Предисловие


Правила? Еще правила? Серьезно? Разве без абстрактных правил, которые не учитывают наши уникальные личные ситуации, жизнь недостаточно сложна, недостаточно полна ограничений? А если учесть, что наши мозги пластичны и формируют различный жизненный опыт, какой смысл вообще ждать, что нам помогут какие-то правила?

Даже в Библии люди не требуют для себя правил. Когда после долгого отсутствия Моисей спускается с горы со скрижалями, на которых записаны десять заповедей, он находит детей Израиля пирующими. Четыреста лет они были рабами фараона и объектом его тирании, потом Моисей обрек их на скитания по жестокой и дикой пустыне еще на сорок лет, чтобы очистить их от рабства. Теперь, наконец-то свободные, они в оголтелой радости потеряв всякий контроль, дико танцуют вокруг идола – золотого тельца, символизирующего все виды коррупции.

– У меня есть для вас хорошие и плохие новости! – кричит им законодатель. – Какие вы хотите услышать сначала?

– Хорошие новости! – отвечают гедонисты.

– Я уговорил Его сделать из пятнадцати заповедей десять!

– Аллилуйя! – кричит буйная толпа. – А плохие новости?

– Прелюбодеяние все еще под запретом.

Правила все-таки будут, но, пожалуйста, пусть их будет не слишком много.

Мы двояко относимся к правилам, даже когда знаем, что они для нас хороши. Если мы – смелые души, если у нас есть характер, правила кажутся ограничивающими, оскорбляют нашу деятельность и нашу гордость за то, что мы сами работаем над своей жизнью. Почему нас должны судить по чужим правилам? А ведь нас судят. В конце концов, Бог дал Моисею не «Десять предложений», он дал Заповеди, и если я свободный деятель, моя первая реакция на заповеди может быть такой: никто, даже сам Бог, не должен говорить мне, что делать, даже если это хорошо для меня. Но история о золотом тельце также напоминает нам, что без правил мы быстро становимся рабами своих страстей, а в этом нет ничего освободительного.

История предлагает кое-что еще: без сопровождения, оставленные на свой собственный, неискушенный суд, мы вскоре начинаем ставить перед собой низкие цели и почитать качества, которые нас недостойны. И в таком случае животное-идол выявляет наши собственные животные инстинкты в совершенно неконтролируемой форме. Древняя еврейская история проясняет, как люди в давние времена относились к перспективе цивилизованного поведения при отсутствии правил, которые стараются заставить нас смотреть выше и поднимать стандарты.

Изящество библейской истории в том, что она не просто дает список правил, как юристы, законодатели или администраторы. Она встраивает их в драматичное повествование, которое иллюстрирует, зачем они нам нужны, упрощая тем самым их понимание. Так же и в этой книге профессор Питерсон не просто предлагает свои 12 правил, он еще и рассказывает истории, привнося в них свои знания из разных областей, иллюстрирует их и объясняет, почему лучшие правила не ограничивают нас полностью, а упрощают достижение наших целей и способствуют более полной, свободной жизни.

Я впервые встретил Джордана Питерсона 12 сентября 2004 года в доме наших общих друзей – телепродюсера Водека Семберга и интерна Эстеры Бекье. Это была вечеринка по случаю дня рождения Водека. Водек и Эстера – польские эмигранты. Они выросли в советской империи, где многие темы были под запретом, а обычные сомнения в определенных социальных договоренностях и философских идеях, не говоря уже самом режиме, могли привести к большой беде. Но теперь хозяин и хозяйка наслаждались легкими честными беседами, устраивая элегантные вечеринки, посвященные удовольствию говорить то, что действительно думаешь, и слушать, как другие делают то же самое. Гости дарили друг другу и принимали в дар честные реплики, и главное правило гласило: «Говори откровенно».

Если беседа обращалась к политике, люди разных убеждений говорили друг с другом (и даже с нетерпением ждали такого разговора) в чрезвычайно редкой манере. Иногда собственные мнения или собственная правда Водека вырывались из него, как взрыв смеха. Тогда он обнимал того, кто заставил его смеяться или спровоцировал на разговор, гораздо более откровенный, чем сам он предполагал. Это была лучшая часть вечеринок: откровенность и теплые объятия Водека были наградой тем, кто затевал с ним разговор по душам. А живой голос Эстеры прокладывал верный путь к сердцам тех, кого она назначала своими слушателями. Взрывы правды не омрачали атмосферу вечера, они лишь способствовали новым освободительным взрывам правды и новому смеху, делая беседу более приятной. Восточные европейцы, такие, как чета Семберг-Бекье, были далеки от желания подавлять других людей. С ними вы чувствовали живительную откровенность и всегда знали, с чем и с кем имеете дело.

Романист Оноре де Бальзак однажды описал балы и вечеринки в своей родной Франции, отметив, что то, что казалось одной вечеринкой, всегда на самом деле было двумя. В первые часы собрание было захвачено скучными людьми, принимающими манерные позы, и визитерами, которые, возможно, приходили ради одной особой персоны, способной подтвердить их осознание красоты и статуса. И лишь потом, в поздние часы, когда большинство гостей уже разъезжались, начиналась вторая, настоящая вечеринка. Тогда уже беседу разделяли все присутствующие, и вместо чопорного, словно накрахмаленного воздуха комнату заполнял искренний смех. На вечеринках Эстеры и Водека такая предутренняя откровенность и интимность зачастую чувствовались уже с порога.

Водек – седой охотник с львиной гривой; он пребывает в вечном поиске потенциальных публичных интеллектуалов и знает, как определить людей, которые действительно могут говорить перед телекамерой и выглядят настоящими, потому что таковыми и являются (камера это выявляет). Он часто приглашает таких людей к себе в салон. В тот день Водек позвал профессора психологии из моего родного Университета Торонто, который отвечал необходимым требованиям: ум и эмоции у него шли в тандеме. Водек был первым, кто поставил Питерсона перед камерой и подумал о нем как об учителе в поиске учеников, поскольку тот всегда был готов к объяснениям. На пользу Питерсону пошло то, что ему нравилась камера, и камера отвечала ему взаимностью.

В тот вечер накрытый в саду большой стол объединил привычное собрание словоохотливых виртуозов. Однако нас мучили жужжавшие, как папарацци, пчелы, к тому же, за столом был новый парень. Его акцент говорил о том, что он из Альберты, на нем были ковбойские сапоги, он игнорировал пчел и продолжал говорить как ни в чем не бывало. Он не умолкал, даже когда остальные играли в музыкальные стулья, чтобы спастись от назойливых насекомых, стараясь, тем не менее, оставаться за столом, поскольку этот новенький был весьма интересен.

У него есть эта странная привычка – говорить на глубочайшие темы с любым, кто оказывается рядом, в основном с новыми знакомыми, как будто это обычная светская беседа. А если он и вправду начинал светскую беседу, то интервал между фразами «Откуда вы знаете Водека и Эстеру?» или «Я раньше был пчеловодом, так что я к пчелам привык» и куда более серьезными предметами составлял наносекунды. Можно услышать, как такие вопросы обсуждают на вечеринках, где собираются профессора и профессионалы, но обычно разговор ведется между двумя специалистами в тихом уголке или, если он поддерживается всей группой, кто-нибудь обязательно начинает выпячивать себя. Но этот Питерсон, хоть и эрудит, не казался педантом. У него был энтузиазм ребенка, который, узнав что-то новое, тут же спешит со всеми поделиться своим открытием. До того как малыш поймет, насколько скучными могут быть взрослые, он считает, что если нечто оказалось интересным для него, таким оно будет и для других. Такое же впечатление производил Питерсон. Было что-то мальчишеское в этом ковбое, в том, как он предлагал темы, будто мы все выросли вместе в маленьком городке или в одной семье, будто мы все постоянно думали об одних и тех же проблемах человеческого существования.

Питерсон не был настоящим эксцентриком, на его счету значилось много традиционных достижений, он был профессором Гарварда и джентльменом (насколько им может быть ковбой), хоть и говорил «проклятье» и «черт подери» очень часто, в духе сельских жителей 1950-х годов. Но его зачарованно слушали, поскольку на самом деле он касался вопросов, которые беспокоили всех сидевших за столом.

Было что-то освободительное в компании человека настолько ученого, но говорящего таким ^отредактированным образом. Его мышление было в моторике, казалось, ему необходимо думать вслух, использовать для мышления свою моторную кору, но этот мотор должен был быстро вертеться, чтобы работать правильно, чтобы пойти на взлет. В этом не было маниакальности, но скорость его холостого хода была высока. Из него так и выскакивали одухотворенные мысли. В отличие от многих ученых, которые, если уж берут слово, то держат крепко, Питерсону, кажется, по-настоящему нравилось, если ему бросали вызов или поправляли. Он не вставал на дыбы и не начинал агрессивно ржать. Вместо этого он произносил простоватое «м-да», неохотно наклонял голову и качал ею, словно что-то проглядел, посмеиваясь над своими чрезмерными обобщениями. Он одобрял, когда ему показывали другую сторону вопроса. Стало ясно, что он вел диалог, размышляя сквозь призму проблемы.

Поражало в нем и еще кое-что: эрудит Питерсон оказался невероятно практичным. Его примеры были наполнены отсылками к повседневной жизни: к менеджменту, к тому, как делать мебель (он часто делает ее сам), как проектировать простой дом, украшать комнату (теперь это интернет-мем) и к другим специфическим вещам, связанным с образованием и созданием писательского онлайн-проекта, мешающего несовершеннолетним бросать школу. Этот проект вовлекает подростков в своего рода психоаналитическое упражнение, в рамках которого они должны выдавать свободные ассоциации о своем прошлом, настоящем и будущем (теперь это называется Программой самостоятельного авторства).

Мне всегда особенно нравились типажи Среднего Запада: люди прерий, люди с ферм (где они узнавали все о природе) или из маленьких городков (где они работали своими руками и делали самые разные вещи, проводили долгое время на улице, в жестких условиях), люди, которые зачастую занимались самообразованием и поступали в университет вопреки всему. Мне казалось, что они совершенно не похожи на своих изысканных, но несколько неестественных городских собратьев, для которых высшее образование было чем-то предопределенным и потому зачастую воспринималось как нечто само собой разумеющееся – они считали его не самоцелью, а жизненным этапом, служащим продвижению по карьерной лестнице. Выходцы с запада совсем другие: они сделали себя сами, они нетитулованные, активные, общаются по-добрососедски, не отличаются изысканностью многих своих сверстников из больших городов, проводящих все большую часть жизни в помещении, манипулируя компьютерными символами. Этого ковбоя-психолога, казалось, заботили только те мысли, которые могли так или иначе быть полезными другим.

Мы стали друзьями. Меня, психиатра, психоаналитика и ценителя литературы, он привлек как клиницист, который получал образование, читая много книг. Он не только любил душевные русские романы, философию и античную мифологию, но и, казалось, обращался с ними как с самым драгоценным наследием. Кроме того, он провел незаурядное статистическое исследование личности и темперамента и изучал неврологию. Хоть он и учился на бихевиориста, его сильнейшим образом привлекал психоанализ с фокусом на снах и архетипах, на живучести детских конфликтов во взрослом возрасте, на роли защиты и рационализации в повседневной жизни. Его инаковость проявлялась и в том, что он был единственном членом ориентированной на исследования кафедры психологии Университета Торонто, которая продолжала заниматься клинической практикой.

Когда я приходил к нему, наше общение начиналось с добродушных подтруниваний и смеха. Дверь открывалась, и на пороге вас приветствовал житель маленького городка, затерявшегося в провинции Альберта, чьи подростковые годы прошли прямо как в фильме «Фубар». Питерсон и его жена Тэмми буквально выпотрошили свое жилище и превратили его, пожалуй, в самый очаровательный и шокирующий дом среднего класса, который я когда-либо видел. У них были предметы искусства, резные маски, абстрактные портреты и огромная коллекция оригинальных, сделанных в СССР портретов Ленина и первых коммунистов. Вскоре после того, как Советский Союз рухнул и большая часть мира вздохнула с облегчением, Питерсон начал покупать все эти пропагандистские предметы искусства в интернете за бесценок. Картины, которые прославляли советский революционный дух, полностью заполняли каждую стену, потолки, даже ванные комнаты. Они там висели не потому, что Джордан испытывал какие-то симпатии к тоталитаризму. Он хотел напомнить себе о том, что и он сам, и другие предпочли бы забыть: о том, что больше ста миллионов людей были убиты во имя утопии. К этому наполовину населенному привидениями дому, «украшенному» иллюзией, практически разрушившей человечество, надо было привыкнуть. Но на помощь приходила удивительная, неповторимая Тэмми – она целиком и полностью принимала и поощряла эту необычную потребность в выражении!

Эти картины давали посетителю первое представление о степени обеспокоенности Джордана человеческой способностью ко злу во имя добра и психологической тайной самообмана (как человек может безнаказанно сам себя обманывать?). То был наш общий интерес. Мы проводили целые часы, обсуждая и то, что я могу назвать меньшей проблемой (меньшей – потому что более редкой), – человеческую способность ко злу ради зла, удовольствие, которое одни люди находят в разрушении других. Это весьма ярко выразил английский поэт XVII века Джон Мильтон в своем знаменитом «Потерянном рае».

И так мы пили чай в кухонном подземелье, окруженные этой странной коллекцией искусства, визуальным маркером серьезнейших исканий Джордана – движения за пределами упрощающих идеологий, левых или правых, и попыток не повторять ошибки прошлого. Вскоре уже казалось, что нет ничего необычного в том, чтобы пить чай на кухне, обсуждать семейные дела, недавно прочитанные книги в окружении зловещих картин. Это значило просто жить в таком мире, какой он местами и есть.

В своей первой и единственной книге, написанной до «12 правил» – «Картах смысла» (Maps of Meaning), Джордан делится своими глубокими озарениями по универсальным темам мировой мифологии и объясняет, как все культуры создавали истории, чтобы помогать нам справляться с жизнью. Главная карта – это хаос, в который мы брошены с рождения, этот хаос – все то, что нам неизвестно, любая неизведанная территория, которую нам надо пересечь, неважно, во внешнем она мире или во внутреннем, в нашей душе.

В «Картах смысла» соединяются эволюция, неврология эмоций, лучшее из Юнга, кое-что из Фрейда, большинство великих работ Ницше, Достоевского, Солженицына, Элиаде, Ноймана, Пьяже, Фрая и Франкла. Эта книга была издана почти два десятилетия тому назад и показывает широкомасштабный подход Джордана к пониманию того, как люди и их мозг справляются с архетипической ситуацией, которая возникает, когда мы в повседневной жизни сталкиваемся с тем, чего не понимаем. Великолепие «Карт смысла» в том, что эта книга демонстрирует, насколько такая ситуация укоренена в эволюции, в нашей ДНК, в нашем мозге и в наших самых древних историях. Питерсон показывает, что эти истории сохранились, потому что они все еще дают нам руководство по взаимодействию с неопределенностью, с неизвестным, которого невозможно избежать.

Одно из многочисленных достоинств книги, которую вы сейчас читаете, заключается в том, что она является входной точкой в «Карты смысла». Последние представляют собой весьма сложную работу: когда Джордан их писал, он разрабатывал свой подход к психологии. Та книга была основополагающей: неважно, насколько разнятся наши гены и насколько разный у нас жизненный опыт – нам всем приходится иметь дело с неизвестным, и мы все пытаемся двигаться от хаоса к порядку. Вот почему многие правила из нынешней книги, основанные на «Картах смысла», в каком-то смысле универсальны.

«Карты смысла» были озарены агонизирующей уверенностью Джордана, чьи подростковые годы пришлись на разгар холодной войны, в том, что большая часть человечества, похоже, близка к уничтожению планеты ради защиты своих столь различных идентичностей. Он чувствовал, что должен разобраться, почему люди готовы пожертвовать всем ради «идентичности», чем бы это ни было. Он чувствовал, что должен понять идеологии, которые привели тоталитарные режимы к варианту подобного поведения – к убийству собственных граждан. В «Картах смысла» и в этой книге он снова призывает читателей быть особенно бдительными в отношении идеологии, неважно, кто ее продвигает и с какого конца.

Идеологии – это простые идеи, замаскированные под науку или философию, которые претендуют на то, чтобы объяснить сложность мира и предложить средства, которые этот мир усовершенствуют. Идеологи – это люди, которые претендуют на то, что знают, как «сделать мир лучше», прежде чем позаботятся о хаосе в самих себе. (Идентичность воина, которую им дает их идеология, прикрывает этот хаос.) Конечно, это высокомерие, и одна из важнейших тем этой книги – «сначала наведите порядок в собственном доме», и Джордан дает практический совет, как это сделать.

Идеологии – это субституты настоящих знаний, и идеологи всегда опасны, когда приходят к власти, поскольку простой подход «Я все знаю» не соответствует сложности существования. Хуже того, когда их социальные изобретения не работают, идеологи обвиняют в этом не самих себя, а всех, кто смотрит на мир через упрощения. Еще один великий профессор Университета Торонто, Льюис Фойер, в своей книге «Идеология и идеологи» (Ideology and the Ideologists) рассматривает, как идеологии меняют религиозные сюжеты, место которых они якобы заняли, уничтожая их повествовательное и психологическое богатство. Коммунизм немало позаимствовал из истории детей израилевых в Египте с порабощенным классом, богатыми гонителями, лидером, подобным Ленину, который отправляется за границу, живет среди поработителей, а затем ведет порабощенных в землю обетованную (это утопия, диктатура пролетариата).

Чтобы понять идеологию, Джордан много читал не только о советских лагерях, но и о Холокосте и расцвете нацизма. Я еще никогда не встречал человека, рожденного христианином, человека моего поколения, которого так страшно мучило то, что случилось в Европе с евреями, который так усердно работал, чтобы понять, как такое могло произойти. Я тоже глубоко все это изучал. Мой собственный отец выжил в Аушвице. Моя бабушка была в зрелом возрасте, когда лицом к лицу встретилась с доктором Йозефом Менгеле, нацистским врачом, который проводил невыразимо жестокие эксперименты на своих жертвах. Она пережила Аушвиц, не подчинившись его приказу встать в ряд с пожилыми, седыми и слабыми, – вместо этого она просочилась в ряд, где стояли более молодые люди. Она и во второй раз избежала газовой камеры, обменяв еду на краску для волос, чтобы ее не убили за то, что она выглядит слишком старой. Мой дедушка, ее муж, выжил в концлагере Маутхаузен, но задохнулся от первого куска твердой пищи, которую ему дали в день освобождения. Я рассказываю об этом, потому что спустя годы после начала нашей с Джорданом дружбы, когда он принял классическую либеральную позицию и выступил за свободу слова, левые экстремисты обвинили его в том, что он правый фанатик.

Позвольте мне сказать со всей сдержанностью, на какую я только способен: в лучшем случае эти обвинители просто не проявили должного внимания. Я же, напротив, проявил. С такой семейной историей, как у меня, вырабатывается не то что радар, а целый подводный гидролокатор, улавливающий любые сигналы фанатичной приверженности правым взглядам. Что еще важнее, с такой семейной историей учишься распознавать людей, обладающих должным пониманием, инструментарием, волей и смелостью дать отпор подобным взглядам. Джордан Питерсон – именно такой человек.

Моя собственная неудовлетворенность попытками современных политических наук осознать рост нацизма, тоталитаризма и ксенофобии стала главным толчком к тому, чтобы заменить изучение политических наук исследованием бессознательного, проекции, психоанализа, регрессивного потенциала групповой психологии, психиатрии и мозга. Джордан отошел от политических наук по схожим причинам. Имея столь важные совпадения в интересах, мы не всегда, слава богу, соглашались с ответами, но почти всегда соглашались с вопросами, которыми оба задавались.

Наша дружба сосредоточена не только на трагедиях. У меня появилась привычка посещать занятия дружественных профессоров в нашем университете. Так я стал ходить к Джордану, у которого всегда был аншлаг. Я видел то, что теперь миллионы людей видят онлайн: блестящего, порой даже ослепительного спикера. Иногда, взяв потрясающий словесный аккорд, он напоминает джазмена, иногда – горячего проповедника из прерий (не потому, что пытается обратить в свою веру, а потому что страстен, умеет рассказывать истории о том, к чему приводят вера или неверие в различные идеи). Потом он с легкостью переключается на систематизацию серии научных исследований, и от этого захватывает дух. Он мастер по части подталкивания студентов к рефлексии, к тому, чтобы воспринимать себя и свое будущее всерьез. Он учит их уважать многие из величайших когда-либо написанных книг. Он приводит яркие примеры из клинической практики, в должной мере раскрывается сам, даже в своей уязвимости, и создает захватывающие связки между эволюцией, мозгом и религиозными сюжетами. В мире, где студентов учат просто противопоставлять эволюцию и религию (это делают такие мыслители, как Ричард Докинз), Джордан показывает студентам, как эволюция всего помогает объяснить глубокую психологическую привлекательность и мудрость многих древних историй от Гильгамеша до Будды, от египетской мифологии до Библии. Он показывает, к примеру, как истории о добровольном путешествии в неизвестное – героические квесты – отражают универсальные задачи, ради которых эволюционировал мозг. К историям он относится с уважением, не редуцирует их и никогда не утверждает, что исчерпал их мудрость. Обсуждая такие темы, как предрассудки или эмоционально близкие им страх и отвращение, или среднюю разницу между полами, он способен показать, как эти тенденции развились и почему сохранились.

Прежде всего, он предупреждает студентов относительно тем, редко обсуждаемых в университете, например, того простого факта, что все древние, от Будды до авторов Библии, знали, как знает каждый слегка выгоревший взрослый, – жизнь есть страдание. Если вы или кто-то из ваших близких страдает, это печально. Но, увы, в этом нет ничего особенного. Мы страдаем не только потому, что «политики тупые» или «система коррумпирована», или потому что вы и я, как и почти все остальные, можем легально описывать себя в некотором роде как жертв кого-либо или чего-либо. Щедрая доза страдания гарантирована нам уже потому, что мы рождены людьми. И велика вероятность, что вы или кто-то, кого вы любите, будете страдать через пять лет, если уже не страдаете, в противном случае, вы до странности удачливы. Воспитывать детей тяжело, работать тяжело, стареть, болеть и умирать тяжело, и Джордан подчеркивает, что делать это полностью в одиночку, без преимуществ, которые дают наполненные любовью взаимоотношения, мудрость и озарения величайших психологов, еще тяжелее. Он не пугает студентов, он ведет откровенный разговор, потому что в глубине души большинство из них знают: он говорит правду. Студенты знают это, даже если у них никогда не было возможности это обсудить – возможно, потому что взрослые в их жизни наивно и чрезмерно защищали их, обманчиво полагая, будто если не говорить о страданиях, это каким-то магическим образом защитит детей от страданий.

Здесь Джордан упомянул бы миф о герое – кросс-культурную тему, которую с точки зрения психоанализа открыл Отто Ранк. Вслед за Фрейдом он отметил, что героические мифы во многих культурах схожи. Эту мысль подхватили, среди прочих, Карл Юнг, Джозеф Кэмпбелл и Эрик Нойман. Фрейд внес большой вклад в объяснение неврозов, фокусируясь на понимании того, что можно назвать историей героического провала (как, например, у Эдипа). Джордан же сосредоточился на героях, которых ждал триумф. Во всех этих историях триумфа герой должен был отправиться в неизвестное, на неисследованную территорию, принять новый, великий вызов и подвергнуться огромному риску. В процессе что-то в нем должно было умереть, от чего-то надо было отказаться, чтобы переродиться и принять вызов. Это требует отваги, и об этом редко говорят на занятиях по психологии и редко пишут в учебниках.

Во время недавнего публичного выступления Джордана за свободную речь и против того, что я называю «принудительной речью» (когда правительство принуждает граждан озвучивать свои политические взгляды), ставки были очень высоки. Джордан мог очень многое потерять и знал это. Тем не менее и я, и Тэмми видели, как он не только демонстрирует отвагу, но и продолжает жить по правилам из своей книги, хотя некоторые из них могут требовать очень многого. Я видел, как он перерастал ту замечательную личность, которой был, и становился кем-то еще более способным и уверенным, благодаря тому, что жил по этим правилам. По сути, написание книги и следование этим правилам привели его к тому, чтобы выступить против принудительной или вынужденной речи. Вот почему во время тех событий он начал постить некоторые мысли о жизни, а также свои правила в интернете. Теперь, когда у него больше 100 миллионов просмотров на YouTube, мы знаем, что они попали в яблочко.

Учитывая наше отвращение к правилам, как объяснить невероятный отклик на его лекции, которые дают правила? Все дело в харизме Джордана и его редкой готовности постоять за свои принципы – именно они привлекли к нему такое внимание в Сети. Его первые ролики на YouTube быстро набрали сотни тысяч просмотров. И люди продолжают слушать, поскольку то, что он говорит, отвечает их глубокой и невыраженной потребности. Наряду с желанием быть свободными от правил все мы ищем структуру.

Голод, который многие молодые люди испытывают в отношении правил или, по крайней мере, рекомендаций, сегодня заметно возрос, и не без причины. По крайней мере на Западе миллениалы живут в уникальной исторической обстановке. Думаю, это первое поколение, до которого настойчиво доносили два диаметрально противоположных представления о нравственности. Их преподавали в школах, колледжах, университетах, и делали это, в первую очередь, представители моего поколения. Противоречивость этих представлений порой оставляла молодых людей дезориентированным и неуверенными, лишенными всякого руководства и, что еще более трагично, лишенными богатств, о существовании которых они даже не догадываются. Первое учение заключается в том, что мораль относительна, в лучшем случае это личное оценочное суждение. Относительна – это значит, что ни в чем нет абсолютно правильного или неправильного, что мораль и связанные с ней правила во многом зависят от личного мнения и случайного стечения обстоятельств, что мораль родственна или соотносима с какими-либо рамками: этнической принадлежностью, воспитанием, культурой или временем, в которое человек появился на свет. Это не что иное, как случайность рождения.

Согласно этой теории (теперь уже вероучению), история доказывает, что религии, племена, нации и этнические группы склонны не соглашаться относительно фундаментальных материй, и так было всегда. Сегодня левые постмодернисты к тому же утверждают, что мораль отдельной группы – не что иное, как попытка проявить силу в отношении другой группы. Так что самое порядочное, что можно сделать, раз уж стало очевидно, насколько произвольны ваши и общественные «моральные ценности», – продемонстрировать толерантность людям, которые думают иначе, у которых другой (отличный от вас) бэкграунд. Этот акцент на толерантности первостепенен, поэтому для многих людей худший недостаток человека – склонность судить[1]. А поскольку мы не знаем, где верное, а где ложное, и что такое хорошо, выходит, самое неправильное, что может сделать взрослый, – дать молодому человеку совет, как жить.

И вот целое поколение растет необученным тому, что однажды было метко названо «практической мудростью» и направляло предыдущие поколения. Миллениалы, которым часто говорят, что они получили самое лучшее образование, на самом деле страдают от формы интеллектуального и морального пренебрежения. Релятивисты нашего с Джорданом поколения, многие из которых стали профессорами и преподают рожденным в нулевые, решили обесценить тысячи лет человеческих знаний о том, как приобретать добродетель, отвергнуть их как устаревшие, «нерелевантные» и даже «подавляющие». Они были в этом настолько успешны, что само слово «добродетель» теперь кажется устаревшим, а тот, кто его использует, предстает анахронично-назидательным и самодовольным.

Исследование добродетели – это не абсолютно то же самое, что исследование морали (правильной и неправильной, доброй и злой). Аристотель определял добродетели просто как способы поведения, которые наиболее способствуют счастью в жизни. Пороки же определялись как способы поведения, которые наименее способствуют счастью. Он отмечал, что добродетели всегда стремятся к балансу и избегают крайностей, к которым тяготеют пороки. Аристотель исследовал добродетели и пороки в своей «Никомаховой этике» – книге, основанной на опыте и наблюдении, а не на догадках о том, какое счастье возможно для людей. Культивация суждения о разнице между добродетелью и пороком есть начало мудрости, того, что никогда не может устареть.

Наш современный релятивизм начинается с утверждений, что выносить суждения о том, как надо жить, невозможно, поскольку не существует настоящего добра и настоящей добродетели (и то и другое взаимосвязано). С точки зрения релятивизма, наиболее близка к добродетели толерантность. Только толерантность обеспечит социальную сплоченность разных групп и спасет нас от вреда, который мы причиняем друг другу. Поэтому в Фейсбуке и других соцсетях вы выражаете свою так называемую добродетель, сообщая всем, как вы толерантны, открыты и сострадательны, и ждете урожая лайков. (Оставим в стороне то, что говорить людям, будто вы добродетельны, не есть добродетель – это самореклама. Сигнализировать о добродетели – не добродетель. Сигнализировать о добродетели – это, вполне возможно, наш самый распространенный порок.)

Нетолерантность к чужим взглядам (неважно, насколько они невежественны или непоследовательны) не просто неправильна. В мире, где нет правильного и неправильного, это еще хуже: это знак, что вы ошеломляюще бесхитростны или, возможно, опасны.

Однако, похоже, многие люди не могут вытерпеть вакуум – хаос – который свойственен жизни, но усугублен моральным релятивизмом; они не могут жить без морального компаса, без идеала, к которому можно стремиться. (Для релятивистов идеалы тоже являются ценностями, но, как все ценности, они относительны и вряд ли стоят жертв.) Итак, наряду с релятивизмом, мы видим рост нигилизма и отчаяния, а также противоположность моральному релятивизму – слепую уверенность, предлагаемую идеологиями, которые утверждают, что у них есть ответы на все.

И вот мы подходим ко второму учению, которым бомбардируют миллениалов. Они записываются на гуманитарный курс, чтобы изучать величайшие из когда бы то ни было созданных книг. Но им преподают не книги, а идеологические атаки на них, основанные на ужасающем упрощении. Если релятивист полон неуверенности, то идеолог, напротив, склонен к гиперосуждению и цензуре, он всегда знает, что с другими не так и что с этим делать. Иногда кажется, что единственные люди, которые в релятивистском обществе хотят дать совет, – это те, кто меньше всего может предложить.

У современного морального релятивизма много источников. Когда мы на Западе стали глубже изучать историю, мы поняли, что у разных эпох были разные моральные кодексы. Когда мы стали путешествовать за моря и открывать мир, мы узнали о многочисленных племенах на разных континентах, различные моральные кодексы которых имели смысл в рамках их собственных обществ.

Наука тоже сыграла свою роль, нападая на религиозный взгляд на мир и таким образом подрывая религиозные основы этики и правил. Материалистические социальные науки подразумевали, что мир можно разделить на факты (которые все могут наблюдать, которые объективны и реальны) и ценности (которые являются субъективными и личными). Тогда сначала мы могли бы согласиться с фактами и, возможно, однажды выработать научный кодекс этики (то ли еще будет). Кроме того, утверждая, что ценности менее реальны, чем факты, наука внесла новый вклад в моральный релятивизм, поскольку тот относился к ценностям как к чему-то вторичному. (Впрочем, идея, согласно которой мы можем с легкостью отделить факты от ценностей, была и остается до определенной степени наивной: ценности человека указывают, на что он будет обращать внимание и что будет принимать как должное.)

Идея о том, что у разных обществ разные правила и разная мораль, была известна и в древнем мире. Интересно сравнить, какой была реакция на это понимание тогда и сейчас (сейчас это релятивизм, нигилизм и идеология). Когда древние греки отправлялись на кораблях в Индию или еще куда-нибудь, они тоже обнаруживали, что правила, мораль и обычаи в новых местах отличались, и видели, что понимание правильного и ложного зачастую коренилось в заветах предков. Но греки ответили на это не отчаянием, а новым изобретением – философией.

Сократ, реагируя на неопределенность, разросшуюся из-за обнаружения конфликтующих моральных кодексов, вместо того чтобы стать нигилистом, релятивистом или идеологом, решил посвятить свою жизнь поиску мудрости, которая сможет обосновать эти различия, и таким образом помог изобрести философию. Он прожил жизнь, задавая сложные, фундаментальные вопросы, такие как «Что такое добродетель?», «Как прожить хорошую жизнь?» и «Что такое справедливость?» Он рассматривал разные подходы, спрашивая себя, какие из них наиболее последовательны и согласованы с человеческой природой. Я верю, что подобные вопросы оживляют и эту книгу.

Открытие того, что у разных людей разные убеждения о правильной и неправильной жизни, не парализовало древних. Оно углубило их понимание человечества и привело к наиболее убедительным беседам, которые когда-либо вели люди, относительно того, как можно жить.

Так же и Аристотель. Вместо того чтобы отчаиваться из-за разницы в моральных кодексах, он утверждал, что, хотя отдельные правила, законы и обычаи и разнились от места к месту, человек в силу своей природы склонен придумывать правила, законы и обычаи. Говоря современным языком, похоже, что люди настолько обеспокоены моралью (это им присуще на биологическом уровне), что создают структуру законов и правил, где бы ни находились. Идея, согласно которой человеческая жизнь может быть свободной от вопросов морали, – не больше, чем фантазия.

Мы генераторы правил. А учитывая, что мы нравственные животные, каким может быть воздействие на нас упрощающего современного релятивизма? Мы стреноживаем себя в попытках быть теми, кем на самом деле не являемся. Это маска, только странная, поскольку обманывает она того, кто ее носит. Хорошенько цар-р-рапните ключом новенький мерседес самого умного профессора из постмодернистов-релятивистов, и вы увидите, как быстро спадут с него маска релятивизма (с претензией на то, что не существует правильного и неправильного) и мантия радикальной толерантности.

Поскольку у нас еще нет этики, основанной на современной науке, Джордан не пытается развить свои правила, начав все с чистого листа – отвергая тысячелетнюю мудрость, будто это простое суеверие, и игнорируя наши величайшие моральные достижения. Гораздо лучше объединить то, что мы узнаём сейчас, с книгами, которые человек считал для себя достаточно подходящими, чтобы хранить на протяжении тысячелетий, и с историями, которые остались в памяти несмотря ни на что, которые не смогло уничтожить время. Джордан делает то, что всегда делали ответственные наставники: не утверждает, будто человеческая мудрость началась с него, но в первую очередь обращается к своим собственным принципам. И хотя в этой книге поднимаются серьезные темы, Джордан зачастую получает удовольствие, обращаясь к ним с легкостью и непринужденностью, что отражено в названиях глав. Он не претендует на исчерпывающую полноту своих суждений, и иногда главы состоят из широкомасштабных дискуссий о психологии человека в его понимании.

Так почему бы не назвать его труд книгой «рекомендаций», ведь это звучит куда более расслабленно, дружелюбно и менее жестко, чем «правила»?

Потому что это на самом деле правила. И первое правило – вы должны принять ответственность за свою жизнь.

Можно подумать, что поколение, которое постоянно слышало от своих идеологических учителей про права, права, права, которые ему принадлежат, будет возражать, если ему скажут, что было бы лучше вместо прав сфокусироваться на ответственности. Да, многие представители миллениалов не понаслышке знают, что такое гиперопека: они выросли в маленьких семьях, на игровых площадках с мягким покрытием, а потом учились в университетах с «безопасным пространством», где им не нужно слушать то, чего они не хотят слышать. Они вышколены так, чтобы испытывать отвращение к риску. Но в этом поколении есть и миллионы тех, кто чувствует себя никчемными из-за того, что их стойкость сильно недооценивают. И они приветствуют послание Джордана о том, что у каждой личности есть ответственность, которую она должна нести, что если человек хочет жить полной жизнью, то сначала надо привести в порядок свой дом – только тогда он сможет ставить перед собой разумные цели и стремиться к большей ответственности. Эмоциональность реакции этих молодых людей часто доводила нас обоих почти до слез.

Порой правила весьма требовательны. Под их влиянием вы запускаете всё усложняющийся процесс, который со временем подтянет вас к новым границам. А для этого, как я уже говорил, необходимо углубиться в неизвестное. Тянуться за границы своего нынешнего «я» – значит осторожно выбирать, а затем преследовать идеалы – идеалы, которые здесь, наверху, над вами, превосходят вас, и вы не можете быть уверены, что когда-либо их достигнете.

Но если неясно, достижимы ли идеалы, зачем мы утруждаем себя, упорно пытаясь их достигнуть?

Потому что если вы не будете к ним стремиться, вы определенно никогда не почувствуете, что ваша жизнь имеет смысл.

А еще потому, что, как бы странно это ни звучало, в самой глубине души мы все хотим, чтобы нас судили.


Доктор Норман Дойдж, доктор медицины,

автор книги «Пластичность мозга. Потрясающие факты о том, как мысли способны менять структуру и функции нашего мозга»

Загрузка...