детективного романа «Загадочное происшествие в Стайлзе».
Как это ни странно, из-за скучной болтовни в аптеке (она работала с двумя близкими подругами) ее мысли стали улетать куда-то далеко, чтобы отвлечься от тревожной военной атмосферы, и у нее родилась идея сюжета, основанного на весьма хитроумном способе дать жертве яд…
И вот теперь Агата Кристи Маллоуэн снова очутилась в аптеке – и мысли ее пошли сходным, хоть и несколько иным путем. Она прекрасно понимала, что ее детективы имеют благопристойный и даже уютный характер и отражают иную эпоху.
Ей не хотелось считать себя старомодной, и она делала в своих книгах то, на что не решался никакой другой автор детективов: рассказчик – убийца, виновны все подозреваемые, это сделал ребенок, возлюбленный… даже сам следователь мог оказаться убийцей. Ее сюжеты называли упражнениями для ума, и она, улыбаясь, кивала, зная, что ее повествования о добре и зле завязаны на характерах.
Агата была новатором – и в последнее время задумывалась о том, не приведет ли катаклизм нынешней войны к такой жизни после, где невинность настолько забудется, что трупы в библиотеке и детективы, использующие «серые клеточки», покажутся странно-неуместными и… ну да и просто смешными.
Ее последним клиентом (не странно ли было так о них думать?) была крошечная старушка-ирландка, похожая на водевильный персонаж: одной рукой она протянула ей рецепт, а другой вложила в руку полкроны.
На морщинистом лице лепрекона[2] мерцали голубые глаза – а потом одним она подмигнула:
– Сделай двойной крепости, дорогуша, ладно? Побольше мяты, милая девочка, двойной крепости!
– Мы взяток не берем, – чопорно проговорила Агата, возвращая полкроны.
Морщинистое лицо нахмурилось, окончательно скукожившись.
– Да я бы никогда так тебя не обидела, дорогуша! Считай, что это чаевые. Подарок.
– Вы получите именно ту дозировку, которую прописал врач, – неумолимо заявила Агата.
Однако когда она повернулась спиной, то позволила себе улыбку, которую до этого прятала. Она подлила старушке лишнюю толику мятной воды (вреда от нее не будет), а потом с напускной суровостью вручила микстуру.
Ее половина смены закончилась в полдень, и она повесила на место халат, под которым оказалась кремовая блузка и темно-серая юбка приличного, хорошо сшитого костюма. Чулки на ней были черные и теплые, туфли – прочные и практичные. Она надела жакет, перекинула через руку пальто на теплой подкладке, прикрепила к ошейнику Джеймса поводок – и они направились привычным путем, который вел в небольшую лабораторию в том же коридоре, что и аптека.
Внутри этого скромного помещения – рабочий стол под окном, выходящим на внутренний двор, мойка, стойка для колб и мензурок и еще один стол с горелками, под полками с образцами в банках – величайший патологоанатом двадцатого века сидел в одиночестве за своими исследованиями.
Когда Агата узнала о том, что ее соседом по больнице колледжа оказался сэр Бернард Спилсбери, то ощутила ребяческий восторг. Она много читала и слышала о сэре Бернарде, и возможность знакомства с ним, обсуждая преступления, убийства, яды и причины смерти, вызывала в ней радостное волнение.
Однако она так и не прошла дальше по коридору, чтобы представиться. Агата была довольно замкнутой – по крайней мере, до того, как хорошо узнавала человека – и эта сдержанность помешала ей тут же подойти к человеку, которым она так восхищалась заочно.
Она была в курсе того, что сэр Бернард так же стеснителен и скромен – на удивление для столь известной широкой публике фигуры: судя по отзывам, он (как и она) ненавидел внимание посторонних и не желал, чтобы его фотографировали. Она незаметно наблюдала за ним в больничных коридорах: он казался погруженным в свои мысли, но никогда не грубил, производя впечатление человека рассеянного, но симпатичного – и проявлял обаяние и даже тепло, когда кто-нибудь из персонала заговаривал с ним.
Она явно могла не бояться, что он выкажет раздражение – и тем не менее не могла заставить себя заговорить с ним: как же глупо она, автор детективных пустяков, будет чувствовать себя, представляясь человеку, разоблачившему Криппена!
И при этом ей безумно хотелось с ним познакомиться. Это было почти (хоть и не совсем) похоже на школьное увлечение. Конечно, в свои шестьдесят с лишним сэр Бернард оставался красивым мужчиной: в неизменных темных хорошо сидящих костюмах со свежей гвоздикой в петлице, высокий, с вполне естественным утолщением на талии, с точеными чертами лица героя-любовника и глазами серыми, как столь любимые Пуаро клеточки мозга.
Возможно, из-за отсутствия Макса тут играли роль и особые правила приличия. Агата не знала, сможет ли обратиться к интересному немолодому мужчине, которым так восхищалась, не начав лебезить или бурно восторгаться, возможно, создав у него… ложное представление.
А потом, в итоге, он сам ей представился – не в больнице, а на станции Юстон.
Юстон определенно был жалким сооружением: пещероподобный вестибюль делил станцию пополам и способствовал бедламу. Она терпеть не могла толпу и давку, а громкие звуки и дым от сигар ее раздражали, однако военное время – военное время, верно? Ты должен делать то, что должен.
И потому Агата, так любившая поесть и обожавшая кулинарные шедевры, свои и чужие, вынуждена была есть сосиски с пюре в буфете, сидя за деревянным столиком, чья побочная функция, похоже, состояла в создании ироничной ситуации: работник больницы ест в столь антисанитарных условиях. Джеймс сворачивался на полу рядом с ней, рассчитывая время от времени получать кусок сосиски в награду за хорошее поведение.
Она замечала, что сэр Бернард порой ест здесь же, погруженный в чтение какой-нибудь книги или что-то записывая в тетрадь, и потому не удивилась, увидев, как он идет в ее сторону: как всегда щеголеватый, в темном костюме с гвоздикой в петлице и с переброшенным на руку плащом.
Однако она совершенно не ожидала, что он остановится перед ней с неглубоким поклоном, и едва не подавилась куском сосиски.
– Прошу прощения, миссис Маллоуэн, – проговорил он красивым баритоном, – я Бернард Спилсбери. Разрешите мне присесть на минутку?
– Да! Да, конечно, садитесь!
– Прошу прощения за дерзость. Я совсем недавно узнал, что вы помогаете в здешней аптеке, а мне очень хотелось с вами познакомиться.
Агата вдруг почувствовала глубокое разочарование: неужели великий эксперт – очередной любитель ее книг? Очередной почитатель, рвущийся познакомиться с «мастером детектива»?
Большинству авторов такое только польстило бы, а ее это смутило, заставив уважение к сэру Бернарду моментально уменьшиться.
Едва начав работать в аптеке, она всем и каждому дала понять, что здесь, на рабочем месте, она – миссис Маллоуэн, а не Агата Кристи. Что ею не следует хвастать, водя повсюду для развлечения больных или врачей. Она с удовольствием подпишет в аптеке книгу всем, кто пожелает, но после этого предпочитает раствориться в своем амплуа миссис Маллоуэн, помощницы аптекаря.
Сэр Бернард смотрел на нее поверх оправы очков и казался слегка смущенным, стараясь, чтобы голос был слышен на фоне лязганья поездов и шума толпы.
– Видите ли, миссис Маллоуэн… я – давний поклонник…
«Ну вот, – подумала она, – начинаются бесконечные расспросы о том, откуда ты берешь идеи и как такая добрая на вид женщина может изобретать настолько дьявольские…»
– …вашего супруга, – договорил сэр Бернард.
Она чуть качнулась назад, зарумянившись от неожиданной радости.
– Правда? Макса?
– О да, миссис Маллоуэн. – Четкие черты его лица чуть смягчило восхищение, и он покачал головой. – Археология – это увлечение, которому я с годами, увы, могу уделять все меньше времени.
– Археология! – откликнулась Агата, широко улыбаясь. – Ну конечно! Правда, она просто изумительна?
Он кивнул:
– Мой сын Питер, бывало, говорил, что археология взывает к моим инстинктам следователя.
– А! – Она ответно кивнула. – В судебной медицине вам приходится отвечать на тот же вопрос, что ставит археология: «Что произошло в прошлом, оставив свидетельства в настоящем?»
Теперь уже улыбнулся сэр Бернард:
– Почти точно так же говорил и Питер.
Она подумала, не был ли Питер тем самым сыном, которого, как она слышала, сэр Бернард лишился при бомбежках сорокового года.
– Раскопки мистера Маллоуэна в Уре с Леонардом Вулли, – продолжал тем временем сэр Бернард, – стали легендой. А потом его открытия в Ниневии, Ираке, Сирии… Так увлекательно! Так безумно романтично.
Она улыбнулась:
– Не уверена, что разбор и регистрацию находок и протирание наконечников стрел и черепков кремом для лица можно назвать «безумно романтичным» или увлекательным… но мне это и правда очень нравилось.
В серых глазах загорелся интерес:
– Я слышал, что вы иногда сопровождали супруга. Вы заслуживаете похвалы.
– Я не заслуживаю похвалы, раз делаю то, что мне так нравится. Вдали от нашей так называемой цивилизации… в благословенном избавлении от репортеров и публичного внимания. Мне лучше всего пишется в пустыне.
– Да, насколько я понял, вы – писатель?
Ее удовольствие тут же исчезло, непонятно почему: ведь так хорошо, что сэр Бернард – поклонник Макса, а не восхищенный читатель!
И в то же время это разочаровывало: то, что сэр Бернард так мало знает о ней, о том, что она делает и кто она.
Она прикоснулась к виску, зацепив пальцами завиток волос.
– Должна сказать, что работа Макса похожа и на мою. В древних песках можно найти истории о преступлениях и убийствах.
– Я должен извиниться за то, что не знаком с вашими произведениями, – сказал сэр Бернард. Возможно, он почувствовал ее ущемленную гордость. – Как я понимаю, вы имеете солидную репутацию… и многие мои коллеги читают детективы. Что до меня, то я выдуманными преступлениями не интересуюсь… Надеюсь, я вас не обидел?
– Нисколько, – ответила она, тут же успокоившись. – Для вас ведь это было бы слишком близко вашей работе, правда?
– Боюсь, что, как уже признался, я в душе романтик: мои литературные симпатии принадлежат Теннисону, Вордсворту, Киплингу…
– Вы демонстрируете безупречный вкус, сэр Бернард.
– Прошу вас, миссис Маллоуэн: я был бы польщен, если бы вы называли меня Бернардом.
– Только если вы будете называть меня Агатой.
Он чуть неловко шевельнулся на стуле.
– Если вы хотите, Агата… я прочту какую-нибудь из ваших книг…
Она рассмеялась:
– В этом нет нужды… Бернард. Вы уже поели? Не хотите ко мне присоединиться?
– Вы очень добры.
И он заказал себе порцию сосисок с пюре.
После этого они встречались за ланчем почти все рабочие дни, если позволяли ее расписание и его нагрузка. Его жена Эдит жила вне Лондона, и он лишь изредка виделся с ней в выходные. Агата, которой без Макса было также одиноко, ощущала его потребность в общении.
Это не было флиртом – совсем. Они были двумя немолодыми людьми, чьи супруг и супруга отсутствовали, два профессионала, старающиеся, насколько возможно, заниматься своим делом в военное время и которым доставляло удовольствие общество друг друга. Время от времени они обедали на вокзале Юстона, но чаще – в Холборне.
Сэр Бернард задавал бесчисленные вопросы о раскопках Макса и был особенно впечатлен ролью Агаты именно как фотографа экспедиции, с отдельной темной палаткой для проявки пленок, а отнюдь не ее статусом автора популярных детективов.
– Быть замужем за археологом чудесно, – сказала она как-то сэру Бернарду, – чем старше ты становишься, тем больше ты ему интересна.
Окружающие, знавшие их как болезненно стеснительных людей, должно быть, думали, что они сошли с ума, эти два сдержанных человека, если сидят и трещат, как сороки. Но у них оказалось много общего, включая любовь к музыке: она призналась сэру Бернарду в своей неосуществившейся мечте стать оперной певицей (голос ее оказался недостаточно сильным, да и страх перед всеобщим вниманием тоже сыграл роль), а он чуть не со слезами на глазах поведал о том, как, будучи студентом-медиком, посещал «Променадные концерты» сэра Генри Вуда.
Они настолько сдружились, что могли молчать друг с другом: случались дни, когда ей не давался какой-нибудь эпизод книги (а у нее была масса времени, чтобы писать вечерами: во время затемнения выходить из дома не хотелось). Тогда она сидела и молча думала, а их разговор был вежливо-минимальным.
Когда сэр Бернард занимался очередным делом, он мог погрузиться в напряженные размышления, часто заглядывая в небольшой блокнот, заполненный заметками размером с библиотечную карточку, словно жизнь была экзаменом, к которому он в этот момент готовился.
Как-то она, с Джеймсом на поводке, зашла в крохотную лабораторию в больничном коридоре, – сэр Бернард сидел за столом в белом халате и, хмуря брови, просматривал те самые карточки своего блокнота.
– Добрый день, Бернард, – привычно поздоровалась она.
Он поднял голову с улыбкой, которая в этот раз была едва заметной складочкой под внимательными серыми глазами и правильным носом.
– А что, полдень уже миновал? – отозвался он тоже привычно.
Вскоре они уже молча шли к расположенному поблизости зданию «Холборн-эмпайр», прежде известному как Королевский театр-варьете (и серьезно поврежденному бомбой в 1941 году). На западном углу Кингзуэй их радушно принял ресторан «Холборн»: в прошлом веке тут был самый большой дансинг-холл Лондона. Теперь это была почти исключительно мужская территория с роскошным темным деревом и официантами, которые баловали сэра Бернарда особыми блюдами, несмотря на карточную систему. Агата подозревала, что сэр Бернард, чье уважительное отношение к этим официантам в течение многих лет, несомненно, и вызвало эту преданность, вообще не замечает особого отношения.
Ланч в виде пирога с говядиной и почками был столь же молчаливым, сколь и вкусным, и когда они принялись за кофе, Агата заметила:
– Похоже, у вас новое дело. Вы очень заняты своими мыслями.
– Да. Мерзкая история.
– Мы никогда не обсуждали ваших дел.
– Вроде бы нет.
– Некоторые сочли бы это… странным.
– Вот как, Агата. И почему же?
Она склонила голову набок, выгнув бровь:
– Вы ведь все-таки лучший патологоанатом Британии.
Он молча смотрел на нее, не страдая ложной скромностью и не считая нужным как-либо реагировать.
– А я… – продолжила она и замолчала.
Он не ответил.
Она вздохнула:
– А я – лучший детективный автор Британии.
– Это должен был сказать я, – непринужденно отозвался он.
Она такого не ожидала.
– Правда? Вы правда бы так сказали?
– Полагаю, – проговорил он, отпивая кофе с едва заметной улыбкой, – я только что так и сделал.
Она ощутила волну тепла, хоть ей и стало чуть стыдно из-за такой реакции.
– Как бы то ни было, – продолжила она, – мы никогда не обсуждали преступления, так ведь? Или убийства, или загадки.
– Это так. Как вы тогда сказали? Это был бы не отдых.
– А вы знаете, что я часто использую для убийств яд?
Он округлил глаза:
– Для вымышленного убийства, надеюсь.
– Да, вымышленного. А вы – один из крупнейших экспертов по ядам.
– Один из?..
Она мягко рассмеялась:
– Крупнейший… О вас рассказывают одну удивительнейшую вещь. Интересно, правда ли это?
– Могли бы спросить.
– Я слышала, – сказала она, – что в период отравлений в Кройдоне вы явились на кладбище, одетый как всегда безупречно, вплоть до цилиндра.
– Это и правда похоже на меня.
– И когда гроб подняли, вы наклонились над ним, повели носом вдоль стенки и, выпрямившись, сказали: «Мышьяк, джентльмены».
Она надеялась вызвать улыбку или еще одно веселое замечание, а вместо этого лицо его стало меланхоличным.
– Бернард… что случилось?
Он говорил тихо – почти шепотом, так что ей пришлось напрягать слух, чтобы уловить слова за звяканьем посуды и застольной болтовней:
– Когда это было… двадцать лет назад? Я занимался одним особенно неприятным случаем эксгумации… Вас это не беспокоит? Мы ведь все-таки только что поели, а я…
– Я никогда не была склонна к излишней брезгливости, Бернард.
– …Ну вот: он лежит, готовый к исследованию. Молодой уголовный следователь рядом со мной, возможно, нервничающий из-за своего первого вскрытия, закуривает сигарету. Я резко обернулся и сказал: «Молодой человек, курить нельзя! Это помешает мне уловить запахи, которые меня интересуют».
– После чего, – весело подхватила Агата, – вы наклонились к трупу и принюхались… словно покойник был розовым кустом… Эту историю я тоже слышала.
Его лицо было бесстрастным, однако она ясно заметила терзания.
– Мое обоняние… оно почти исчезло.
Она качнулась вперед:
– Ох, Бернард! Это же просто ужасно.
Он чуть пожал плечами:
– А то, что я упорно называю прострелом… но что, как мы все понимаем, на самом деле сильный артрит… устроился у меня на пояснице со всеми удобствами.
В ответ она неуверенно улыбнулась и сказала:
– Это – дань возрасту, но такое случается, Бернард, – и это просто приходится терпеть. С годами дар жизни кажется сильнее, важнее…
– Даже в военное время?
Она тщательно подбирала слова, зная, что он потерял сына:
– В такие времена, в мире выбитых окон, бомб и противопехотных мин естественно ожидать, что и тебя самого скоро убьют… что ты узнаешь о гибели друзей… что можно потерять тех, кого ты любишь больше всего на свете…
Невеселая улыбка дрогнула у него на щеке:
– Но нельзя отчаиваться, полагаю.
Она покачала головой:
– Просто живешь. Но при этом предпринимаешь… некие меры предосторожности.
В серых глазах промелькнуло нечто вроде смеха.
– И какие же меры предосторожности может предпринять известный автор детективов?
Она села прямее и объявила:
– Я только что завершила две мои последние книги.
– Последние?..
– Я написала заключительный роман с мерзким маленьким бельгийцем – и с огромнейшим удовольствием его прикончила, между прочим! И я только что дописала последний детектив с Джейн Марпл.
Он подался к ней:
– Но ведь вы не намерены бросить писать, дорогая?…
Она рассмеялась:
– Нет. Говоря о «последних» романах, я имею в виду, что по моему завещанию они будут напечатаны посмертно: рукописи лежат в банковских хранилищах здесь и в Нью-Йорке. Это вроде моего наследства – страховой вклад, если хотите, для мужа и дочери.
Он откинулся на спинку кресла с улыбкой облегчения:
– Должен признаться, что возможность того, что вы бросите писать, представляется как минимум маловероятной.
Она поставила локоть на стол, подперев подбородок ладонью.
– Однако вопрос в том… что именно я стану писать?
– Не понял. Разве вы и дальше не будете писать детективов и всего этакого?
– Отчасти мне кажется, что эти два романа действительно должны быть последними, где появится эта заезженная парочка старомодных сыщиков.
– Старомодных… почему?
– Они из другого времени. Мир Пуаро с интригами аристократических особняков и мир Марпл с деревенскими предательствами. Открытки из эпохи невинности.
Сэр Бернард прищурился:
– По контрасту с посланиями из мира выбитых окон, бомб и противопехотных мин?
– Совершенно верно. – Она устало вздохнула. – Последнее время я все больше перехожу на шпионские романы и… вам не наскучило меня слушать?
– А у меня скучающий вид?
– Нисколько… но, право, мне бы не хотелось…
– Полноте, Агата. Я почту за честь быть вашим исповедником.
Она снова рассмеялась:
– Бернард, я вот думаю: а в послевоенном мире… если эта война вообще когда-то закончится… и мы обнаружим, что живем в такой стране, где писатели могут печатать не только вариации на тему «Майн кампф»… будет ли мой стиль убийств по-прежнему в моде?
Теперь он уже открыто веселился:
– А какой стиль убийств вы обдумываете?
– Если будете надо мной смеяться, я брошу в вас салфеткой. Право слово, брошу!
Он вскинул руки, сдаваясь:
– Я вам верю. Вопрос был серьезный.
Она вздохнула:
– И ответ тоже… Вы знакомы с новым видом якобы «реалистических» детективов, который пришел из Штатов?
– Нет.
– Ну, коротко говоря, это направление, называемое «крутым»…
– До чего же гадкое определение.
– Да, ведь правда? А и сами книги довольно-таки гадки и неприятны. Но один автор пишет хорошо – может, вы слышали о нем… Дэшил Хэммет?
– Нет.
– Бывший сыщик агентства Пинкертона. Пишет с приятной лаконичностью. А вот его последователи – большей частью сторонники смертоубийства: кровавое насилие, вульгарный секс. Один тип, Чэндлер, пишет живо, но его сюжеты – это непонятный мусор… Только никому не говорите, что я так сказала.
– Даю слово.
– Однако все-таки, может, эти авторы что-то нашли…
– Что-то неприятное, я бы сказал.
– Верно. Они чувствуют, что читатели… по мере того как мир вокруг становится все более ужасающим… теряют способность чувствовать и нуждаются во все более сильных стимулах. Как бы я ни относилась к их романам, они показывают современный мир. Неприятный мир. – Ее передернуло. – Можете себе вообразить, каким скорее всего будет первый крупный американский автор детективов после войны? Каким немытым чудовищем он окажется?
Сэр Бернард благоразумно оставил сей риторический вопрос без ответа:
– Насколько я понял, вы намереваетесь писать о преступлениях и убийствах более реалистично.
Она кивнула, прищурившись:
– Бернард, вы выразили это гораздо более просто и ярко, чем зарабатывающий на этом профессиональный писатель.
– Спасибо.
– Вопрос вот в чем: вы мне поможете?
– Как?
Она подалась ближе и заглянула ему в глаза:
– Я хочу сопровождать вас на место преступления. Я хочу видеть, как вы работаете, как работает полиция, и добиться более четкого понимания реальности, стоящей за теми фантазиями, что я подаю к столу.
Он отшатнулся:
– Ох, Агата, не уверен, что это хорошая мысль.
– Это прекрасная мысль. Вы мне поможете?
– Не уверен, что такое вообще можно устроить.
– Бернард, если самый знаменитый автор детективов на планете объединит свои усилия с лучшим патологоанатомом всей вселенной… Может ли быть иначе?
Секунду он сидел, совершенно ошеломленный, а потом рассмеялся:
– Вы поистине уникальны, миссис Маллоуэн!
– Благодарю вас, сэр Бернард. Итак, что за дело заставило вас так усердно изучать ваш блокнот?
Улыбку моментально сменила хмурая мина:
– Не советовал бы начинать с этого. В высшей степени неприятное дело.
– С убийствами почти всегда так.
– Возможно, у нас… Я должен попросить вас о молчании.
– Разумеется.
Он прошептал:
– Возможно, мы имеем дело с современным Джеком-Потрошителем.
Агата ахнула:
– Ох… это же чудесно!
Взгляд Бернарда стал напряженным: он явно ужаснулся.
У нее оборвалось сердце:
– Прошу вас, прошу – не думайте обо мне плохо. Просто именно о таком деле я и мечтаю. О чем-то крупном… серийный убийца… Это именно то, что доктор прописал!
Он широко открыл глаза:
– Дорогая моя… это ведь не ваш… мир фантазий. Итак, слушайте: я расскажу вам про место преступления, которое посетил этим утром.
Он так и сделал. И даже заглядывал в свой блокнот, сверяясь, не пропустил ли каких деталей.
Пристыженная Агата сказала:
– Я вела себя отвратительно… эгоистично. Бедняжка! Ее смерть – это трагедия, а не… материал для глупого писателя. Я прошу меня простить.
– Значит, вы отказываетесь от этой идеи?
– Отнюдь нет. Это же просто идеально. И я бы сказала, что ваше предположение верно, Бернард. Этот зверь нанесет новый удар.
Он покачал головой:
– У нас нет даже уверенности в том, что эти убийства – дело одних и тех же рук.
– Если это один и тот же человек, вы должны его найти… и остановить. Потому что он не закончил, знаете ли.
Официант подошел долить им кофе.
– Хотел бы я сказать, что не согласен с вами, – промолвил сэр Бернард. – Так чего вы от меня ждете? Позвать вас, если наш Потрошитель снова нанесет удар? Взять вас с собой на место преступления?
Она отпила кофе: он был горький, но сливок не было.
– Да, – подтвердила Агата.
Через десять минут она уже вела Джеймса по улице, а сэр Бернард послушно шел рядом.
– Вы уверены, что хотите это сделать? – еще раз уточнил доктор.
– Совершенно уверена.
– А разве вы не заняты этой вашей пьесой – «Десять маленьких… кого-то там»?
– Остались завершающие штрихи, дорогуша, – ответила она, специально прибегнув к этому актерскому обращению. – Но вы правы: я занята. По правде говоря, этим вечером я не работаю в больнице – я буду в театре «Сент-Джеймс». Вы можете туда за мной заехать, если что-то случится.
Они шли довольно быстро: пес задавал хорошую скорость, несмотря на запруженный людьми тротуар, тянувшийся вдоль практически пустой проезжей части.
Сэр Бернард спросил:
– Кажется, скоро премьера?
– Да. В пятницу. Я уже несколько раз предлагала вам билеты. Я была бы рада вашему обществу: открытые показы для меня всегда такое мучение!
– Возможно, нам лучше повременить с совместной поездкой на место преступления до пятницы…
Она невинно улыбнулась:
– Думаете, Потрошитель повременит?
Он нахмурился:
– Агата, я до смерти боюсь…
– Это черный юмор?
– Как часто у вас бывают открытые показы, дорогая?
– Бернард, – отозвалась она с легкой досадой, – каждый раз, когда вы проводите вскрытие, это – открытый показ.
И после такого сэру Бернарду Спилсбери было просто нечего сказать.
Театр «Сент-Джеймс» на Кинг-стрит был по-прежнему величествен, хотя соседний «Ассамблея Уиллиса» находился в жалком состоянии. Это знаменитое место, где когда-то проходили торжественные обеды, собрания и балы, серьезно пострадало от авианалетов сорокового года, и сейчас роскошное здание с банкетным залом с галереей и бальным залом по-прежнему притягивало ночных мародеров. Здание театра сохранило прочность, несмотря на соседство с такой развалиной, да и «Золотой лев», паб по другую сторону театра, остался в полном здравии, хотя здание аукциона «Кристи» напротив тоже пустовало из-за бомбежек. То, что квартал театра напоминал район боевых действий… а, в сущности, и был таковым… не мешало постановке очередной пьесы Агаты Кристи.
Сейчас здание было снабжено громадным занавесом с именем автора и названием новой пьесы… названием, вызывавшим, похоже, немало споров… к глубокой досаде Агаты Кристи Маллоуэн.
Право, ну разве можно придумать что-либо более невинное, чем детский стишок? Ей нравилась ирония: прибаутка для детей во взрослой истории об убийстве. Она уже написала когда-то рассказ под названием «Песенка за шесть пенсов», а сейчас делала наброски для сюжета о Пуаро, который будет называться «Пять поросят». Агате казалось абсурдным, что кто-то готов возмущаться по поводу пьесы, названной по старинной считалочке, в которой десять негритят[3] исчезают один за другим.
Ее заставили изменить название на «Десять маленьких индейцев» для публикации романа и постановки пьесы в Соединенных Штатах, где последнее слово сочли оскорбительным для чернокожей расы – настолько, что кинофильм, который планировали снимать американцы, должен был получить название по последней строке все того же стишка: «И вот не стало никого». Как оказалось, в Америке со времени Гражданской войны слово «ниггер» употреблялось исключительно как грубость и только в отношении африканцев (тогда как в Англии его можно было использовать в адрес любого темнокожего).
Как ни странно, но, по словам ее продюсера, недовольство выражали и здесь, дома. Это было связано с большим притоком американских солдат-негров, которые страдали от несправедливого отношения со стороны собственных товарищей по оружию, то есть белых.
Лондонцы, такие как сама Агата, находили это странным и тревожным, и небольшие скандалы вспыхивали по всему городу: рестораны, обслуживающие состоятельных американских солдат, отказывались впускать не только солдат-негров, но и цветных британцев. Ко всеобщему изумлению, Лири Константин, знаменитый индийский игрок в крикет, получил отказ в отеле «Империал», потому что постояльцы-американцы пригрозили отъездом.
Эти американцы были странные типы: сражались в войне против Гитлера с его «высшей расой» и ненавистью к евреям и в то же время демонстрировали глубоко укоренившуюся нетерпимость, примитивную и безвкусную.
Конечно, кое-кто и саму Агату счел безвкусной, когда она настояла на том, чтобы ее название из детской считалочки осталось. Она же считала, что стишок совершенно невинный, как и то, как она применила его, и отнюдь не содержит той мерзости, которую в него вкладывают американцы. Она никого не хотела обидеть и не виновата, если кто-то обиделся.
Агата капитулировала относительно названия на американском рынке, однако здесь Англия, и ее название останется (к тому же американское название соотносилось с американской считалкой, которая была банально-примитивной: один маленький, два маленьких, три маленьких индейца… Тьфу!).
Да уж: времена были странные. Еще два года назад казалось немыслимым, что в подвергавшемся налетам немецкой авиации Лондоне будет ставиться пьеса. Поначалу вообще все развлечения оказались под запретом, однако вскоре ради поднятия духа запрет сняли. Молодых актеров даже освобождали от мобилизации при условии, что они не будут сидеть без работы более двух недель подряд. Однако этим мало кто воспользовался: такие звезды, как Лоуренс Оливье и Ральф Ричардсон, откликнулись на призыв и подали хороший пример другим.
Только в разгар бомбардировок театры закрывались – а кинозалы не закрывались вовсе, таким образом, к концу прошлого года двадцать четыре театра в Вест-Энде снова процветали. Конечно, репертуар в основном был развлекательным: ревю, возобновленные постановки, комедии типа американского импорта – «Человек, который пришел к обеду» и «Мышьяк и старые кружева» – и чудесный «Неугомонный дух» Ноэла Кауарда.
Она надеялась, что триллер с убийствами и с нотками мрачного юмора найдет для себя аудиторию, готовую в эти тяжелые времена отбросить свою недоверчивость.
И момент казался подходящим для того, чтобы Агата снова вернулась в театральную круговерть. Она обожала театр и высоко ценила уважение, которым пользуется драматург, наконец, ей очень нравилось общаться с яркими людьми, которых манил мир театральных подмостков.
Театром она заболела еще в юности, когда в Лондоне ставилась пьеса ее сестры Мэдж «Претендент» и Агата ходила на репетиции вместе с нею, наслаждаясь возможностью видеть театральную жизнь. Вот и сейчас, если позволяла работа, Агата приходила на репетиции своей новой пьесы: она никому не призналась бы в этом, но слушать, как произносят написанные ею слова, было гораздо более волнующим, нежели видеть их напечатанными.
И она предпочитала сама переделывать свои романы для театра, не предоставляя это другим. Компромиссы, на которые пришлось пойти, чтобы перевести «Убийство Роджера Экройда» на театральную сцену (в виде пьесы «Алиби»), до сих пор ее тревожили, и особенно деревенская сплетница, которую омолодили ради любовной интриги… и притом с Пуаро!
Однако ей, обожавшей театр с детства (она до сих пор разыскивала клавиры мюзиклов, на которых бывала, чтобы наигрывать их на пианино), видеть свое «дитя» на подмостках, пусть даже в ухудшенном виде, было невероятно волнующе. В следующий раз она написала пьесу сама, так что примерно год назад, когда Реджинальд Симпсон, ставивший «Алиби», стал справляться о правах на постановку ее романа с названием из детской считалочки, Агата расправила плечи и заявила: «Если по нему будут писать пьесу, то сначала я хочу попробовать сама».
Пьеса получилась удивительно удачной, особенно с учетом проблем с первоначальным окончанием. В романе десять человек самого разного статуса, виновные в убийствах и оставшиеся безнаказанными, под разными предлогами приглашены на остров, где мстительный убийца устраняет их одного за другим.
Она придумала другой конец – жульнический, как она опасалась, но очень удачный согласно общему мнению, – и на репетициях финал действительно разыгрывали весьма недурно.
Конечно, была и еще причина, по которой Агата взялась за новую пьесу, – чисто меркантильная. Из-за ограничений на бумагу, связанных с военным временем, издатель печатал весьма ограниченный тираж ее новых романов и к тому же призывал ее несколько ограничить число новых книг.
Это оказалось особенно некстати, потому что американские гонорары из-за войны задерживались, а британское правительство настаивало на уплате налогов с учетом еще не полученных американских денег. Ее поверенные пытались оградить ее от этой очевидной налоговой нелепости, однако в настоящий момент угроза снята не была и ее доход уменьшался, тогда как налоговые обязательства возрастали.
Новое погружение в театральное варево было достаточно приятным способом заработать деньги. В периоды интенсивных авианалетов (по крайней мере, пока бомбы не падали) театр дарил передышку многим лондонцам, похожим на Агату: ее письма к мужу, отправленному на Ближний Восток, были полны отчетами о новых пьесах вплоть до сравнения ее впечатлений с отрывками из статей театральных критиков.
И сейчас до премьеры ее пьесы с вызывавшим споры названием оставались считаные дни. Она сидела в партере театра «Сент-Джеймс» довольно близко к сцене, режиссер Айрин Хелье сидела по одну ее руку, а муж Айрин Бертрам Моррис, продюсер, – по другую.
Державшая на коленях блокнот Айрин была поразительно красивой сорокалетней женщиной с темно-синими глазами и безупречно бледной кожей. Она была бывшей актрисой, и минимум макияжа, короткие темные волосы, бежевая блузка и темные коричневые брюки создавали общее впечатление военной подтянутости, которая явно должна была скрыть ее женственность, пока она командует этой небольшой театральной армией.
Ее муж Бертрам был низеньким, лысым и довольно круглым; двадцать лет назад он сделал Айрин звездой, а в этом году превратил в режиссера. Склонный к щегольству, он был сегодня в желтой рубашке с золотистым галстуком и темно-коричневом костюме; его наряды всегда были так ослепительны, что, как казалось Агате, и его самого можно было счесть почти красивым.
Почти.
Ведь черты его лица были бы впору ведущему актеру – но при этом пребывали на плоском круглом лице. Он был лягушонком, которого поцелуем превратили в принца, вот только превращение на полпути застопорилось.
Театр был освещен, и сцена была залита светом. Голая нищета неодетой сцены резко контрастировала с величественной роскошью самого зала: панели из темного дерева, колонны, арка портала сцены, на которой летали резные ангелы.
С другой стороны, Агата прекрасно знала, что театр был иллюзией, и под сиденьями элегантного зала несомненно могли найтись засохшие трупики жевательной резинки.
Кстати об этом, актриса на сцене с текстом роли в руке как раз готовилась расстаться со своею: изящным жестом, чуть смущенная этим моментом; рабочий сцены поспешно подбежал с салфеткой, чтобы принять жвачку. После чего он умчался, напоминая сапера с неразорвавшейся бомбой, ищущего ведро с водой, в которое можно было бы бросить взрыватель.
– Прошу прощения, – прозвучал альт актрисы, и его звучание очень понравилось Агате.
Несмотря на все жевательные резинки, у женщины был голос, звучавший величаво, аристократически. Ну еще бы: она ведь была актрисой. Взять, например, Берти: он говорил так, словно учился в Оксфорде, хотя на самом деле отец его был мясником в Уайтчепеле, так что университет, который он закончил, давал исключительно уроки суровой жизни.
Актриса была немолода: тридцать с чем-то, сказала бы Агата, но оставалась весьма привлекательной ясноглазой брюнеткой с лицом сердечком, кукольно яркими губами и женственными формами, дававшими о себе знать, несмотря на сдержанный гардероб: темно-серый жакет поверх кремовой блузки и светлая серая юбка, темные «загорелые» ноги («Это те самые «жидкие» чулки», – подумала Агата).
Рядом со стоявшим актером Френсисом Л. Салливаном эта женщина среднего роста казалась миниатюрной. Он тоже держал в руке текст роли. Довольно массивный, под два метра ростом, он имел двойной подбородок и тяжелые веки – внешность приятная, но отнюдь не героя-любовника.
Ларри Салливан играл Пуаро в «Алиби» и позже получил ту же роль в «Загадке Эндхауза» («Почему, – думала Агата, – продюсеры настаивают на том, чтобы давать роль крошечного детектива этим громоздким типам? Габариты Чальза Лотона в «Черном кофе» могли поспорить только лишь с его переигрыванием»). В этой постановке Салливан не участвовал (Пуаро не фигурирует в произведении), и его позвали в последний момент как помощника режиссера.
Актриса второго состава (которая появится в важнейших ролях Веры и миссис Брент) ушла из труппы на прошлой неделе, получив более удачную роль в ревю. В обычное время это кончилось бы тем, что ее внесли бы в черный список всех лондонских театров, однако сейчас все понимали, как трудно собрать квалифицированный состав исполнителей в военное время.