Мы шли с Жаний к деревьям. Был снова вечер. В необычайном очаровании мгновенья мы ни о чем не говорили. В недрах наших душ трепетало что-то могучее и глубокое, что выразиться не могло. Луна поднималась. Она была молода, как и луна нашей жизни. Ее тонкий розовый серп серебрился блеском нитей в прозрачной ночи леса. Бледно-мшистое сиянье устилало тропинку, по которой мы ступали. Очертания наших тел застыли, как виденья в смутном шелковом воздухе. Но я чувствовал, как лихорадочно колебалось тело Евы рядом с моим среди торжественного и благодатного вечера. Трепетанье ее глаз оживлялось и угасало, подобно рождению и агонии звезд. Ее томление роднило ее со стыдливой, расцветшей луной. Я был там с этим ребенком, как человек, которого ведет куда-то неведомая десница.
Долгим трепетом обдало ночь. Листва заволновалась и, казалось, простерла над нами складки своей волнистой туники. В таинственных узорах тени мы стали лишь двумя не знающими друг друга тенями, идущими к жизни. Я перестал видеть лицо Жаний. Там, в высоте розоватая кровь первого сияния – иссякла, исчез и сад роз ясной и девственной луны. Как юная супруга, холодная и чистая, она опустилась на ложе неба. И снова больной взор девушки обернулся ко мне.
Мы шли так, пока не достигли края опушки. И сели там, среди голубого трепета ночи. Как и впервые, я опустил свои руки на ее колени. Она была, как покорная вечным и неизменным предначертаниям супруга, и не противилась стоящему за дверью жениху.
Великий мир окутывал нас, – нас осенила тишина сонма предков, словно затаясь, стоявших за стволами деревьев, приложив в знак молчания палец к губам. Нас пронизала божественная рана, мы не знали, живем ли мы еще или уже наступила сладостная смерть, как освобожденная от мук вечная жизнь.
Из первоначальной клетки жизни, из непрерывного существования живого вещества пробудилось в безумном трепете все прежнее человечество, опьяневшее в таинстве брака и ранее меня разбившее печать девственности ее колен. И, словно расплавленный в горне металл, словно золото и железо, истолченные в тиглях, застонала и вскрикнула кровь в высшей скорби. А я долго и долго целовал ее в губы и, обняв ее маленькую грудь, промолвил:
– Видишь, я положил мои руки на твои колени, а теперь обнимаю твою грудь. Я заслужил тебя моим долгим желанием.
И расстегнул ее кофту. Губы мои жадно прижались к ее груди, словно ребенок, припавший к материнским соскам. О! Это тоже было символом, как тогда, когда я ступал нагой под деревьями леса.
Сначала пришел человек, потом ребенок утолил жажду жизни там, где человеке испил любовь, и всякая грудь есть начало соска.
Мы были на опушке под чистым сиянием звезд, как в невинную пору земли. Тогда человек также шел с девой в лес. Они не были отделены от окружающей их жизни, и само тело считалось таинством. Я сказал Жаний:
– Вот ты теперь Ева, а я Адам. У нас не будете иных имен.
И я вошел в кустарник. Нарвал там кислой вишни я положил ей в руку.
– Этот лес и плоды этого леса будут впредь твоими так же, как я посвящаю тебе здесь эти румяные ягоды.
Она отвечала:
– Вот мои губы и вся моя жизнь.
Ничего другого она не сказала. Мы были взволнованы и суровы при этом обмене взаимными жертвами, простыми и прекрасными, согласными с природой.
И снова она прижалась ко мне со своим больным взглядом и проговорила:
– Дорогой мой, если есть еще что-нибудь, чего я не знаю, поведай мне, чтобы никто другой уже не пришел после тебя.
Я понял, что она поистине была девственна, ибо я сначала поцеловал ее в губы, потом коснулся колен и обнял ее маленькую грудь, – а она не знала о высшей жертве. Видишь, Ева, я – тот же яростный человек, убивавший зверей и любивший распутных женщин, – а теперь мои руки дрожат от слабости, касаясь края твоей одежды.
Я толкнул ее, и, почувствовав на своем лице мое горячее дыхание, она застонала:
– Каким ты кажешься страшным.
Да, во мне клокотала дикая радость льва и мрачная, неистовая ярость человека, вынырнувшего из бездны к жарким самкам человечества. Мои руки были мягки, убийственны и сумрачны, как у того, кто вступает в капище идола. Божественный мрак закрыл ее глаза над образом нежным и гневным. Я коснулся ее тела. Она выпрямилась и застыла. Ее раненная жизнь замерла в крике, от которого содрогнулся весь лес. – Ева! Ева! Ева! Ева! – Я вызывал ее так из мрака теней, тысячекратно целовал ее имя на ее холодных губах. И вот, как воскресшая душа, она впервые произнесла:
– Адам!
– Ева!
– Адам! Адам!
Наши имена перелетали с уст на уста, как сама наша счастливая и воздушная жизнь.
Мы покоились на влажной груди земли, под сонмищем чудес. Ночь пряла серебряные и шелковистые нити. Низвергался рой метеоров, катились страшные колесницы. Луна разливала потоки молочно-белой воды на хрупко-нужные цветы. Ты, Ева, также была с твоими истомными и лучезарными глазами цветком в саду жизни после прихода садовника. Но никто нам не приказал:
«Идите же ныне с золотыми кольцами к священнику».
Там в лесу тихо веял ветер, и листья мягко колебались, словно благословлявшие руки.