Аркадий Аверченко – писатель-юморист, драматург, театральный критик. И сразу напрашивается эпитет «блестящий».
А там, где кончается
звездочки точка,
месяц улыбается и
заверчен, как
будто на небе строчка
из Аверченко, —
писал Маяковский. И действительно, Аверченко умел завертеть строчку в юмористическом танце. Со словом Аверченко был на «ты». И это более чем удивительно, ибо за его спиной было всего лишь два класса гимназии. Но недостаток образования компенсировал природный ум и, конечно, талант.
В одном из писем Аверченко вспоминал о своем детстве: «Девяти лет отец пытался отдать меня в реальное училище, но оказалось, что я был настолько в то время слаб глазами и вообще болезненен, что поступить в училище не мог. Поэтому и пришлось учиться дома. С десяти лет пристрастился к чтению – много и без разбора. Тринадцати лет пытался написать собственный роман, который так и не кончил. Впрочем, он привел в восторг только мою бабушку».
Трудовую деятельность Аверченко начал в качестве младшего писца, затем конторщика и бухгалтера. Но из службы ничего толком не вышло. Как объяснял сам писатель: «Вел я себя с начальством настолько юмористически, что после семилетнего их и моего страдания был уволен». Юморист и служба – вещи несовместные. Что оставалось делать? Податься в литературу. Первый рассказ Аверченко «Праведник» появился в «Журнале для всех» в 1904 году. Символично: Аверченко и стал писателем для всех. Его любил читать даже сам император Николай II. Весело. Свежо. Остроумно.
С 1908 по 1913 год Аркадий Аверченко редактировал журнал «Сатирикон», а далее, по 1918 год – «Новый Сатирикон». Тот самый «Сатирикон», который, по свидетельству Куприна, «в то смутное, неустойчивое, гиблое время был чудесной отдушиной, откуда лил свежий воздух». В каждом номере Аверченко печатал юмористические рассказы, фельетоны, театральные обозрения, сатирические миниатюры. Вел он и раздел «Почтовый ящик». Вот как, к примеру, это выглядело:
«Ст. Грачево. Ки-мо-но. «Посылаю лучшее, что написал:
Бубенцы,
рассыптесь словно бы горох.
Эх, помчись ты, взвейся,
тройка…
– Тпрру… Не надо. Зря скачете».
Откровенный смех и буффонадность стиля Аверченко позволили критикам назвать его русским Марком Твеном. В своих публикациях Аверченко бичевал замшелость общественных устоев России, мещанство с его ленью, жадностью и глупостью, с его стремлением выглядеть непременно красиво. «Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка – глупая, толстая женщина – держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом…» (рассказ «День человеческий»).
Подчас издевательский смех Аверченко переходил в сатирический вопль. Вот что он писал о цензорах (да разве только о них?): «Какое-то сплошное безысходное царство свинцовых голов, медных лбов и чугунных мозгов. Расцвет русской металлургии».
Как выглядел Аверченко? Он был весьма плотным. Его мясистое лицо, спокойное, казавшееся неподвижным, редко озарялось улыбкой. Самые смешные вещи Аверченко говорил как бы небрежно, цедя сквозь зубы. Хохот стоит вокруг, вспоминал А. Дейч, а автор шутки невозмутим, и под очками чуть щурятся близорукие глаза.
Внешнее спокойствие и добродушие Аверченко улетучилось с революцией. Февраль вселил некоторые надежды. Октябрь погубил их окончательно. Сначала писатель пытался шутить: «Да черт с ним, с этим социализмом, которого никто не хочет, от которого все отворачиваются, как ребята от ложки касторового масла». Но вскоре было уже не до шуток. В 1918-м «Новый Сатирикон» был закрыт, и писатель, спасаясь от ареста, уехал с белыми на юг. Он кипит и возмущается, центральная тема его послереволюционных публикаций: «За что они Россию так?» Аверченко даже обращается к Ленину:
«Брат мой Ленин! Зачем вам это? Ведь все равно все идет вкривь и вкось и все недовольны».
И далее советует вождю: «Сбросьте с себя все эти скучные, сухие обязанности, предоставьте их профессионалам, а сами сделайтесь таким же свободным, вольным человеком, такой же беззаботной птицей, как я… Будем вместе гулять по теплым улицам, разглядывать свежие женские личики, любоваться львами, медведями, есть шашлыки в кавказских погребках и читать великого, мудрого Диккенса – этого доброго обывателя с улыбкой Бога на устах…»
Напрасно Аверченко призывал Ленина отказаться от сумасшедших революционных идей и стать частным человеком. Пришлось Аркадию Тимофеевичу покинуть Россию, устроенный вождями-большевиками «кровавый балаган», и напоследок швырнуть новой власти свой сборник «Дюжину ножей в спину революции».
После «константинопольского зверинца» в июне 1922 года Аверченко поселился в Праге. Здесь он написал свои последние книги «Рассказы циника» и роман «Шутка мецената». Бывший эстет, развлекатель, обличитель мещанства превратился в откровенного циника. Незадолго до смерти Аверченко сетовал: «Какой я теперь русский писатель? Я печатаюсь, главным образом, по-чешски, по-немецки, по-румынски, по-болгарски, по-сербски, устраиваю вечера, выступаю в собственных пьесах, разъезжаю по Европе, как завзятый гастролер».
Как отмечал современник, Аверченко «болел смертельной тоской по России». Ностальгия перешла в настоящую болезнь сердца. Писатель скончался в пражской городской больнице, похоронен на Ольшанском кладбище.
В некрологе Надежда Тэффи писала: «Многие считали Аверченко русским Твеном. Некоторые в свое время предсказывали ему путь Чехова. Но он не Твен и не Чехов. Он русский чистокровный юморист, без надрывов и смеха сквозь слезы. Место его в русской литературе свое собственное, я бы сказала – единственного русского юмориста. Место, оставленное им, наверное, долгие годы будет пустым. Разучились мы смеяться, а новые, идущие на смену, еще не научились».
Тут с Тэффи можно поспорить. Смеховая культура в России неистребима: смех и юмор позволяют выжить народу в любых общественных формациях. Ушел Аркадий Аверченко. Пришли новые: Михаил Зощенко, Даниил Хармс, Николай Эрдман и другие смехачи и мастера острого слова. Они пошли дальше по дороге, протоптанной Аркадием Аверченко.
Серебряный век без литературно-артистического ресторана «Вена», театров-кабаре «Бродячая собака», «Летучая мышь», «Кривое зеркало» и других «злачных мест» невозможно представить.
В них отдыхала, веселилась, забавлялась и забывалась от насущных проблем интеллектуальная элита Петербурга и Москвы. Имя основателя знаменитой «Летучей мыши» Никиты Балиева знакомо многим, а вот имя Николая Агнивцева, увы, ушло в тень, а в начале XX века этот поэт, драматург и исполнитель собственных песенок был весьма популярен. Певец блистательного Петербурга.
Санкт-Петербург – гранитный город,
Взнесенный Словом над Невой,
Где небосвод давно распорот
Адмиралтейскою иглой!..
…И майской ночью в белом дыме,
И в завываньи зимних пург
Ты всех прекрасней – несравнимый
Блистательный Санкт-Петербург!
Агнивцев – дворянин по рождению, но без богатства и связей, увлекся литературой и стал сочинять стихи (тогда все писали стихи, некое российское поветрие). Как определила Литературная энциклопедия 1929 года, основные мотивы поэзии Агнивцева – «экзотика, эротика и идеализация феодально-аристократического мира».
Еще бы! В героях – сплошные короли, принцессы, дофины и маркизы, а еще —
114 гофмейстеров,
30 церемониймейстеров,
48 камергеров,
и 400 пажей!..
Николай Агнивцев был веселым человеком и любил писать смешно. Стихи, куплеты, сатирески – все блистало остроумием и весельем и все было пронизано чуть печальной иронией. Как отмечал один критик: «Было в Агнивцеве немало и жеманства, удальства, иногда безвкусия, но все эти изъяны в конце концов тонули в журчащем течении легкого стиха».
О звени, старый вальс, о звени же, звени
Про галантно-жеманные сцены,
Про былые, давно отзвеневшие дни,
Про былую любовь и измены!..
Агнивцева охотно печатали во многих изданиях, таких, как «Солнце России», «Сатирикон», «Лукоморье», «Стрекоза», «Столицы и усадьбы», «Биржевые ведомости» и других. Его песенки исполняли Николай Ходотов и Александр Вертинский, да и сам Агнивцев выступал в кабаре со своими ариэтками. Короче, Агнивцев был заметной фигурой в среде петербургской богемы.
В 1913 году вышел первый сборник «Студенческие песни. Сатира и юмор», в 1915-м – «Под звон мечей». И, наконец, в 1923 году в Берлине вышла главная книга Агнивцева «Блистательный Санкт-Петербург» (переработанный сборник, вышедший до этого в Тифлисе).
В январе 1917 года в подвале петербургского «Пассажа» открылось кабаре «Би-ба-бо», организаторами и вдохновителями которого стали Николай Агнивцев и актер Федор Курихин. «Мы идем дальше и заимствуем у Европы ее манеру веселиться – ее кабаре с его смешанным пестрым репертуаром, – мелькающим, веселым, интимным» – так «Синий журнал» отозвался об открытии «Би-ба-бо». «Балаган для избранных».
Однако веселье продолжалось недолго. Основные завсегдатаи кабаре бежали из советской России, и театру пришлось отправиться на гастроли, меняя название «Би-ба-бо» на «Кривого Джимми». Агнивцев создавал репертуар: писал бесчисленное количество номеров: пародий, маленьких пьес и куплетов. Да и стихотворения его были на редкость сюжетны и историчны, например, про «рассеянного короля», который отказался преклонить перед дамой «высокое колено», а далее последовало:
Затянут красным тронный зал!
На всю страну сегодня
Народ дает свой первый бал
По милости Господней.
Как и всегда. Король там был
Галантен неизменно!..
И под ножом он преклонил
Высокое колено!..
Старый Шут, покосившись в зал,
Подняв тонкую бровь, прошептал:
– Он всегда, после бала веселого,
Возвращается без головы!..
Как легко Вы теряете голову!..
Ах, Король, как рассеянны Вы!..
В поэзии Агнивцева была заложена театральность, и поэтому он легко переносился на подмостки. Журнал «Эрмитаж» в 1922 году отмечал, что «это была колоритная личность, характерная для искусства предреволюционного десятилетия. Один из самых репертуарных на эстраде авторов, он принес в артистическую богему семинарский ядреный юмор и острую романтику «жильца восьмого этажа», мансардника, мечтающего о «коттедже, как у Корнеджи» и влюбленного в прекрасную даму, которая «служит на Садовой младшей горничной в столовой…»
Театр-кабаре «Кривой Джимми» с успехом покорил Киев и шествовал дальше по провинции, а Агнивцев не мог забыть своего любимого Петербурга.
Ужель в скитаниях по миру
Вас не пронзит ни разу, вдруг,
Молниеносною рапирой —
Стальное слово «Петербург»?
Ужели Пушкин, Достоевский,
Дворцов застывший плац-парад,
Нева, Мильонная и Невский
Вам ничего не говорят?..
Кочевая судьба привела Агнивцева в Севастополь, а далее, получив парижскую визу, поэт в 1921 году прибыл в Берлин, где в русском издательстве Лажечникова переиздал свой обновленный «Блистательный Санкт-Петербург» (1923). И там же, в Берлине, издал свои «Пьесы». Но —
Пусть апельсинные аллеи
Лучистым золотом горят,
Мне петербургский дождь милее,
Чем солнце тысячи Гренад!..
Пусть клонит голову все ниже,
Но ни друзьям и ни врагам
За все Нью-Йорки и Парижи
Одной березки не отдам!..
В 1923 году Агнивцев вернулся на родину. Снова «Кривой Джимми», пока его не закрыли. Писал он для эстрады, для цирка и даже создал цикл сценариев под общим названием «Халтуркино» для журнала «Советский экран». В результате сотрудничества с молодым композитором Исааком Дунаевским родилась песня – танго «Дымок от папиросы»:
Дымок от папиросы
Взвивается и тает…
В 1926 году выходит последняя прижизненная книжка Агнивцева под характерным названием «От пудры до грузовика». Вот уж действительно приехали!.. Рабочим и крестьянам новой России, а тем более партчиновникам Агнивцев был уже не только не нужен, он был им классово чужд, как та юная маркиза из прелестного стихотворения «Вот и все!»:
В ее глазах потухли блестки
И, поглядевши на серсо,
Она поправила прическу
И прошептала: «Вот и все!»
Николай Агнивцев скончался в 1932 году, в возрасте 44 лет, практически никому уже не нужный, впрочем, как и вся культура Серебряного века. И остались лишь смутные воспоминания о том ушедшем прошлом.
Это было в белом зале
У гранитных колоннад…
Это было все в Версале
Двести лет тому назад!..
Адамович родился в Москве, но ребенком был увезен в невскую столицу и там стал петербургским поэтом, продолжателем традиции «петербургской поэтики», камерной лирики, в которой доминируют одиночество, тоска, обреченность… Однако дебютировал как прозаик – рассказом «Веселые кони» (1915). Первый сборник стихов «Облака» вышел в 1916 году, в 1922 – «Чистилище». Третий сборник увидел свет уже в эмиграции в 1939 году, он так и назывался «На Западе», затем – «Единство» (1967). Адамович выступал и переводчиком (Вольтер, Бодлер, Кокто, Эредиа и т.д.). И еще в качестве критика, причем популярность Адамовича-критика и эссеиста затмила известность Адамовича-поэта, но об этом чуть позже.
Адамович учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета и начал писать стихи, будучи студентом. В университетские годы он вошел в литературный мир Петербурга и сблизился с Гумилевым, Ахматовой, Мандельштамом, Георгием Ивановым. На раннем этапе испытал влияние Анненского, Блока и Ахматовой (при непохожести к «основному душевному тону» Анны Ахматовой). Характерная черта творчества Адамовича – это элегические медитации, внутренние диалоги с собратьями по поэзии, от Пушкина до Блока. Со временем его поэзия утрачивает краски и слова и становится «поэзией ни о чем»; вообще Адамович не уставал повторять, что «поэзия умерла, что надо перестать писать стихи». Апеллировал к молчанию. А если писал, то скупо, сухо, аскетично.
Один сказал: «Нам этой жизни мало…»
Другой сказал: «Недостижима цель».
А женщина привычно и устало,
Не слушая, качала колыбель.
И стертые веревки так скрипели,
Так умолкали, – каждый раз нежней! —
Как будто ангелы ей с неба пели
И о любви беседовали с ней.
В 1916 – 1917 годах Адамович был одним из руководителей 2-го «Цеха поэтов». В 1923 году эмигрировал во Францию и вскоре стал ведущим литературным критиком парижских газет, затем журнала «Звено», позднее – газеты «Последние новости». Его статьи, появляющиеся каждый четверг, стали неотъемлемой частью довоенной культурной жизни не только русского Парижа, но и всего русского зарубежья. К мнению Адамовича прислушивались почти все. Он выступал в роли непререкаемого мэтра.
В докладе «Есть ли цель у поэзии?», прочитанном на «беседах» «Зеленой лампы» у Гиппиус и Мережковского, Адамович видел своих главных оппонентов в большевиках, превративших поэзию в государственное «полезное дело», тем самым произведя «величайшее насилие над самой сущностью искусства».
В 1937 году Адамович опубликовал статью «Памяти советской литературы», в которой утверждал, что «советская литература – сырая, торопливая, грубоватая…». Само понятие творческой личности было в ней «унижено и придавлено», а тысячи «юрких ничтожеств» заслонили в ней «нескольких авторов, мучительно отстаивающих достоинство и свободу замысла».
Адамович был убежден, что сущность поэзии – это «ощущение неполноты жизни… И дело поэзии… эту неполноту заполнить, утолить человеческую душу».
В Париже Адамович постоянно спорил с Ходасевичем. Полемика между ними воспринималась как одно из центральных событий литературной жизни эмиграции. Суть расхождений Адамовича с Ходасевичем Глеб Струве сформулировал следующим образом: «С одной стороны, требование «человечности» (Адамович), а с другой – настаивание на мастерстве и поэтической дисциплине (Ходасевич)».
В 1939 году в парижском сборнике «Литературный смотр» Адамович опубликовал эссе «О самом важном» – он видел это «важное» в проблеме соединения правды слова с правдой чувства. Степень правдивости и искренности творчества он определял понятием «лиризма». Свои взгляды на литературу Адамович выразил в книге «Одиночество и свобода» (Нью-Йорк, 1955). В книге объединены статьи и портреты современников Адамовича – от Бунина до Поплавского.
В своих воспоминаниях и особенно в комментариях Адамович выделяется среди многочисленных критиков и мемуаристов нарочитым субъективизмом, особым импрессионизмом и, конечно, стилем изложения материала. «Эти сухие, выжатые, выкрученные строчки как будто потрескивают и светятся синими искрами», – отмечала Зинаида Гиппиус, правда, писала это она о стихах Адамовича, но это определение применимо и к его прозаическому письму.
Оценивая эссеистику Адамовича, Игорь Чиннов писал: «В них больше от абсолютного слуха и интуиции, чем от пристального изучения… Но всякую аргументацию, разборы, медленное чтение – это он всегда оставлял в удел литературоведам».
Адамович часто выговаривал горчайшие истины. К примеру, отчитывал Набокова и Цветаеву, снимая их с пьедестала. Цветаева очень обижалась на критику и называла Адамовича «улиткой на розе». А вот что писал Адамович о Брюсове и Блоке:
«У литературы есть странное, с виду как будто взбалмошно-женское свойство: от нее мало чего удается добиться тому, кто слишком ей предан. В лучшем случае получается Брюсов, пишущий с удовольствием и важностью, поощряемый общим уважением к его «культурному делу», переходящий от успеха к успеху, – и внезапно проваливающийся в небытие… У Блока – в каждой строчке отвращение к литературе, а останется он в ней надолго».
А вот еще удивительное мнение Адамовича: «…простительно проглядеть Пушкина; но непростительно восхищаться Кукольником».
А как вам нравится такое рассуждение Адамовича: «Когда в России восхваляется что-либо за особенно русскую сущность, можно почти безошибочно предсказать, что дело плохо…»
«Русской сущностью» Адамович, кстати говоря, никогда не отличался, в эмиграции он просто страдал ностальгией по утерянному им Петербургу: «На земле была одна столица, все другие – города».
За все, за все спасибо. За войну,
За революцию и за изгнанье,
За равнодушно-светлую страну,
Где мы теперь «влачим существованье».
Нет доли сладостней – все потерять,
Нет радостней судьбы – скитальцем стать,
И никогда ты не был к Богу ближе,
Чем здесь, устав скучать, устав дышать,
Без сил, без денег, без любви,
В Париже…
И воспоминания, воспоминания без конца:
Что там было? Ширь закатов блеклых,
Золоченых шпилей легкий взлет,
Ледяные розаны на стеклах,
Лед на улицах и в душах лед…
Словом, в Париже о Петербурге… Однако Адамович жил не только в Париже, с 1951 года в течение 10 лет он обретался в Англии. В 60-е годы находился попеременно то в Париже, то в Ницце. Группировал вокруг себя молодежь и создал целое поэтическое упадническое направление под названием «Парижская нота» – с доминирующей темой о смерти. Как отмечал Юрий Терапиано: «Почти все молодые поэты, начавшие в эмиграции, думали по Адамовичу».
«На Монпарнасе, в отличие от Ходасевича, Адамович не обучал ремеслу, а больше призывал молодых поэтов «сказаться душой», если не «без слов», как мечтает Фет в одном из стихотворений, то с минимумом слов – самых простых, главных, основных – ими сказать самое важное, самое нужное в жизни. Так возникла «Парижская нота» (Игорь Чиннов).
Адамович осуждал метафоры, уверял, что без них стихи лучше, и приводил пример: «Я вас любил, любовь еще быть может…» «Там нет ни одной метафоры. Ни одной», – говорил Адамович.
По воспоминаниям Чиннова, Адамович «был человек большого обаяния. Со всеми без исключения говорил совершенно просто, вежливо и естественно-изящно».
Другой мемуарист Кирилл Померанцев отмечал, что Адамович был совершенно убежден, что мир летит в тартарары, к неизбежной планетарной катастрофе, и поэтому даже не старался разобраться в происходившем: «Да, да, знаю – Индия, Пакистан, новая напряженность на Среднем Востоке… Ну и?.. Вот расскажите что-нибудь «за жизнь»…»
Не приемля жгучую современность, Георгий Адамович перенес Серебряный век в эмиграцию и продлил ему «жизнь». Поэт и критик умер почти совсем недавно – в 1972 году, не дожив всего двух месяцев до 80-летия. Адамович жил с ощущением того, что
Легким голосом иного мира
Смерть со мной все время говорит.
«В пору серебряного века сложилась главная книга Ю. Айхенвальда «Силуэты русских писателей». После выхода в свет она издавалась снова и снова. Спрос был велик в столице и в провинции…» – так начал очерк об Айхенвальде современный поэт и литературовед Вадим Крейд.
Впервые сборник статей «Силуэты русских писателей» вышел в Петербурге в 1906 году и вызвал громкие и неоднозначные оценки. Писатель Борис Зайцев и философ Семен Франк восторженно отозвались об Айхенвальде как о критике. Другим эта самая айхенвальдовская критика резко не понравилась и не столько стилем, сколь методом, положенным в основу книги. Айхенвальд сам называл его методом «принципиального импрессионизма», в основе которого были отказ от претензий на научность литературоведческого анализа, утверждения невозможности науки о литературе, ибо литература «своей основной стихией имеет прихотливое море чувств и фантазии… со всей изменчивостью его тончайших переливов… Однако то, что мысль и чувство разнятся между собой, делает литературу «беззаконной кометою в кругу расчисленных светил». И вообще – «искусство недоказуемо; оно лежит по ту сторону всякой аргументации». Что касается самого писателя, то он, по Айхенвальду, «Орфей, победитель хаоса, первый двигатель, он осуществляет все мировое развитие. В этом его смысл и величие».
Конечно, такой подход Айхенвальда к творческому процессу сразу опрокидывал навзничь трех китов, на которых держались все критические студии, ведущие начало от «неистового Виссариона» – Белинского, – биографию, среду и влияние. Портреты писателей кисти Айхенвальда были всего лишь смутными силуэтами, всего лишь пятнами, импрессионистическими мазками, но при этом они жили и дышали. Новизна Айхенвальда была не столько в области жанра, сколько в его интуиции, видении и прозрении. А что касается жанра, то он был отнюдь не нов. Достаточно вспомнить ранее вышедшие книги: Иннокентия Анненского «Книга отражений», Константина Бальмонта «Горные вершины», чуть позднее Айхенвальда – «Далекие и близкие»; «Русская камена» Бориса Садовского, «Лики творчества» Максимилиана Волошина… Выходили и другие книги о писателях и их творчестве, но все же в этом ряду айхенвальдовские «Силуэты», пожалуй, самые лучшие.
Можно с изрядной долей уверенности сказать, что Юлий Айхенвальд был первым критиком-импрессионистом в России. Сказалось и то обстоятельство, что Айхенвальд был человеком западного толка. Он перевел на русский язык всего Шопенгауэра, причем «Мир как воля и представление» читается в переводе так, словно книга и была написана по-русски. Близки к Айхенвальду были писатели Реми де Гурмон и Оскар Уайльд. И как отмечает Крейд, «у Айхенвальда истоки франко-англо-германские, но видение, пафос, способ прочтения, любовь к литературе – российские».
Теперь непосредственно о самом Юлии Айхенвальде. Он родился в семье раввина. Окончил в Одессе Ришельевскую гимназию и историко-филологический факультет Новороссийского университета, получив диплом 1-й степени и золотую медаль за философскую работу «Эмпиризм Локка и рационализм Лейбница». После переезда в Москву в 1895 году преподавал в гимназии, в университете им. Шанявского, на Высших женских курсах. Айхенвальд состоял членом Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности, был ученым секретарем Московского психологического общества и секретарем редакции журнала «Вопросы философии и психологии». Айхенвальд сотрудничал и печатался во многих журналах и газетах, выступал как литературный критик и как театральный обозреватель. Писал неизменно изысканно и утонченно, чем тоже вызывал недовольство у многих, «просто повидло какое-то приготовлял Айхенвальд», – негодовал Андрей Белый в книге «Начало века». Про суждения Айхенвальда и говорить не приходится, особую ярость оппонентов вызвала его статья о Белинском («позорное легкомыслие» – так отозвались многие). Разгорелась нешуточная полемика, в ответ на грубые обвинения Айхенвальд держался в рамках, как истый «джентльмен-рыцарь», и своим противникам противопоставил книгу «Спор о Белинском».
По словам Бориса Зайцева, Айхенвальд «жил в Москве, на Новинском бульваре, в семье, тихой и трудовой жизнью». Писал, преподавал, выступал с лекциями, разъезжая по России, то есть не покладая рук работал во славу русской культуры. Естественно, такой человек, как Айхенвальд, встретил Октябрьскую революцию с неприязнью. Он был органическим противником всякого насилия и отказался поддерживать новую власть и публиковаться в советских изданиях. В 1922 году один из советских критиков написал, что Айхенвальд – «верный и покорный сын капиталистического общества, твердо блюдущий его символ веры, глубокий индивидуалист».
Второго июня 1922 в «Правде» появилась статья Льва Троцкого «Диктатура, где твой хлыст?», в которой утверждалось, что Айхенвальд «во имя чистого искусства» «называет рабочую советскую республику грабительской шайкой», и предлагалось «хлыстом диктатуры заставить Айхенвальдов убраться за черту в тот лагерь содержанства, к которому они принадлежали по праву…».
В сентябре того же 1922 года Юлий Айхенвальд с группой писателей, ученых и философов был выслан из России на так называемом «философском пароходе». Прочь с советских глаз!..
В Берлине Айхенвальд продолжал активную работу, читал курс лекций «Философские мотивы русской литературы», выступал во многих газетах, и в частности в берлинской газете «Руль», написал книгу «Две жены» – исследование о Софье Толстой и Анне Достоевской. Участвовал в создании литературного общества «Клуб писателей». Вокруг Айхенвальда группировалась молодежь, среди которой был Владимир Набоков, будущая мировая знаменитость. В своих воспоминаниях Набоков охарактеризовал Айхенвальда как «человека мягкой души и твердых правил».
Время повлияло и на позицию Айхенвальда, в эмиграции он утверждал, что нельзя теперь, как прежде, не быть публицистом. «Во все, что ни пишешь… неудержимо вторгается горячий ветер времени, самум событий, эхо своих и чужих страданий».
Обращая свой взгляд на советскую Россию, Айхенвальд писал, что там установилось «равенство нищеты и нищенской культуры», но «даже там, где беллетристы хотят присоединиться к казенному хору славословия, они то и дело срываются с голоса, потому что правда громче неправды… Талант органически честен».
Искренними, правдивыми художниками в России Айхенвальд считал Льва Лунца, Всеволода Иванова, Михаила Зощенко… Критиковал за сервилизм, тенденциозность и политическую ангажированность Максима Горького, Владимира Маяковского, Алексея Толстого… В воспоминаниях «Дай оглянусь» рассказал о своих встречах с современниками и воссоздал атмосферу ушедших лет.
Юлий Айхенвальд в 56 лет трагически погиб в результате несчастного случая, попав под трамвай.
«Вот и последний… – откликнулся на его смерть Иван Бунин. – Для кого теперь писать? Младое и незнакомое племя… Что мне с ними? Есть какие-то спутники в жизни – он был таким».
Бунин не мог не принять многих рассуждений и толкований Айхенвальда, например, такое: «Искусство прежде всего – игра, цветение души, великая бесполезность… Талант первее труда. Внутренняя импровизация, божественная забава духа только и придают художнику его бессмертные чары…»
Подобные «капризы импрессионизма» (термин Семена Венгерова) были абсолютно чужды советской литературе. Верные слуги метода соцреализма называли творчество Айхенвальда реакционным и контрреволюционным и на целых семь десятилетий вычеркнули его имя из литературных списков. Лишь в 1994 году «Силуэты русских писателей» снова вернулись к русским читателям и многим из них доставили истинное наслаждение.
И последнее. Судьба сына и внука Юлия Айхенвальда. Сын Александр был расстрелян в 1941 году. Внук, Юрий Айхенвальд, ставший известным поэтом, дважды арестовывался и дважды ссылался. Надорванное сердце остановилось, когда Юрию Айхенвальду было 65 лет, произошло это в начале июля 1993 года.
Сам Юлий Исаевич Айхенвальд стихов, кажется, не писал. Поэтому закончим наш краткий рассказ строчками из Александра Блока:
Пусть эта смерть была понятна, —
В душе под песни панихид
Уж проступали злые пятна
Незабываемых обид…
Прежде чем стать прозаиком, драматургом, поэтом-сатириком и публицистом, литературным и театральным критиком, Амфитеатров два сезона пел в оперных труппах Тифлиса и Казани партии второго баритона (учился вокальному искусству в Италии). Но певцом не стал. Перо пересилило голос.
Из всей многогранной деятельности Амфитеатрова следует выделить сотрудничество в 90-х годах с газетой «Новое время», с издателем Сувориным. После разрыва с последним Амфитеатров выступал как журналист в организованной Сытиным газете «Россия», где скандально прославился фельетоном «Господа Обмановы», в котором высмеял русских царей (Романовы-Обмановы) и нелицеприятно изобразил двор. За критику Амфитеатров был сослан в Минусинск. В 1904 году эмигрировал из России и жил во Франции и Италии. Дружил с Горьким – эту пару остряки называли «Герценом и Огаревым русской эмиграции».
За рубежом Амфитеатров работал над циклом романов «Концы и начала: Хроника 1880 – 1910 годов» о русской общественной жизни на рубеже веков. Будучи весьма плодовитым, Амфитеатров затевает серию романов «Сумерки божков» и цикл исторических произведений о жизни Римской империи во времена правления Нерона. Романы увлекательные, с лихо закрученным сюжетом, хотя и не очень глубокие. Еще Амфитеатров сочинял всякие «демонические» рассказы. Привлекала писателя и женская тема. Романы «Виктория Павловна», «Дочь Виктории Павловны», «Марья Лусьева», «Марья Лусьева за границей» пользовались огромным успехом. Женщины млели… По отчету библиотечной выставки 1911 года книги Амфитеатрова занимали 2-е место в России после сочинений Вербицкой.
Однако популярность книг Амфитеатрова не смогла затенить его недостатки. Василий Розанов критиковал писателя за тяготение к словесному общественному и политическому «буму». Ругал за торопливость – «бегом через жизнь, не давая ее углубленной трактовки». Не утруждал себя Амфитеатров и утонченной стилистикой, поиском новых языковых звучаний, что было характерно для большинства литераторов Серебряного века. Язык Амфитеатрова, – «живой, с русской улицы, с ярмарки, из трактира, из гостиных, из «подполья», из канцелярий, из трущоб» (И. Шмелев).
В 1916 году Амфитеатров вернулся в Россию. Приветствовал Февральскую революцию и враждебно отнесся к Октябрьскому перевороту, ибо пошла не жизнь, а, как он определил, «сплошной бред», «лавина ужасов и мерзостей». Писателя трижды арестовывали и допрашивали в ЧК. Опасаясь нового ареста, Амфитеатров срочно уехал (точнее, отплыл на лодке через Финский залив) в Финляндию. Произошло это сразу после расстрела Николая Гумилева.
После европейских скитаний Амфитеатров осел в Италии. Много пишет. Сразу по горячим следам он изливает на бумаге свои «совсем еще свежие раны измученной и оскорбленной души». В 1922 году в Берлине выходит его очерк о красном Петрограде «Горестные заметы». В них он утверждает, что не существует грани между идейным коммунизмом и коммунизмом криминальным. Амфитеатров печалится по поводу краха старой культуры, рухнувшей под напором «извечной азиатчины».
Перед своей эмиграцией Амфитеатров написал письмо Луначарскому, в котором говорил: «Я не вижу перед собою никакой возможности к труду производительному и добывающему, хотя полон сил и работоспособности…» Писатель говорил об условиях для свободного творчества в России. В эмиграции эта свобода была, и Амфитеатров по своему обыкновению трудился не покладая рук. Продолжил свои исторические серии, написал роман «Лиляша» (1928), создал цикл воспоминаний и этюдов о писателях и актерах и еще многое другое. О работоспособности Амфитеатрова говорит тот факт, что в дореволюционной России успел выйти 37-й том его собраний сочинений. А многое так и осталось неопубликованным. В конце 2000 года издательство «Интелвак» приступило к изданию 10-томного собрания сочинений Амфитеатрова.
В своих произведениях Амфитеатров отдавал предпочтение кризисным ситуациям, любил проводить исторические параллели и сравнения, пытался охватить необъятно много, за что его не раз критиковали, упрекая в «мелкотемье», в «бытописательстве», в «литературе без выдумки». Но сегодня отчетливо видно, что книги Амфитеатрова – бесценный свод сведений и описаний жизни России на рубеже двух столетий. Помимо всего прочего, Амфитеатров уловил и запечатлел отблески и всполохи Серебряного века.
Александр Амфитеатров прожил 75 лет. Когда он скончался, Н. Кривич написал в некрологе: «Ушел последний выдающийся представитель целой полосы в истории русской журналистики».
Большая советская энциклопедия (БСЭ) в 1950 году так представляла Леонида Андреева: «Развивая традиции Достоевского, Андреев как писатель шел к изображению патологической психологии, инстинктов и раздвоения сознания. Для драматургии Андреева характерны крайний схематизм, трескучая риторика, фантастика кошмаров и ужасов… Типичный представитель реакционно-идеалистической упадочной литературы».
Вот так, наотмашь! Советскому читателю, мол, Леонид Андреев и вовсе не нужен. «Упадочная литература». Правда, позднее все ярлыки с Андреева сняли и именовали его просто: русский писатель.
Так в чем «упадочность»? Корней Чуковский вспоминает, как Леонид Андреев любил закатывать монологи о смерти: «То была его любимая тема. Слово «Смерть» он произносил особенно – очень выпукло и чувственно: смерть, как некоторые сластолюбцы – слово «женщина». Тут у Андреева был великий талант: он умел бояться смерти, как никто. Тут было истинное его призвание: испытывать смертельный, отчаянный ужас. Этот ужас чувствуется во всех его книгах…»
Лев Толстой добродушно-насмешливо говорил про Леонида Андреева: «Он пугает, а мне не страшно».
Иннокентий Анненский в «Книге отражений» отмечал: «Русский писатель, если только тянет его к себе бездна души, не может более уйти от обаяния карамазовщины…» И далее Анненский писал: «У Леонида Андреева нет анализов. Его мысли, как больные сны, выпуклы: иногда они даже давят, принимая вид физической работы…»
Сам Леонид Андреев признавался: «Пишу я трудно. Перья кажутся мне неудобными, процесс письма – слишком медленным… мысли у меня мечутся точно галки на пожаре, я скоро устаю ловить их и строить в необходимый порядок…»
И тем не менее, по мнению Бориса Зайцева, «Леонид Андреев как-то сразу поразил, вызвал восторг и раздражение… Его имя летело по России. Слава сразу открылась ему. Но и сослужила плохую службу: вывела на базар, всячески стала трепать, язвить и отравлять».
Еще в гимназии Андреев искал ответ на вопрос о смысле человеческого бытия, читал книги по философии, социологии, этике, психологии, был увлечен Шопенгауэром. А в 17 лет, чтобы «испытать судьбу», лег между рельсами под проходивший поезд. Первое литературное произведение Леонида Андреева – рассказ «В холоде и золоте» – о буднях голодного студента. Собственные студенческие годы писатель ознаменовал двумя попытками самоубийства. Его психика была весьма ранима и отзывчива на чужую боль.
Получив юридическое образование, Леонид Андреев выступал в качестве защитника, затем, в ноябре 1897 года, был приглашен на должность судебного репортера в «Московский вестник», с той поры он – профессиональный литератор. Меньше всего он являлся бытописателем, его интересовали главным образом психологические проблемы, психология личности. В дальнейшем Андреев познакомился с Горьким, который считал Андреева «человеком редкой оригинальности, редкого таланта и достаточно мужественным в поисках истины». В 1901 году на средства Горького была выпущена первая книга Андреева «Рассказы».
Богоборческая повесть «Жизнь Василия Фивейского» (1904) явилась крупным литературным событием. В ней Леонид Андреев противопоставляет «правде факта» эмоциональный «образ факта», то есть фантазию ставит выше жизненной реальности.
Короткое сближение с большевиками дало обратный эффект: Леонид Андреев стал ненавидеть насилие. Но и самодержавие вызывало у писателя отвращение. В 1907 году он заканчивает драму «Жизнь человека» – некую театральную аллегорию всех этапов человеческой жизни, от рождения до смерти. Она была поставлена в Художественном театре в декабре 1907 года Станиславским. 2 октября 1909 года состоялась премьера другой философской драмы Андреева «Анатэма», главную роль в которой блистательно исполнил Василий Качалов. Спектакль был с интересом принят московской публикой (в Петербурге «Анатэма» провалилась). Андреевская идея, что над всем господствует власть Рока, не всем, естественно, пришлась по душе.
Среди других мировоззренческих произведений Леонида Андреева следует упомянуть «Красный смех» (1904), «Елеазар» (1906), «Иуда Искариот и другие» (1907), «Царь Голод» (1908), «Сашка Жегулев» (1911). Вот как, кстати, начинается последний роман: «Жаждет любовь упоения, ищут слезы ответных слез. И когда тоскует душа великого народа, – мятется тогда вся жизнь, трепещет всякий дух живой, и чистые сердцем идут на заклание…»
В начале XX века Леонид Андреев – один из наиболее популярных авторов. Каждое его новое произведение обсуждается критикой, часто вызывая острые дискуссии. Кому-то писатель казался неубедительным и вызывал отторжение. Кому-то он очень нравился и вызывал даже восторг. В «Силуэтах русских писателей» критик Юлий Айхенвальд посчитал Леонида Андреева «самым необязательным и неубедительным из беллетристов». И дал окончательную оценку: «Виртуоз околесицы, мастер неправдоподобия». Александр Блок, напротив, прочитав рассказ «Тьма», обратился к Леониду Андрееву со словами: «Тьма» – самая глубокая, самая всеобъемлющая, самая гениальная из всего, что вы написали!»
Похвала Блока пришлась на время расхождения Леонида Андреева с символистами. Писатель оказался чужим в их лагере. Дмитрий Мережковский отмечал, что «мистика Достоевского по сравнению с мистикой Андреева – солнечная система Коперника по сравнению с календарем». Разошелся Леонид Андреев и с реалистами. Жизнь, по Андрееву, – это хаотический и иррациональный поток бытия, в котором человек обречен на одиночество. С такой позицией был категорически не согласен Горький. «Буревестник революции» верил в разум, а Леонид Андреев – нет. Разум, как считал Леонид Андреев, – это порождение зла («Дневник сатаны»).
В 1908 году Леонид Андреев поселился в финской деревне Ваммельсу в роскошном доме и жил там на широкую ногу. Путешествовал на собственной яхте, занимался цветной фотографией, живописью, спортом, постоянно «разбирался» с любимыми женщинами (одна из его любовей – молодая актриса Алиса Коонен, которая его отвергла).
В начале Первой мировой войны писатель призывал к разгрому германского «цезаризма». Но, пережив угар войны, понял всю ее пагубность. Написал повесть «Иго войны. Признания человека о великих днях».
1917 год. Короткая вспышка любви к Февральской революции (мы – «первые и счастливейшие граждане свободной России») и полное неприятие Октября.
Увидев, как «по лужам крови выступает завоеватель Ленин», Леонид Андреев с ненавистью обрушился на установившуюся в России большевистскую диктатуру. Об этом он яростно писал в письмах, в дневнике, в статьях. «Вообще, я думаю, Ленин относится к человеку с величайшим презрением и видит в нем только материал, как видели все революционеры, тот же Петр Великий. И разница между Петром Великим и Лениным не в революционном духе и страсти, одинаковых у обоих, а в уме. Будь Ленин умнее, он стал бы Преобразователем России, сейчас он – ее губитель». С гибнущей Россией «ушло, – по мнению писателя, – куда-то девалось, пропало то, что было творчеством». И крик: «Я на коленях молю вас, укравших мою Россию: отдайте мне мою Россию, верните, верните…»
Трагедия Леонида Андреева – трагедия сострадания. Он воспринимал боль России как свою личную боль, ее трагедию – как трагедию собственную.
В 1994 году в двух издательствах в Москве и Петербурге вышли книги «Верните Россию!..» (сборник публицистики Леонида Андреева 1916 – 1919 годов) и «S.O.S.» (дневник, 1914 – 1919, письма, 1917 – 1919, статьи и интервью, 1919, воспоминания современников, 1918 – 1919). Как написал один из рецензентов: «Такого Андреева мы не знали». Это надо обязательно читать. Потрясающие документы человеческого страдания и боли.
За три дня до своей смерти Леонид Андреев писал в письме к Василию Бурцеву: «А какой вид будет иметь Россия, когда уйдут большевики? Страшно подумать. Больше всего меня страшит страшная убыль в людях. С одной стороны, защищая себя, большевизм съел среди рабочих и демократии все наилучшее, сильнейшее, более других одаренное. Это они в первую голову гибли и гибнут на бесчисленных фронтах в бесчисленных сражениях и кровопролитиях. И наоборот: наиболее трусливое, низкое и гнусное остается в ихнем тылу, плодится и множится и заселяет землю – это они палачествуют, крадут, цинически разрушают жизнь в самых основаниях. С другой стороны, нападая, он съел огромное количество образованных людей, умертвил их физически, уничтожил моральной своей системой подкупов, прикармливания…»
Это было написано в сентябре 1919 года, задолго до «философского парохода», истребления кулачества как класса, судебных процессов над неугодными и массовым террором 1937 года. Леонид Андреев оказался истинным провидцем.
А как злободневно звучит такой короткий диалог из рассказа «Так было» (1906):
« – Нужно убить власть, – сказал первый.
– Нужно убить рабов. Власти нет – есть только рабство».
Писатель не чуял своей кончины и собирался в поездку. В письме к И. Гессену он сообщал: «Еду в Америку. Там читаю лекции против большевиков, разъезжаю по штатам, ставлю свои пьесы … и миллиардером возвращаюсь в Россию для беспечной маститой старости».
Тут Леонид Андреев не угадал. Никакой старости. Он прожил всего лишь 48 лет, скончался скоропостижно от паралича сердца. Писательское сердце не выдержало сильного напора страданий. С 1956 года прах Леонида Андреева покоится на Литературных мостках Волкова кладбища в Петербурге.
По литературным стопам Леонида Андреева пошли два его сына: поэт Вадим Андреев (1903 – 1976) и философ, прозаик Даниил Андреев (1906 – 1959). Первый, Вадим, оказался в эмиграции и прожил относительно благополучную жизнь. Второй, Даниил, остался в России, прошел вместе с ней весь крестный путь и был арестован в 1947 году как «враг народа»: 25 лет тюремного заключения. В лагере закончил свой потрясающий философский роман «Роза Мира», который увидел свет лишь в 1991 году.
Если взять за условную точку отсчета Серебряного века выход в 1898 году журнала «Мир искусства», отвергшего академизм и провозгласившего свободу искусства, то на этот период времени, в конце 90-х годов в России творило множество поэтов-традиционалистов: Алексей Жемчужников, Константин Случевский, К.Р., Арсений Голенищев-Кутузов, Константин Фофанов, Николай Минский и другие. Все они были птенцами из гнезда Пушкина. А параллельно колдовали над Словом уже поэты новой формации, которых мы объединяем единым понятием «Серебряный век». Это – Сологуб, Мережковский, Бальмонт, Зинаида Гиппиус, Брюсов. Самым старшим среди них был Анненский – в 1898 году ему было 42 года.
Что касается других поэтов Серебряного века, то еще не вышли первые сборники стихов у Вячеслава Иванова, Кузмина и Волошина. Юношеские стихи писали 18-летние Блок и Андрей Белый. В детском возрасте пребывали Хлебников (ему было 13 лет), Ходасевич и Гумилев (12), Северянин (12), Ахматова (9), Пастернак (8), Мандельштам (7), Цветаева (6), Маяковский (5), Георгий Иванов (4), а Есенину было всего 3 года. Так что Инннокентий Анненский действительно был самым старшим «товарищем». Он был Учителем. Именно так – «Учитель» – назвала свое стихотворение, посвященное памяти Иннокентия Анненского, Анна Ахматова:
А тот, кого учителем считаю,
Как тень прошел и тени не оставил,
Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,
И славы ждал, и славы не дождался,
Кто был предвестьем, предзнаменованьем,
Всех пожалел, во всех вдохнул томленье —
И задохнулся…
Анна Ахматова не однажды подчеркивала: «Все поэты вышли из Анненского: и Осип, и Пастернак, и я, и даже Маяковский».
И еще одно высказывание Ахматовой по поводу Анненского: «Он шел одновременно по стольким дорогам! Он нес в себе столько нового, что все новаторы оказались ему сродни».
Ну, а теперь, пожалуй, надо привести одно из лучших стихотворений Иннокентия Анненского:
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
Стихотворение «Среди миров» было написано 3 апреля 1909 года в Царском Селе. И можно только восхищаться его удивительной чистоте и музыкальности строк, какой-то космической возвышенности и одновременно земной безнадежности. Откуда все это? Отчасти истоки лежат в биографии поэта. Ранняя болезнь сердца отторгнула мальчика и юношу Анненского от его сверстников и сузила мир до одиночества. Он выглядел, как свидетельствует мемуарист, «как утонченный цветок городской цивилизации. Чуть не с младенчества увлекся древними языками, потом греческой мифологией, греческой и римской историей и литературой. Античный мир обладал для него особым очарованием, и он скоро ушел в него с головой».
Анненский любил все возвышенное и трагическое и презирал все элементарное, «банально-ясное». В течение 15 лет он осуществил перевод всех 18 древнегреческих трагедий Еврипида. Филолог-классик Ф. Зелинский подчеркивал, что «Еврипид для него (для Анненского. – Прим. Ю.Б.) – часть его собственной жизни, существо, родственное ему самому».
Всю жизнь Анненский служил по ведомству народного просвещения. В 1896 – 1905 годах был директором Николаевской гимназии в Царском Селе (среди его учеников был Николай Гумилев). В свободное от чиновничества время занимался филологическими исследованиями, переводами (не только Еврипида, но и Бодлера, Верлена, Рембо, Малларме и других западных поэтов), писал стихи. Анненский – единственный поэт Серебряного века, которого творчество совершенно не кормило. Все, что он писал, – это было вроде хобби, личного увлечения, и в этом Анненский походил на Тютчева.
Размышляя о поэзии в статье «Бальмонт-лирик», Анненский утверждал: «Стих не есть созданье поэта, он даже, если хотите, не принадлежит поэту… Он – ничей, потому что он никому и ничему не служит, потому что исконно, по самой воздушности своей природы, стих свободен и потому еще, что он есть никому не принадлежащая и всеми создаваемая мысль… Стих этот – новое яркое слово, падающее в море вечно творимых…»
В 1904 году в Петербурге вышел единственный прижизненный сборник стихотворений Анненского «Тихие песни». Сборник подписан псевдонимом «Ник. Т-о». (Никто – одно из имен-масок Одиссея.) Название сборника «Тихие песни» сразу отличило его от выходивших в то время книг других поэтов Серебряного века, не очень отличающихся своей скромностью: «Шедевры» Брюсова, «Будьте как солнце» Бальмонта, «Золото с лазурью» Андрея Белого, «Стихи о прекрасной даме» Блока и т.д. А у Анненского никакого шума, эпатажа, вызова. Просто – «Тихие песни».
Когда, сжигая синеву,
Багряный день растет неистов,
Как часто сумрак я зову,
Холодный сумрак аметистов.
И чтоб не знойные лучи
Сжигали грани аметиста,
А лишь мерцание свечи
Лилось там жидко и огнисто.
И, лиловея и дробясь,
Чтоб уверяло там сиянье,
Что где-то есть не наша связь,
А лучезарное сиянье…
В 1906 и в 1909 годах вышли две «Книги отражений», в которых Анненский собрал свою художественную критику. «Я назвал их отражениями. И вот почему, – объяснял Анненский столь странное название. – Критик стоит обыкновенно вне произведения: он его разбирает и оценивает. Он не только вне его, но где-то над ним. Я же писал здесь только о том, что мной владело, за чем я следовал, чему я отдавался, что я хотел сберечь в себе, сделав собою».
Не случайно Максимилиан Волошин воспринял «Книгу отражений» Анненского как его «интимную исповедь».
Через год после смерти Анненского (он умер в 54 года), в 1910 году вышла главная его книга – «Кипарисовый ларец». Вот с этого сборника и началась слава Анненского. Все вдруг разом увидели и оценили по достоинству то, что он сделал. В стихах Анненского, по словам Брюсова, открылась «душа нежная и стыдливая», но слишком чуткая и потому «привыкшая таиться под маской легкой иронии». Балагурство и некое травестирование не могло никого обмануть. Анненский видел мир таким, каким он был: безжалостным и жестоким к человеческой судьбе.
Стихи Анненского полны трагической напряженности, но они не только личностны (Ego), но и историчны, достаточно прочитать стихотворение «Петербург»:
Желтый пар петербургской зимы,
Желтый снег, облипающий плиты…
Я не знаю, где вы и где мы,
Только знаю, что крепко мы слиты.
Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
Вместо сказки в прошедшем у нас
Только камни да страшные были.
Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-желтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
А что было у нас на земле,
Чем вознесся орел наш двуглавый,
В темных лаврах гигант на скале, —
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал,
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижитая стала наш идол.
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слез, ни улыбки…
Только камни из мерзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки.
Даже в мае, когда разлиты
Белой ночи над волнами тени,
Там не чары весенней мечты,
Там отравы бесплодных хотений.
Вот так, от гармонического и элегического Пушкина поэзия пришла к сумрачному и пессимистическому Анненскому, от первого – «к последнему из царскосельских лебедей», как выразилась Анна Ахматова.
В поэзии Анненского соединились начала и концы символизма. Анненский ушел от безбрежного индивидуализма, но при этом был придавлен «мировой дисгармонией». В его творчестве слиты воедино три потока: философская рефлексия, трагическая ирония и «поэзия совести». Вечно страдающая «душа-мимоза», разрывающаяся между «этим» и «тем» миром. Высокий стиль Анненского удивительным образом сочетается с простотой разговорной интонации площадей и улиц.
Сергей Маковский оставил такую характеристику Анненскому: «Поэт глубоких внутренних разладов, мыслитель, осужденный на глухоту современников, – он трагичен, как жертва исторической судьбы. Принадлежа к двум поколениям, к старшему – возрастом и бытовыми навыками, к младшему – духовной изощренностью, Анненский как бы совмещал в себе итоги русской культуры, пропитавшейся в начале XX века тревогой противоречивых терзаний и неутолимой мечтательности».
И закончим наш краткий рассказ об Иннокентии Анненском его стихотворением «Тоска возврата»:
Уже лазурь златить устала
Цветные вырезки стекла,
Уж буря светлая хорала
Под темным сводом замерла.
Немые тени вереницей
Идут чрез северный портал,
Но ангел Ночи бледнолицый
Еще кафизмы не читал…
В луче прощальном, запыленном
Своим грехом неотмоленным
Томится День пережитой.
Как серафим у Боттичелли,
Рассыпав локон золотой…
На гриф умолкшей виолончели.
Только истинный ангел мог сыграть такую прекрасно-изящную мелодию на виолончели поэзии. Имя этого ангелоподобного сочинителя – Иннокентий Анненский. Себя он ангелом не считал: «Я – слабый сын больного поколения» – вот его самооценка.
В начале XX века имя Арцыбашева гремело. Скандально известный писатель. Автор «Санина». Восторги и свист. А сегодня Арцыбашева знают лишь знатоки русской литературы. Отшумевшее и отзвеневшее имя.
Арцыбашева нельзя понять вне исторического контекста. Революция 1905 года окончилась поражением, и интеллигенция мрачно искала выход из социального тупика. Как утверждал Д. Овсянико-Куликовский, метались остатки разгромленной «чеховской» генерации русской интеллигенции. Во что верить? Куда идти? Тут и подоспел роман «Санин» со своим ницшеанством, с «правом человека на жизнь и наслаждение ее благами» (И. Розанов). Как призывал один из героев Арцыбашева: «Живите, как птицы летают: хочется взмахнуть правым крылом – машет, надо обогнуть дерево – огибает».
Аморальность «Санина» для своего времени была вопиющей. «Санин», – отмечал критик Александр Измайлов, – это прямой вызов к современному эпикурейству. Человек должен жить для себя, быть сильным, здоровым, эгоистичным, пренебрегать и пустою человеческой условностью, и моральными жупелами, созданными и окрепшими в веках… На всем просторе бытия Арцыбашев разглядывает только два явления – смерть и похоть… Везде Арцыбашев с огнем выискивает разыгравшуюся плоть, возбужденную похоть. Мужчина для него прежде всего самец, как женщина только самка…»
Некоторые критики восприняли роман как русскую пародию на Заратустру, в которой «напускная жизнерадостность граничит с беспредельным и беспросветным пессимизмом» (Евг. Трубецкой). Корней Чуковский написал разгромную статью, из-за которой Арцыбашев вызвал его на дуэль. Правда, она не состоялась.
Самое время сказать несколько слов об авторе скандального романа. Михаил Арцыбашев родом из оскудевших «дворян московских», по матери поляк. Учился в Харьковской школе живописи и рисования, параллельно сочинял рассказы, писал заметки, репортажи. С переездом в Петербург стал профессиональным литератором. Подражал Чехову и Толстому. В его первых рассказах ощущается протест против «лжи, насилия, животной грубости в общественных и личных отношениях между людьми». Некоторая надрывность стиля Арцыбашева вызвана перенесенными физическими страданиями в юности (туберкулез и глухота). Страдание – одна из главных доминант его творчества. Он страшился и одновременно тянулся к «черной дыре» небытия. Даже делал попытку застрелиться.
В 1907 году вышел роман «Санин», который попал в центр общественного внимания и взорвал читающую публику. Многие посчитали роман чрезмерно натуралистическим, на грани порнографии. Сегодня, читая роман, ничего порнографического в нем обнаружить нельзя. Судите сами. Вот один из смелых пассажей:
«Отчаяние, холодком свивавшееся вблизи самого сердца, подсказывало ей падшие и робкие мысли:
– Все равно теперь, все равно… – говорила она себе, а тайное телесное любопытство как бы хотело знать, что еще может сделать с ней этот, такой далекий и такой близкий, такой враждебный и такой сильный человек».
И вот такой зашторенный, затененный эротизм возмутил общество. В 1908 году местная власть выслала Арцыбашева, лечившегося в Крыму, сначала из Ялты, затем из Севастополя. В 1910 году епископ Гермоген грозил Арцыбашеву анафемой. Состоялось несколько судебных разбирательств по поводу оскорбления нравственности. Но тем не менее дело было сделано: процесс «арцыбашевщины» пошел! Повсюду бурлили жаркие дискуссии по «вопросам пола» (уж не Арцыбашев ли послужил площадкой для взлета «Крылатого Эроса» Александры Коллонтай?). Организовывались по стране «Лига свободной любви», «кружки санинистов» – всем вдруг захотелось «удовлетворять свои естественные желания», как призывал Санин, всем хотелось купаться в наслаждениях. В следующей книге «Женщина, стоящая посреди: Эротический роман» Арцыбашев окончательно прощается с тургеневским типом женщины и показывает, как идея «свободной половой любви» разрушает семью, губит институт брака.
В 1912 – 1918 годах выходило полное собрание сочинений Арцыбашева в 10 томах. Итоговым романом писателя следует признать «У последней черты». Вот сущностная выдержка из этого романа: «Я говорю вам о том, что раз и навсегда надо понять, что ни революции, ни какие бы то ни было формы правления, ни капитализм, ни социализм – ничто не дает счастья человеку, обреченному на вечные страдания. Что в нашем социальном строе, если смерть стоит у каждого за плечами; если мы уходим во тьму, если люди, дорогие нам, умирают… если мир прежде всего – огромное кладбище, которое мы зачем-то сторожим. Надо рассеять в людях суеверие жизни… надо заставить их понять, что они не имеют права тянуть эту бессмысленную комедию…»
Естественно, такой мрачный пессимизм многим оказался не по нутру. Максим Горький писал Владимиру Короленко в письме: «Я не люблю Арцыбашева, он – талантлив, конечно, но мне кажется не умным и болезненно злым… франт, но – весь в чужом! Нахватал у Толстого, у Достоевского… все искажает, мнет и, кажется, делает его только для того, чтобы перелеонидить Андреева в пессимизме».
«Ряд гримас Достоевского, Толстого, Чехова» в романе Арцыбашева отмечали и другие критики. Сам Арцыбашев считал себя одним из наследников библейского царя Соломона, его глубокой печали:
«И имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших; и жизнь наша пройдет как след облака, и рассеется как туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его. Ибо жизнь наша – прохождение тени, и нет нам возврата от смерти: ибо положена печать, и никто не возвращается» (из «Книги премудрости Соломона», глава 2).
Как выглядел Арцыбашев? Один из современников вспоминает, что писатель ничуть не походил на своего анархо-индивидуалистического героя Санина. Был мрачен и молчалив, любил сидеть в одиночестве за столиком в ресторане «Вена». Несколько глуховатый, он прикладывал ладонь к уху, чтобы слышать. Наблюдая за пировавшими вокруг него собратьями, он сам не увлекался ни вином, ни обильной едой… Словом, Арцыбашев не был «человеком экстремы», как многие пытались его определить, напротив, он был человеком мягким и имел ум рассудительный и логический.
До лета 1923 года Арцыбашев жил в Москве, не участвуя в литературно-общественной жизни. Определившись с польским гражданством, эмигрировал и поселился в Варшаве. В эмиграции выступал с позиций крайнего антисоветизма. Когда в Варшаве белогвардейцем Конради был убит советский полпред Воровский, Арцыбашев писал: «Воровский был убит не как идейный коммунист, а как палач… Убит, как агент мировых поджигателей и отравителей, всему миру готовящих участь несчастной России». Особенно резко нападал Арцыбашев на Ленина, который, по его мнению, являлся «гениальнейшим пройдохой, так полно сочетавшим в себе черты деспота – жестокость и лицемерие». И вывод: «Ни нашествие Батыя, ни кровавое безумие Иоанна не причинили России такого вреда и не стоили русскому народу столько крови и слез, как шестилетняя диктатура красного вождя».
Арцыбашев отрицал и культурную политику большевиков, считая, что никакой пролетарской культуры нет, что все это выдумки и что все равно победит «запах черемухи», под которым писатель понимал любовь, чувство красоты, жажду одухотворенности – «цветет в жизни настоящая жизненная «черемуха»…»
Сам Арцыбашев недолго наслаждался цветением «черемухи». Он прожил в Варшаве всего три с половиною года и умер от менингита, осложненного туберкулезом. Ему шел 49-й год.
На заседании «Зеленой лампы» в Париже Зинаида Гиппиус так отозвалась об Арцыбашеве: «Человек. Любил родину просто: как любят мать. Ненавидел ее истязателей. Боролся с ними лицом к лицу, ни пяди не уступая, не отходя от материнской постели».
Арцыбашева давно нет. Но есть его книги и заветы. И, как говорил его учитель Соломон: «Будем же наслаждаться настоящими благами и спешить пользоваться миром, как юностью».
Кто против?..
Анна Ахматова – поэт Серебряного века. Звонче и серебристее не бывает. Один из истолкователей поэзии Ахматовой Дмитрий Святополк-Мирский считал: «Анна Ахматова является, после смерти Блока, крупнейшим современным русским поэтом». Давид Самойлов в книге «Памятные записки» писал: «Анна Андреевна Ахматова пережила две славы – славу поэта и славу выдающейся личности в литературе. Это не значит, как думают иные, что было две Ахматовых…» «Ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России», – писал Мандельштам еще в 1916 году.
Да, все начиналось звонко и шумно. Первый сборник Ахматовой «Вечер» вышел в 1912 году (в прекрасной обложке с лирой, оформленной мирискусником Евгением Лансере) и имел оглушительный успех. Тираж в 300 экземпляров разлетелся в один день, и «Вечер» сразу стал библиографической редкостью:
Ржавеет золото,
и истлевает сталь,
Крошится мрамор. К смерти
все готово.
Всего прочнее на земле —
печаль.
И долговечней – царственное
слово.
Ахматовское поэтическое литье – это действительно царственное слово с печалью пополам. «Ее поэзия, – как отмечал знаток литературы Виктор Шкловский, – конкретна, точна, детальна и вечна». Ничего лишнего. Чеканное серебро.
Иосиф Бродский констатировал: «От ее речи неотделима властная сдержанность. Ахматова – поэт строгих ритмов, точных рифм и коротких фраз».
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки…
Взволнованность чувств. Трепетность. Тончайший эротизм – стиль ранней Ахматовой.
«Ахматова – удивительный поэт, ее стихи поражают кристальной пушкинской прозрачностью, предельной лирической точностью и совершенством. Она существует и будет существовать как лирический поэт одной своей темы, темы великой женской любви, в которой ей нет равных…» – такое мнение высказала Маргарита Алигер. Как после этого не привести ахматовское стихотворение, написанное 8 января 1911 года:
Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
– Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительный рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
После сборника «Вечер» Ахматова поверила в себя как в поэта и стала читать стихи перед многолюдной аудиторией – впервые 25 ноября 1913 года, – на Высших (Бестужевских) курсах. По свидетельству современницы: «На литературных вечерах молодежь бесновалась, когда Ахматова появлялась на эстраде. Она делала это хорошо, умело, с сознанием своей женской обаятельности, с величавой уверенностью художницы, знавшей себе цену» (А. Тыркова).
В эти, 10-е, годы Ахматова – излюбленная модель для живописцев (Н. Альтман, С. Сорин и др.). А до этого в Париже Ахматову с вдохновением рисовал Амедео Модильяни.
В синеватом Париже в тумане,
И, наверно, опять Модильяни
Незаметно бродит за мной.
У него печальное свойство
Даже в сон мой вносить расстройство
И быть многих бедствий виной.
Слово «бедствий» пророческое. Бедствия почти всю жизнь сопровождали Анну Андреевну: расставание с Николаем Гумилевым, неудачные замужества с Шилейко и Пуниным, аресты сына Льва Гумилева, гонение властей, бездомность, одиночество… Она все вынесла и никогда не жаловалась.
После «Вечера» вышли сборники «Четки» (1914), «Белая стая» (1917). По наблюдению Бориса Эйхенбаума, в Ахматовой созревал поэт, который личную жизнь ощущал как жизнь национальную, историческую. Когда грянула революция, многие представители Серебряного века покинули Россию. Но не Ахматова. В 1917 году она написала:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Из Серебряного века Ахматова попала в век тоталитарный, железный и кандальный. Но она не захотела отделить себя от своего народа.
Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Покуда советская власть не разобралась с интеллигенцией, в 1931 году вышли два сборника Ахматовой: «Подорожник» и «Anno Domini MCMXXI» («В лето господне 1921»). А потом долгое молчание, если не считать отдельных стихотворений и статей о Пушкине. Но зато постоянные критические стрелы в адрес Ахматовой. Революционный критик Лелевич утверждал, что «социальная среда, вскормившая творчество Ахматовой… это среда помещичьего гнезда и барского особняка», что ее лирика – «тепличное растение, взращенное помещичьей усадьбой». Короче: не наш человек, «внутренняя эмигрантка».
В свою очередь, Ахматова неприязненно относилась к власти, и в частности к Сталину, называя его «усачом»:
– В сороковом году Усач спросил обо мне: «Что дэлаэт манахыня?»
«Монахиня» писала стихи. В стол. Раскрывала «Тайны ремесла». Вот стихотворение «Про стихи»:
Это – выжимки бессонниц,
Это – свеч кривых нагар,
Это – сотен белых звонниц
Первый утренний удар…
Это – теплый подоконник
Под черниговской луной,
Это – пчелы, это – донник,
Это – пыль, и мрак, и зной.
А удивительные стихи про Пушкина?
Кто знает, что такое слава!
Какой ценой купил он право,
Возможность или благодать
Над всем так мудро и лукаво
Шутить, таинственно молчать
И ногу ножкой называть?..
«…Меня в жизни очень много хвалили и очень много ругали, но я никогда всерьез не печалилась. Я никогда не считалась номерами – первый ли, третий, мне было все равно…», – признавалась Ахматова в августе 1940 года.
В 1946 году она подверглась уничтожающей критике. В постановлении ЦК партии говорилось, что «Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии…» За семь лет до литературного остракизма Ахматова писала в 1939 году:
И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова.
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то… Горячий шелест лета
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
Сколько боли и трагизма!
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою…
Корней Чуковский вспоминал: «С каждым годом Ахматова становилась величественнее. Она нисколько не старалась об этом, это выходило у нее само собою. За все полвека, что мы были знакомы, я не помню у нее на лице ни одной просительной, мелкой или жалкой улыбки… Она была совершенно лишена чувства собственности. Не любила вещей, расставалась с ними удивительно легко… Самые эти слова «обстановка», «уют», «комфорт» были ей органически чужды – и в жизни и в созданной ею поэзии. И в жизни и в поэзии Ахматова чаще всего бесприютна… Она – поэт необладания, разлуки, утраты…»
Сергей Аверинцев охарактеризовал Ахматову так: «Вещунья, свидетельница, плакальщица».
В 60-е годы к Анне Ахматовой, уже тяжело больной (она пережила несколько инфарктов), пришло мировое признание. Награды. Огромные тиражи книг. Слова восхищения.
Когда 3 июня 1965 года корабль из Дувра подходил к лондонскому причалу, на берегу Ахматову ожидала большая толпа поклонников ее таланта. Анна Андреевна, тяжело опершись на плечо своей молодой спутницы, сказала: «Почему я не умерла, когда была маленькой?..»
В автобиографической прозе Ахматова признавалась: «Теперь, когда все позади – даже старость, и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то, почти мучительно проясняется – (как в первые осенние дни), люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни. И столько горьких и даже страшных чувств возникает при этом…»
1 марта 1966 года Ахматова из санатория «Домодедово» позвонила Арсению Тарковскому, сообщила, что чувствует себя неплохо, что за время болезни скинула в весе двенадцать килограммов. Она была полна литературных планов на будущее, намеревалась поехать в Париж по приглашению Международной писательской организации. Но… 5 марта все было кончено. Анна Андреевна умерла на 77-м году жизни.
За 8 лет до смерти, в 1958 году, Ахматова писала:
Здесь все меня переживет,
Все, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
И голос вечности зовет
С неодолимостью нездешней,
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет.
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…
Там средь стволов еще светлее,
И все похоже на аллею
У царскосельского пруда.
На второй букве русского алфавита «Б» сошлись пять крупнейших поэтов Серебряного века: Блок, Бунин, Андрей Белый, Брюсов и Бальмонт (Бурлюк не в счет). Пять бриллиантов с разными сверкающими гранями.
«Если бы надо было назвать, – писала Марина Цветаева, – Бальмонта одним словом, я бы, не задумываясь, сказала: «Поэт…» Я бы не сказала так ни о Есенине, ни о Маяковском, ни о Гумилеве, ни даже о Блоке. Ибо в каждом из них, кроме поэта, было еще нечто. Даже у Ахматовой была молитва – вне стихов. В Бальмонте же, кроме поэта, нет ничего».
Если продолжить цветаевскую мысль, то поэт – это житель альпийских высот, горный человек, возвышенный над бытом и живущий в мире поэтических представлений. «В Бальмонте, кроме поэта, нет ничего, – повторяет Цветаева. – До франков и рублей он просто не снисходит. Больше скажу: он вообще с жизнью не знаком…»
Когда 14 мая 1920 года вся литературная Москва отмечала 30-летие поэтического труда Константина Дмитриевича во Дворце искусств на Поварской, Марина Цветаева обратилась к юбиляру со словами: «Дорогой Бальмонтик!» И далее: «От всей лучшей Москвы и – за неимением лучшего – поцелуй».
В мемуарах Бориса Зайцева говорится: «Бальмонт был, конечно, настоящий поэт и одним из «зачинателей» Серебряного века. Бурному литературному кипению предвоенному многими чертами своими соответствовал – новизной, блеском, задором, певучестью».
Краткая канва жизни Бальмонта такова: первые десять лет жизни прошли в деревне. Воспитывался он на произведениях русской классики. Чтение стало его любимым занятием. Книги, женщины и путешествия – вот что интересовало Бальмонта на протяжении всей жизни. Первые стихи написал в десятилетнем возрасте. Учился в гимназии сначала в Шуе, потом во Владимире. Гимназию называл «тюрьмою».
В 1886 году Бальмонт поступил на юридический факультет Московского университета, но не доучился, бросил: «Я не смог себя принудить заниматься юридическими науками, зато жил, истинно и напряженно, жизнью своего сердца, а также пребывал в великом увлечении немецкой литературой» (из письма).
Первые выступления в печати датированы 1885 годом. В 1890-м Бальмонт на собственные средства издал «Сборник стихотворений». Проникнутая надсоновскими мотивами, книга не встретила одобрения. Поэт уничтожил весь тираж, повторив поступок других русских поэтов. С излюбленными темами Надсона – слезами и печалью – было покончено.
В 1894 году появился сборник «Под северным небом», с которого начался собственно Бальмонт: изящество формы, музыкальность стиха и чувство речи (однажды он сказал: «Я не анатом русского языка, я только любовник русской речи»).
Когда луна сверкнет во мгле ночной
Своим серпом, блистательным и нежным,
Моя душа стремится в мир иной,
Пленяясь всем далеким, всем безбрежным…
В сборнике был и ставший знаменитым «Челн томленья»:
Чуждый чистым чарам счастья,
Челн томленья, челн тревог,
Бросил берег, бьется с бурей,
Ищет светлых снов чертог…
Следующие сборники – «Горящие здания», «Будем как солнце» и «Только любовь» – приносят Бальмонту славу как одному из ведущих поэтов-символистов. Излюбленный образ Бальмонта – сильный, гордый и «вечно свободный» альбатрос. Современники видели в иносказаниях Бальмонта бунтарский и даже революционный смысл. Призывы к свету, огню, солнцу на фоне всеобщего уныния не могли не импонировать публике. В 1904 – 1905 годах издательство «Скорпион» выпустило собрание стихов Бальмонта в двух томах. В 1907 – 1914 годах выходит его полное собрание произведений в десяти томах. Бальмонт – один из популярнейших авторов. Вокруг него вечно вьются истерические поклонницы. Одна из них донимала поэта:
– Хотите, я сейчас брошусь из окна? Хотите? Только скажите, и я сейчас же брошусь.
Февраль 1917 года Бальмонт встретил ликующе. Но когда он увидел истинное, грубое и страшное лицо революции, Бальмонт отверг ее. Получив разрешение выехать из советской России на полгода, Бальмонт 25 июня 1920 года уехал навсегда.
«Изгнанник ли я? – спрашивал себя Бальмонт. – Вероятно, а впрочем, я и не знаю. Я не бежал, я уехал. Я уехал на полгода и не вернулся. Зачем бы я вернулся? Чтобы снова молчать как писатель, ибо печатать то, что я пишу, в теперешней Москве нельзя, и чтоб снова видеть, как, несмотря на все мои усилия, несмотря на все мои заботы, мои близкие умирают от голода и холода? Нет, я этого не хочу…»
Мне кажется, что я не покидал России
И что не может быть в России перемен.
И голуби в ней есть. И мудрые есть змии.
И множество волков. И ряд тюремных стен.
Грязь «Ревизора» в ней. Весь гоголевский ужас.
И Глеб Успенский жив. И всюду жив Щедрин…
Это строки из стихотворения Бальмонта «Дурной сон». И разящие заключительные строки:
Жужжат напрасные, как мухи, разговоры.
И кровь течет не в счет. И слезы – как вода.
В Париже Бальмонта называли «Русский Верлен», сравнивая его бедственное положение и роковое пристрастие к вину с тяжелой судьбой французского поэта. И тем не менее в эмиграции Бальмонт много работал, писал, переводил. Психическое заболевание оборвало струны его лиры. Нищета, больница, полное забвение. Он умер в оккупированном гитлеровцами Париже в возрасте 75 лет. Вот вкратце и все.
Печальный конец? Но такова жизнь. А в ее начале – энергия, сила, подъем…
Я вольный ветер, я вечно вею,
Волную волны, ласкаю ивы,
В ветвях вздыхаю, вздохнув, немею,
Лелею травы, лелею нивы.
Весною светлой, как вестник мая,
Целую ландыш, в мечту влюбленный,
И внемлет ветру лазурь немая, —
Я вею, млею, воздушный, сонный.
В любви неверный, расту циклоном…
Этот уж точно: «в любви неверный». Три жены, множество поклонниц. Романы бурные и страстные (один из них с поэтессой Серебряного века Миррой Лохвицкой).
Моя любовь – пьяна, как гроздья спелые,
В моей душе – звучат призывы страстные,
В моем саду – сверкают розы белые
И ярко, ярко-красные.
Женщины млели и «пачками» влюблялись в Бальмонта. Как писал Андрей Белый, «Бальмонт выступал, весь обвешанный дамами, словно бухарец, надевший двенадцать халатов: халат на халат…». И, естественно:
Она отдалась без упрека.
Она целовала без слов.
– Как темное море глубоко,
Как дышат края облаков!
Она не твердила: «Не надо»,
Обетов она не ждала.
– Как сладостно дышит прохлада,
Как тает вечерняя мгла!
Она не страшилась возмездья,
Она не боялась утрат.
– Как сказочно светят созвездья,
Как звезды бессмертно горят!
Эротизм Бальмонта удивительно лирический и чистый.
Пойми, о нежная мечта:
Я жизнь, я солнце, красота,
Я время сказкой зачарую,
Я в страсти звезды создаю.
Я весь – весна, когда пою,
Я – светлый бог, когда целую!
Добавьте к эротизму и эгоцентризм Бальмонта. Все крутилось вокруг его «Я» – его чувств и озарений.
Андрей Белый вспоминает о Бальмонте: «На Арбате он в 1903 году, как и в 17-м, ранней весною являлся, когда гнали снег; дамы – в новеньких кофточках, в синих вуалетках; мелькала из роя их серая шляпа Бальмонта; бородка, как пламень, чуть прихрамывая, не махая руками, летел он с букетцем цветов голубых, останавливался, точно вкопанный: «Ах!» – рывком локоть под руку мне (весна его делала благожелательным); вскидывал нос и ноздрями пил воздух: «Идемте – не знаю куда: все равно… Хочу солнца, безумия, строчек – моих, ваших!» (А. Белый. «Начало века»).
И начиналось безумное чтение.
Я не знаю мудрости, годной для других,
Только мимолетности я влагаю в стих.
В каждой мимолетности вижу я миры,
Полные изменчивой радужной игры.
Не кляните, мудрые. Что вам до меня?
Я ведь только облачко, полное огня.
Я ведь только облачко. Видите: плыву
И зову мечтателей… Вас я не зову.
Мечтатель, огнепоклонник, светослужитель (последняя книга «Светослужитель» вышла в 1937 году), он почти никогда не описывал социальной жизни. Его интересовали только личные ощущения, только «мимолетности». «Дьявольски интересен и талантлив этот неврастеник», – сказал о Бальмонте Максим Горький. В течение десятилетия Бальмонт, по выражению Брюсова, «нераздельно царил над русской поэзией» (1895 – 1904). Им восхищались. Ему подражали. «Душами всех, кто действительно любил поэзию, овладел Бальмонт и всех влюбил в свой звонко-певучий стих» (Брюсов).
Я – изысканность русской медлительной речи,
Предо мною другие поэты – предтечи,
Я впервые открыл в этой речи уклоны,
Перепевные, гневные, нежные звоны.
Я – внезапный излом,
Я – играющий гром,
Я – прозрачный ручей,
Я – для всех и ничей…
Ведь, правда, завораживающе-прекрасно и как музыкально? Какие аллитерации, ассонансы, какая напевность, почти вокализация («Мы плыли – все дальше – мы плыли…»). Бальмонт весь музыкален. «Его стихи – сама стихия» (Северянин). Но следует поставить одно «но»: Бальмонт, как никто другой из «серебристов», написал множество и плохих стихов, появился даже термин «бальмонтовщина»: безглагольно-неопределенная поэзия речевых поворотов. Но в лучших своих стихах Бальмонт все же прекрасен. Звуки его лиры поистине серебряны.
И нет серебрянее звука
В серебряном ушедшем веке.
Многие не понимали не только творчества Андрея Белого, но и его самого. Характерное признание сделал сам поэт, он же прозаик, философ и теоретик символизма: «Я остался один в 4 года. И с тех пор уже не переставал ломаться даже наедине с собой. Строю себе и теперь гримасы в зеркале, когда бреюсь. Ведь гримаса та же маска. Я всегда в маске! Всегда!»
Маска. Карнавал. Начало XX века вообще вносит какую-то карнавальную сумятицу в среду российской интеллигенции. Духовная жизнь нервно и прерывисто пульсирует. Идет напряженный поиск новых исторических путей. Новых идеалов. Религий. Верований. Творческой выразительности. Рационализм уступает место мистицизму. В моде символисты. И вот в этом вихре упоенно кружится Андрей Белый. Он хочет разгадать «ритмы» и «жесты» истории и культуры. Проникнуть в космические бездны. Хочет найти свою «мистическую любовь». Будучи одной из центральных фигур русского символизма, в своем творчестве Белый строит мост между сиюминутностью и вечностью, между прошедшим и грядущим, между бессознательным и тем, что он называл надсознательным.
Культура, по Белому, – это оживший ритм, математическое «число» и теософская «карма». Жизнь – не что иное, как «новые вариации на старые темы», если воспользоваться выражением Герцена. И, конечно, карнавал с различными масками. Как отмечает тонкий знаток русской культуры, французский исследователь Жорж Нива: «Это – не столько маски, сколько выражение некоей постоянной неустойчивости, следствие подвижного, танцующего обращения с собственной жизнью». Это замечание касается прежде всего Андрея Белого.
«Биография Белого, – пишет Жорж Нива, – отравила в увеличивающем зеркале потрясения его эпохи. От денди, посещающего симфонические концерты в 1900 году, до жалкого существа, пытающегося «советизировать» себя в произведениях последних лет и сочиняющего в 1930 году, после ареста Клавдии Николаевны (второй жены. – Прим. Ю.Б.), патетическое прошение на имя Сталина, – вот жизнь Белого, с каждым годом все больше и больше напоминающая пустыню; однако жезл Аарона не переставал цвести, и до самой смерти Андрей Белый оставался одним из поразительнейших русских писателей, с подлинным гейзером слов».
Борис Бугаев (впоследствии Андрей Белый) – сын известного московского профессора, был выходцем из блестящей профессорской среды конца XIX века. Его детство прошло под знаком семейных бурь, и можно сказать, что Белый был сыном своей матери, но не был сыном своего отца. Отсюда возникли и все его фрейдистские комплексы. Он всю жизнь избегал борьбы и искал свою «мамочку», чтобы укрыться за ее спиной от жизненных невзгод. Весь его характер состоял из парадоксов. «Он полюбил совместимость несовместимого, трагизм и сложность внутренних противоречий, правду в неправде, может быть, добро во зле и зло в добре» (В. Ходасевич).
Колебание из стороны в сторону – характернейшая его черта. Сначала он был поклонником Канта, затем его противником. Кардинально менялись его отношения и чувства к Александру Блоку. Все это так, конечно, но вместе с тем Андрей Белый обладал адским трудолюбием, неутомимой жаждой творчества. Его проза феерична по разбросу, а стихи порой пленительны по звучанию: