Родилась в 1981 году в городе Канске Красноярского края, где и проживает в данный момент. Работает индивидуальным предпринимателем в сфере производства вывесок. Участница литературного курса Text_pro в Екатеринбурге (2022). Публикуется впервые. Подборка рассказов готовится к печати в журнале «Урал».
На первый взгляд можно было подумать, что Олег сжал кулаки, но нет. Он как бы схватил крепко четырьмя пальцами руки пятый, большой, и начал усердно выпрямлять на нем косточку посередке. Как в детстве, когда нужно было промолчать на ковре у директора или не врезать прямо в рыло однокласснику, ведь учитель уже поймал обоих, надо сосредоточиться на руках. Вот и сейчас хотелось зависнуть где-то внутри себя, чтобы не смотреть на сидящих перед ним старшеклассников.
В лицей его пригласили как участника СВО. Вот только на хрена? Один клюет носом в свой проклятый смартфон, другая разглядывает ногти. Третий смотрит мимо. Ни одного прямого, обнаженного взгляда, ни одного электрического, короткого, но прошибающего сразу слова, к которым он так привык ТАМ, на передке. Нет.
И слова педагога в ответ на такое простое предложение: «А давайте пойдем помогать родственникам мобилизованных, особенно погибших. Снег чистить, уголь кидать, все такое…» – «Не-е-е-ет. Мы не можем использовать труд несовершеннолетних».
Почему? Почему, когда ТАМ мясо, грохот, боль, огонь, когда там разрывает на куски детей, здесь все пытаются жить обычной жизнью?! Как будто ничего не происходит. Почему им все равно? Какие ногти? Какой смартфон? Блин…
Откуда-то с улицы опять слышится приглушенный плач. Вначале, после госпиталя, он подрывался. Бежал. Выяснял. Искал. Но когда жена начала молча плакать и думать, что он поехал головой, решил попридержать коней. Понаблюдал за мирными – ничего подобного у них нет.
Списался «ВКонтакте» со своими, понял, что это и дома слышат только пацаны. Что это ОНА ИХ ЗОВЕТ обратно. Ей холодно, одиноко, бо-о-о-ольно. И голос, как обычно, девчачий.
Впервые Олег встретил ее в Каховке. На сухпайке долго не просидишь – решили с пацанами посмотреть в магазине чего-нибудь свеженького, на супчик. Навстречу девчонка с мамой за ручку. Веселая. Видит военных и машет, довольная. Таких вообще было много, на станциях в деревнях приветствуют военные поезда. А бабушки крестят.
И тут – обстрел. Маму на куски. А девочка в общем целая… Но рука отдельно, и мамина рука ее держит. В своей. Крепко.
Тогда Олег решил для себя, внутренне, что по ту сторону нелюди. И теперь они его цель. Девочку, уже без сознания, перетянули жгутами и отправили на скорой в город. О судьбе ее больше ничего не слышали.
А потом она начала приходить. В одно и то же место на передке. Почти ко всем в роте снайперов. Рассказывать друг другу подробности было как-то ссыкотно: все взрослые мужики, сибиряки, не какая-нибудь Москва в коротких штанишках. Поэтому перебрасывались:
– Было?
– Было.
И все понятно. А она как будто давала задания, что ли. Первым получил Вадик Сергеев. Тогда у него был какой-то другой позывной, а после трансформации стал Апостолом. Это придумали пацаны, а значит, правильно.
Обычный рядовой на передке переквалифицировался во врача. Док – тот и дома был медиком в тюрьме, а на фронте стал настоящим святым. Но вот Апостол-отдельный разговор.
Профессиональные врачи, к сожалению, слабы. И духом, и телом. В палатке лечат, но дальше выходить боятся. А это же самое главное – перетянуть на месте, притащить на себе в укрытие. И Апостол, вдруг, начал делать это мастерски. Как никто. Вынося на себе пацанов из таких переделок, что не приведи господь, а сам без единой царапинки. Ну не Божий ли промысел?
Олег видел УкРАНУ – это такой коротенький позывной они придумали своей коллективной галлюцинации (из чего складывается и ежу понятно) – чаще других. Как сам с собой мысленно шутил: все-таки командир, положено, позывной Кан, а со временем Атаман. Она приходила обычно той самой девочкой без руки. Плакала, жаловалась, что болит, что ни за что ее обижают, калечат. А она хочет просто жить. Быть обычной – веселой, беззаботной. Но изредка виделась старуха:
– Сыночка, дай мне хлебушка. Нету хлеба – отдай свою руку. А если и руку уже потерял, хочу твое сердце!
Пару раз была голой женщиной с длинными волосами. Целовала, рядом ложилась. Жена узнает-убьет.
И ничего. Никаких указаний или заданий. Вот то ли дело у Мусы! Его суперспособность – ходить на ту сторону как к себе домой. В миру, кстати, предприниматель (продукты питания). Так вот, он все шастал за фотками погибших пацанов. Это когда понятно, что их больше нет, а трупы там, значит, семья не получит от государства выплаты. Надо помогать. И вот как-то вернулся и говорит: вооруженный блокпост положил. Шесть человек ножом. Конечно, никто не поверил. А он сходил еще раз и сфотал…
Другому УкРАНА вообще что-то странное шепнула – тот у себя на посту нишу выкопал, в нишу – шкафчик, чтоб дым от плиточки с туркой не шел. И вот накашеварит у себя самый лучший в мире эспрессо и бегает по траншее от поста к посту с чайничком. Пацанов поит. Позывной Кофе.
У каждого свое. А что ж Олегу? Он с этим вопросом – почему УкРАНА ему задания не дает – к Батюшке. Был такой доброволец в их рядах. Молился, перед каждым боем крест целовать давал. А когда выслушал Олега, обнял его, как ребенка, и заплакал. Уговорил этого пионера-комсомольца по-настоящему креститься. С тех пор у Олега на шее особый оберег, а на голове вместо каски-казачья кубанка. Батюшка разрешил.
Он, кстати, как Кана, впоследствии Атамана, окрестил, в тот же день попал под «Хаймере». А потом девять дней подряд голубем прилетал в то самое место, где ко всем пацанам приходила УкРАНА. Прилетит, крылышки вниз спустит и бродит, как будто гладит ее. Жалеет.
За короткий срок Апостол, по официальным данным, вынес из огня тридцать шесть человек. По данным пацанов – сорок восемь. Тогда у него появилась мечта – после СВО отучиться на фельдшера, работать на скорой. Но, видимо, не суждено: поехал домой «трехсотым». Тронулся умом.
Из святых в роте остался только Док. И когда Олега ранило, он первым делом кричал Русе Плазме (о нем как-нибудь в другой раз): «Только Дока не зови, не зови!» Ясно было, что сейчас начнется огонь. А если Дока убьет, остальным крышка.
Все началось, когда Олег услышал жужжание дрона. Вскинул винтовку, чтобы хлопнуть его. Поднял взгляд. Понял, что снаряд уже летит на него. Закрыл глаза. Взрыв. Ранило в ногу, в печень, в голову. Был бы в каске-оторвало б. А так… в кубанке. Она ж мягкая…
Впрочем, сейчас не в ней. Сидит, как клоун, перед этими мажориками, хрустит костяшками. На хрена ему это все? А за окнами плач. Она зовет. Выпрашивает. Ей больно.
Родился в 1973 году в Новосибирске. Лауреат всероссийских и международных литературных конкурсов и фестивалей в Москве, Одессе, Симферополе, Ярославле, Калининграде, Кирове, Томске, Туле, Мурманске, Уфе, Санкт-Петербурге, Полоцке, Льеже. Победитель поэтических турниров в Красноярске, Томске, Новосибирске, Коктебеле, Севастополе.
Автор девяти книг стихов. Публиковался в литературных журналах и альманахах России, Украины, США, Германии: «Арион», «Нева», «Новая Юность», «Юность», «Литературная учеба», «Кольцо А», «Сибирские огни», «День и ночь», «Бельские просторы», «Паровоз», «Наш современник», «Традиции & Авангард», «Плавучий мост», «Дружба народов» и др. Работает журналистом. Собкор «Литературной газеты». Живет в Новосибирске.
Поздравляем Юрия Татаренко с пятидесятилетием!
До субботы, до встречи,
До слез, «Доширак», до Москвы.
Во дворе малышня.
Снеговик не похож на Ромео.
Рукотворный январь
Никогда не наступит, увы.
Не слыхала о нем
Ни одна продавщица хендмейда.
Подарю тебе сон —
Из коллекции «70+».
Но сначала сценарий
Пришлю по е-мейлу на сверку.
Ты поспишь, я посплю,
Мы поспим… нет, я правда посплю.
Осознав, что мы есть,
Разродится луна фейерверком.
ура я снова заехал
в сентябрь с видом на карадаг
волны черного моря
безлимит безмятежности
этикетки массандры
вестники листопада
слов не хватает понять
как хорошо
врастать в коктебель вечерами
Тело управляет телом,
А стакан – стаканом.
И доволен жизнью в целом.
В семи днях за МКАДом.
Серый волк и поросята.
Тройка по черчению.
Гаджеты семидесятых —
Горка да качели.
Плачет девка в мятой блузке.
«Нерчинск» – не команда.
По последней. Без закуски.
У военкомата.
Наливая, посмотришь в окно:
К небу за ночь налип серый мусор.
Не попросит монетки на дно
В шутку названный городом Мурманск.
Здешним волнам неведома грусть:
Щедро делятся музыкой техно.
Одиночество вцепится в грудь
Незаконченной фразой: «За тех, кто…».
И поймешь, хоть и пьяный в умат:
Вкус картошки не знает селедка.
Наихудший январь – это март.
Наилучший июнь – это водка.
я вчера понял
что очень хочу посмотреть
фильм маленькая вера
после этой строки дмитрий данилов
легко написал бы еще две страницы
но я не дмитрий данилов
и даже не верлибрист
поэтому завершаю свой текст
маленькая вера отличное кино
там напоминают
о том что смысл жизни
в бесперебойном производстве качественной продукции
но сиськи натальи негоды
от этого отвлекают
но самое главное
там есть трубы заводов города мариуполя
неважно что он тогда назывался ждановым
важно что эти трубы дымили
задорно
затуманивая светлое будущее
мы учились жить настоящим
и когда научились
зарифмовали трубы с трупами
я вчера понял
что очень хочется выпить с артистом юрием назаровым
и напиться
и позвонить дмитрию данилову и спросить
да что вы вообще понимаете про горизонтальное
положение
я мог бы спросить его раньше
в интервью которое два часа брал
на автобусной остановке
на краю земли
летом 2020-го
но тогда я обсердечивал другую мысль
о том какие все-таки маленькие
остановки москва планета
а фильм маленькая вера
становится лучше с годами
не то что некоторые
блин хотел же написать покороче
он для нее
источник радости
когда рядом
он для нее
причина страданий
когда уезжает
женщины – непостоянство
мужчины зато наблюдательны
у вас уже сколько – полночь
снов тебе и сновидений
скоро и нам на посадку
Два метра ровно – не прыжок в длину.
На лапу дашь – копнут еще немножко.
Открыть огонь – и проиграть войну.
Войти в стихи – и выйти из окошка.
Что рассказать сугробам про июль?
Не тратить сил. И чиркнуть зажигалкой.
И научить стакан шептать «буль-буль».
И дом купить за «Лесоперевалкой».
Друг приехал, Леонид.
Помидоры режет. Крупно.
Дед за стенкою. Бубнит.
Видно, воспаленье бубна.
Небо снегом замело —
Ну, чем рады, тем богаты…
Запотевшее стекло
Не мешает жить закату.
Соленое по краю головы
размазать без платка не удается,
окажутся вдруг чем-то липовым
страданья, и придется удаляться
куда-то с гордо сгорбленной спиной,
за фонари, потухшею походкой,
успев прикрикнуть «не ходи за мной»,
успев услышать «топай, ипохондрик» —
и очутиться на краю бухла
и сломанной скамьи посередине,
и спеть, что ты всегда такой была,
а слез-то нет и не было в помине.
Мир изменился. А что это, собственно, – мир?
Место, откуда людей выдувает ветрами?
Дети за партой рифмуют «мундир – командир».
Взрослые прозою брызжут на телеэкране.
Неоднозначная фраза «еще до войны»
режет не ухо, а сердце в беседах по скайпу.
В полночь приснились мне утроподобные сны.
Мужеподробности – все до одной – опускаю.
В январском парке предрассветном,
где не курить разрешено,
идешь и стряхиваешь скверну
и напеваешь заодно:
«Кавалергарда век – не доллар».
Не доллар, впрочем, все вокруг.
И раздражает южный говор
у веток, жаждущих на юг.
Опять неровно месяц выгнут!
Безруким труден каждый шаг:
снежинки зимопись постигнут,
но каллиграфию – никак…
Не жаль ни капельки, нисколько
лису с отломанным хвостом.
И карусель скрипит, как койка —
да не о том все, не о том.
…А салют оплошал —
не помог протрезветь после пива.
А концерт неплохой —
и ведущий такой голубок.
В лабиринте толпы
был один, кто рукой торопливой
на глазах у заката
разматывал лунный клубок.
К смыслу жизни приду
между арией Каварадосси
и мольбой прекратить
обжираловку после шести.
Оплеухи дождя
раздавала без устали осень,
чтобы в чувство не город —
хотя бы меня привести.
Луне круглолицей
пора на диету,
а девочке Лизе
в кроватку пора.
На чистое тело
пижама надета.
Сегодня вот-вот перейдет
во вчера.
Пусть Лизе приснятся
Антошка и Димка,
котейка ученый,
у дерева цепь…
Недолго пустует
петля-невидимка,
ведь лунное горло —
желанная цель.
А весна-то не так и красна:
птичьи клятвы недорого стоят.
Снова слякоть – с утра допоздна —
в Петербурге, Тюмени, Ростове.
И судачит везде старичье
про непоротое поколенье.
Отболевшие мышцы ручьев
атрофируются, к сожаленью.
Но и это в порядке вещей.
Ко всему привыкаешь с годами…
И трухой забивается щель между осенью и городами.
Уже вдоль моря тянется июль.
И никого на улице Весенней.
И тонут крики в грохоте кастрюль
без мало-мальских шансов на спасенье.
Извилины от солнца набекрень.
Уже у неба кровоизлиянье…
Но время не отбрасывает тень,
как та же скорость или расстоянье.
Суббота – где-то там, в календыре.
Как день знакомства, значит, несчитово.
Бубнит прибой о том, что на жаре
бездумно тело, а душа – без плова.
О главном – всякий раз издалека.
Так знай, что Тэффи звали идиоткой,
что снова морем пахнут облака,
что апельсин уже не пахнет водкой…
Молодой ты да ранний.
Только что-то не то.
На осенней веранде
помирает пальто.
У соседей Сердючка.
Перестук каблуков.
Извелась авторучка
без попыток стихов.
Не хватает черемух
ароматных длиннот.
Почитаешь Ерему —
и отложишь блокнот.
Дядя Ванечка Жданов
сделал воздух другим.
И лежишь, наслаждаясь
обнуленьем своим.
Зашелестело. После громыхнуло.
Так начинался форменный потоп…
Ты все равно халат свой распахнула —
и в тот же миг ушел в себя лэптоп,
и дождь, как нецелованный, смутился:
стоит под дверью и твердит о том,
что, кажется, не вовремя явился,
что он заглянет как-нибудь потом…
Пустой квартирой мир не удивить.
Родился месяц – изымать излишки.
В копилке – два развода по любви.
Две с половиной сотни – на сберкнижке.
Мала рубашка. Надо же, мала.
А в небе звезды словно метастазы.
Матрас и чайник. Вот и жизнь прошла.
В углу – плита. Могильная. Без газа.
День играет соснами.
Сумрачный ампир.
Волны бьются сослепу
о бетонный пирс.
Мы живем привычками.
Но в июльский зной
Лермонтов не вычеркнул
парус, край родной.
На обед – баранина.
Страсть в одном носке.
На груди царапины.
Буквы на песке.
Солнышко на облаке,
как и ты, – верхом.
Девушка на отдыхе.
Ей не до стихов.
Модная, но смелая:
в море – и назад.
Лучшая косметика —
новенький закат.
Девка незамужняя.
В тумбочке тетрадь.
Волны не рифмуются —
надо ж понимать…
Отважно сосны охраняют
Обского моря побережье.
И песню чуешь обоняньем —
да, «Из-за острова на стрежень».
Легко, как после медовухи.
И пусто, как в открытом сейфе.
Здесь паучок боится мухи,
а паутина – фон для селфи.
Песок остынет. Стихнет ветер.
Исчезнут вопли, войны, ворды…
И только вечер, вечер, вечер.
И только волны, волны, волны.
Наполнилась беседка смехом,
а флирта – вовсе через край…
А счастье в граммах не измерить.
В минутах не измерить крафт.
Пакет какой-то вялой снеди —
для исповедующих ЗОЖ…
Оставят след в душе скамейки
то штопор, то консервный нож.
Все облака – на пересменке.
Винца в стаканчике – на дне…
Волна спешит навстречу смерти.
Поставьте памятник волне.
Снова незаметно ночь прошла.
Вот уже будильник – без пяти.
Расправляет чайка два крыла.
Ей с обской волной не по пути.
Проследит за сгорбленностью спин
падающих шишек разнобой.
Снова пофиг, чем разбавлен спирт.
Это называется «запой».
Санаторий – для влюбленных пар.
Тренажерный зал – для дураков.
Влезут в опустевший мини-бар
Достоевский, Чехов и Лесков.
Слышь, рассвет, ты в душу мне не лезь,
Кто бы там чего ни говорил.
Ты ж не Круг, не Ваенга, не Лепс.
А второй этаж – не третий Рим.
Снова стулья бьются о стекло.
Им на помощь вызвали ментов.
Нет, рассвет, ты все-таки ссыкло.
Я с тобою выпить не готов.
Родился в 1977 году в Ангарске. Окончил факультет филологии и журналистики Иркутского государственного университета. Писатель, журналист, радиоведущий. Публиковался в журналах «Дружба народов», «Сибирские огни», «Новый берег», Fantomas и других изданиях. Автор трех романов и сборника малой прозы. Лауреат литературной премии «ДИАС», дипломант литературной премии имени Сергея Снегова «Прыжок над бездной», премии «Антоновка 40+», Одесской международной премии имени Исаака Бабеля. Живет в Ангарске.
Он сидел за столиком в углу и пил о чем-то своем. Странно, но я узнал его по сутулости. Лица видно не было, да и вспомнил бы я его спустя тридцать лет? Вряд ли. Зато я живо вспомнил все, что с ним случилось тогда, в детстве.
Январскими вечерами 1989 года, когда город укрывало снегом, а морозы стояли до того лютые, что костный мозг, казалось, превращается в кристаллики льда, нашим мальчишеским убежищем становился Тепляк-комнатка в подвале пятиэтажного дома. Там горела желтая лампа, а вдоль стен тянулись трубы с торчащими втулками (почему-то работники ЖЭКа не оставляли на вентилях маховики, а приносили и уносили их с собой). Низкий потолок позволял разве что сидеть в комфорте. Что мы и делали, приспособив для этого крепкие ящики из-под пива. Четыре таких же ящика, составленные друг на друга, заменяли нам стол, а лежащая поверх фанера придавала этому сооружению законченный вид.
Народу собиралось немного: максимум пять-шесть старшеклассников из соседних домов и я, проживающий прямо над Тепляком, только на третьем этаже. Обычно мы играли в карты. Поначалу резались в дурака, потом возник азарт и перешли на очко и храп. Нередко, когда денег не имелось, на кон ставили сигареты или жвачку.
Главным в компании был Цыба. Его авторитет зиждился на высоком росте, бандитской физиономии и нескольких сверхспособностях вроде умения прыскать слюной сквозь диастему или метать нож с закрытыми глазами. К тому же он был на год-два старше остальных. И в карты, разумеется, играл неплохо.
Место Цыбы находилось напротив входа, там, где трубы не были слишком раскалены и позволяли прислониться к ним спиной. Остальные члены джентльменского клуба рассаживались кто где, в зависимости от времени своего появления в подвале. Но ящик Цыбы никто не занимал, даже когда там было свободно: явится главарь и придется искать себе новое пристанище, а выглядеть это будет унизительно.
В тот вечер мы сидели в Тепляке вчетвером: я, Цыба, мой одноклассник Борис и соседский мальчишка Марик – самый младший и щупленький в нашей команде. По лицу Цыбы блуждало выражение самодовольства: то ямочки на щеках возникнут, то огонек в глазах блеснет, то сдержанная улыбка на мгновенье исказит рот. На столе возле его правого локтя лежала небольшая стопка купюр – в основном рубли и трехрублевки, а рядом со стопкой – обширная поляна выигранных монет. Марик сидел напротив Цыбы и напряженными пальцами держал перед лицом четыре карты. Все знали, что вчера Марик проиграл серебряную цепочку, тайком взятую у матери, а сегодня где-то раздобыл деньги и надеется ее отыграть. Мы с Борисом расположились по боковым сторонам стола.
– Вертолет, – произнес Марик.
Все переглянулись. Заявление обозначало, что у него есть козырный туз и шестерка. Кроме того, после «вертолета» игроки не имели права выбывать и менять карты. Марик, безусловно, полагался на удачу, и она, проказница, его подвела. Две остальные карты у него оказались дрянными, зато у Цыбы, как назло, сидели козырные дама и король. Марик забрал лишь одну взятку на туза и по завершении игры остался с последней монетой в двадцать копеек.
– Давай в очко. Один на один, – предложил он Цыбе, словно нас с Борисом рядом не было.
Цыпа пренебрежительно глянул на монету, добавил в банк свою и передал мне колоду. Я раскинул им карты. Марик набрал семнадцать очков, запросил еще карту и получил девятку – перебор. Цыба остановился на восемнадцати очках и победил. Он забрал сорок копеек и добавил их в серебряно-медное море у себя под локтем.
Совсем побледневший Марик глядел на стол и не знал, что ему делать. На стене за его спиной красовалась броская надпись «AC\DC» со стоящей в середине стрелой-молнией. Казалось, что молния бьет Марика прямиком в темечко, а он сжимается и прячет голову в плечи. Цыба разглядывал лицо поверженного противника с интересом. Он ждал предложений.
– Давай в долг, – проговорил Марик.
Цыба сунул в рот спичку и поводил челюстью в знак отказа.
– Чем отдавать будешь? Тебе никто не займет.
Марик поочередно взглянул на нас с Борисом и понял, что поддержки с флангов ждать не следует.
– У меня дома золотая цепочка есть, – сказал он Цыбе. – Она двадцать рублей стоит. Предлагаю за пятнадцать.
– Нет, – без раздумий ответил Цыба. – Это не твоя, а родичей твоих. Они обнаружат и тебя за жабры возьмут. Мне проблемы ни к чему.
Марик вскочил с ящика, едва не стукнувшись головой о потолок.
– Проблемы ни к чему? Тогда серебряную отдай! Я верну все, клянусь!
– Ишь ты! Отдай… – протянул Цыба. Он явно испытывал удовольствие. – Сколько ты мне вернешь?
– Сходим в магазин и посмотрим, сколько она стоит.
– Вдвойне отдашь, – безжалостно проговорил Цыба.
– Что? Почему вдвойне-то?
– Тебе же ее позарез возвращать нужно. За позарез и надбавка.
Марик сжал губы, точно удерживая прорывающееся изо рта ругательство. Ругаться на Цыбу было опасно. Ничего не придумав, он сел на ящик и обреченно опустил голову.
– Мамка заметит – что мне говорить? – сказал он.
– Твои дела, – сухо отозвался Цыба.
Громко загудела вертикальная труба в углу. Мы обеспокоенно повернулись на звук: не лопнет ли она, обдав всех присутствующих кипятком, – такое, говорят, случалось. Только Марик продолжал таращиться в пол.
– Хочешь, поставлю на кон свой сон? – сказал он неожиданно.
– Сон? – удивился Цыба. – Это еще как?
– Как-как… Просто! Если я проиграю – отдаю тебе свой сон. Я знаю как.
Цыба перекинул спичку с правого края рта в левый, подумал немного и с усмешкой ответил:
– Ну ладно, давай. Пять копеек за твой сон ставлю.
– Двадцать! – оживился Марик.
Сошлись на десяти. По кивку Цыбы я снова взял колоду и начал выдавать карты. На этот раз Марик набрал шестнадцать очков. Посомневался недолго и пальцем потребовал еще карту. Ему достался валет. Восемнадцать очков – в общем-то, неплохо. Цыбе выпал король, десятка и шестерка – двадцать очков. Он забрал свой десяток и вопросительно взглянул на совершенно поникшего Марика.
– Когда?
– Сегодня ночью отдам, – пробормотал Марик. Он медленно поднялся, вышел из комнаты и сквозь подвальную тьму побрел к двери. На секунду-другую мы услышали, как завывания ветра снаружи стали громче, затем все стихло. Никто в тот вечер так и не понял, что за странная сделка состоялась в Тепляке.
В следующий вечер мы собрались той же компанией. Некоторое время играли в дурака, затем в чешского. Про деньги пока никто не заикался – все понимали: раз молчит Марик, значит, у него нет ни копейки. Цыба держался странно. Он не давал никому указов, разговаривал сдержанно, словно перестал считать себя нашим лидером.
– Давай в очко раскинем, – неожиданно предложил он Марику.
– На сон? – уточнил тот.
– На сон.
– Пятьдесят копеек.
– Почему пятьдесят?
– А ты знаешь, каково это – отдавать свои сны?
Цыба откинулся спиной на трубы, скрестил руки на груди. На его лбу противно, как гусеница, зашевелилась выпуклая горизонтальная складка.
– Ладно. Пятьдесят так пятьдесят.
Нашему с Борисом удивлению не было предела. Вчера мы посчитали, что Марик от безысходности предложил какую-то чушь, а Цыба разжалобился и согласился. Но сегодня мы ощутили жуткую серьезность происходящего. Страшным было это возникшее между Цыбой и Мариком взаимопонимание.
Борис раздал им карты. Выиграл Цыба – ему пришло «золотое очко» из пикового и червового тузов. Странно, но Цыба вроде и не обрадовался победе, а как-то успокоился и снова превратился в обычного Цыбу – запихал спичку в зубы, начал шутить, а потом вдруг поднялся, сказал «до завтра» и ушел.
Марик вышел через полминуты, ровно в тот момент, когда мы приготовились засыпать его вопросами.
Игра по принципу «сон вместо денег» продолжалась еще неделю. Все это время Цыба ревностно охранял состав нашей компании – все прочие в подвал не допускались. Один особо непонятливый мальчишка даже получил кулаком под глаз, прежде чем его вышвырнули из Тепляка. Раздражение Цыбы нарастало еще и потому, что он начал проигрывать. Несколько дней Марик уносил с собою по два или три рубля, сам же продолжал ставить на кон свои сны. Наконец он заявил, что хочет назад серебряную цепочку. Цыба возражать не стал – вернул ему цепь и предложил полтора рубля за сон уже без всякой игры.
– Нет, – сказал Марик. – С меня хватит.
Цыба достал сигарету и подкурил от бензиновой зажигалки. Он демонстративно нарушал им же самим установленное правило – не курить в подвале. Дым из Тепляка проникал в квартиры на первом этаже, и нас запросто могли прогнать, но Цыбу уже занимали более важные дела.
– Почему хватит? – спросил он подчеркнуто спокойным тоном.
– Это тяжело, – пояснил Марик. – Я устал.
– Потерпеть не можешь ради друга? Ты просил цепочку вернуть – я вернул. Хотя мне за нее уже кое-что обещали. Ну так как?
– Полтора рубля мало! – Марик довольно дерзко посмотрел Цыбе в глаза. – Сегодня сон стоит пятерку.
– Пятерку? А ты не оборзел? Почему это?
– За позарез.
Пока Цыба докуривал, мы молчали, только гул воды в трубах нарушал тишину. От Цыбы ждали всего чего угодно, но только не того, что он сделал. Он затушил сигарету об обитый жестью угол ящика, отшвырнул окурок, затем достал из внутреннего кармана пальто стопку банкнот, отсчитал пять рублей и выложил на стол перед Мариком. Тот, недолго думая, забрал деньги и поднялся.
– Сегодня ночью, как обычно, – сказал он и вышел.
Мы молчали, не отваживаясь обратиться к Цыбе за разъяснениями. Наконец Борис, видимо решив начать издалека, спросил:
– Цыба, а как ты отличаешь собственный сон от чужого?
Цыба осмотрел меня и Бориса с некоторым недоумением, словно до этого принимал нас за неспособных к разговору низших существ.
– А если тебе вместо твоей тетради по математике выдадут чужую, ты заметишь разницу? – сказал он, тоже встал и направился к выходу.
Страшное произошло в воскресенье вечером, когда меня в Тепляке не было. Цыба снова попросил у Марика сон, но наш щупленький друг до того осмелел, что повысил цену до десяти рублей.
– Сегодня у меня столько нет, – сказал Цыба. – Давай в долг?
– В долг не дам, – заявил Марик. – Ты мне занимал?
Вместо ответа Цыба схватил мальчишку за волосы и шибанул лицом о стол, да так сильно, что кровь из сломанного носа залила фанеру. Это Цыбу только раззадорило. Он вскочил и принялся бить Марика о стены, затем приметил на трубе торчащую втулку от вентиля и опустил голову несчастного так, что втулка эта вошла в глазницу. Присутствовавший при этом Борис в ужасе убежал из Тепляка. После он рассказывал участковому, что слышал от Цыбы одну и ту же фразу: «Все у тебя заберу… все заберу…».
Битого и окровавленного Марика на скорой увезли в реанимацию, где он провел несколько дней, балансируя между жизнью и смертью. Затем он полгода лежал в разных больницах, и ему делали операцию за операцией. Глаз мальчишке сохранить не удалось, но все остальное у него со временем пришло в норму.
Цыбу с того вечера мы больше не видели. Оказалось, что у него уже имелся условный срок. Цыба испугался и на попутках отправился в какую-то алтайскую деревню к бабушке. Там его вскоре поймали и упекли в колонию для несовершеннолетних.
Затем я и сам надолго уехал из города: наша семья двинулась вслед за офицерской карьерой моего отца.
Он сидел за столиком в углу и пил о чем-то своем.
Народу в баре пока было немного: несколько потягивающих пиво студентов, мужик в белой шляпе и две накачанные коктейлями девицы. Экраны в разных концах зала показывали одно и то же – шоу каких-то прыгающих синих человечков.
Я узнал его по сутулости.
– Марат?
Он повернулся, и я сразу понял, что узнал бы это лицо даже с жуткими отметинами. Нос – кривой от сложного перелома. Вокруг правого глаза – шрамы, уходящие и вниз, и вверх. Вместо самого глаза-неподвижная имитация.
– Привет! – Кажется он искренне обрадовался. – Сколько лет не виделись? Садись ко мне. Ты один?
– Пока один, – сказал я, присаживаясь. – Жду тут кое-кого.
Одет Марик был неброско, но аккуратно: синие джинсы, кроссовки и не по погоде теплая флисовая толстовка с молнией на горле. Я старался не глядеть на искусственный глаз, но Марик будто нарочно демонстрировал его, поворачивался нужной стороной. Позже я догадался для чего: этим он внушал собеседнику неловкость, добивался сочувствия.
Я заказал ему еще водки, которую он пил. Себе взял виски с вишневым соком. Обсудили разную безделицу: кто где работал, есть ли жена и дети. Затем он попросил тысячу взаймы. Налички у меня не оказалось. Я предложил перевести на карту, но Марик сказал, что давно ее потерял.
– Сейчас ко мне знакомый подойдет – возьму у него, – пообещал я и добавил: – Надо же, кажется, я так и не видел тебя с того дня в Тепляке… Ну, до того, как это случилось. – Я повел бровью, указывая на его правый глаз. – Он стеклянный?
– Раньше был стеклянный, точнее акриловый. Недавно силиконовый поставили.
– Чувствуешь разницу?
– Да не особо.
Мы выпили еще по одной, и, набравшись решимости, я спросил:
– Тебе, наверное, неприятно вспоминать, но все-таки… что за история была со снами?
Он заглянул себе в пустую рюмку, словно надеялся увидеть на дне какой-нибудь сюрприз вроде обручального кольца. Посмотрел на меня с улыбочкой.
– Никакой истории, ты что. Просто я Цыбу разыгрывал.
Естественно, я не поверил. Хмелея, подумал: как мне вывести его на честный ответ? Может, напоить? Выпили снова, и я прямо сказал:
– Слушай, Марат, если не расскажешь, на тысячу и не рассчитывай.
– Вот ты как… Сразу видно, что бизнесмен… Ну ладно. Что хочешь знать?
– Как это – передавать сны? Что за способность такая?
– Откуда она взялась, не знаю. Сколько себя помню, чувствовал это в себе. Первый раз передал сон своей сестре, потом – боялся. А там уже Цыба подвернулся.
– А почему его так понесло, я не понимаю? Ну сон да сон.
Марик вытаращил силиконовый имплантат на пустую стопку. Выглядело это смешно, и мы оба похохотали. Очевидно, он научился использовать свой недостаток в самых разных целях. Я заказал еще спиртного.
– Понимаешь, дружище, – продолжал Марик, – на создание сна мозг тратит уйму ресурсов. Слышал, что ночью активность в голове больше, чем днем?
– Слышал.
– Потому, когда человек получает чужой сон, он испытывает нечто вроде эйфории. Освобождается много энергии, и она усиливает яркость впечатлений. Ну и сами впечатления… Ты видишь все под неожиданным углом, тебе ведь показывают продукт чужого сознания. Это как оказаться в шкуре другого человека, да еще принять… ну, может, кокаин, не знаю… В особенности если сон хороший. Сложно объяснить, в общем.
– Понятно. Но почему Цыба так взъелся?
– У некоторых появляется зависимость. Цыба оказался из таких.
Я подумал, что мог бы попросить Марика передать мне сон за небольшую плату. Но после случившегося в Тепляке никогда не решился бы на такой эксперимент. Тут до моего понимания дошло кое-что важное.
– Постой, – проговорил я ошарашенно. – А ты откуда про ощущения знаешь? Сам чужие сны видел?
Он замялся ненадолго и сказал:
– Еще пару штук подкинешь? И я тебе все расскажу.
«Люди совершенно не меняются с годами», – подумал я и обещал занять ему три тысячи.
– Мои способности вовсе не уникальны, – проговорил Марик. Его язык уже ворочался с трудом. – Есть другие люди, которые могут так же – отдавать сны. Есть некий клуб по обмену снами, я вступил в него, когда мне было двадцать пять. Мы собираемся раз в неделю и устраиваем обмен. Точнее, собирались. Сейчас это все в прошлом.
– Почему?
– Потому что меня исключили. Проштрафился… Мало того, что исключили, – еще и лишили способности делиться снами.
– За что?
– А как ты думаешь? За ту историю с Цыбой.
– В чем там твоя вина?
– Видишь ли, существует старое правило: сны нельзя продавать, отдавать за деньги. Все должно быть добровольно, безвоз… тьфу… мездно. Не знаю, кто и зачем это придумал. Кажется, я еще в детстве знал об этом, чувствовал каким-то образом… что это… нехорошо. В общем, меня исключили.
– Но как они узнали? Это ведь было тридцать лет назад.
– Узнали. Наверное, из моего же сна.
Я вспомнил его, сидящего на ящике из-под пива, – жалкого щуплого мальчика со втянутой в плечи головой.
– Марат, можешь не отдавать мне деньги. Считай это подарком.
В единственном живом глазу не мелькнуло ни намека на благодарность. Очевидно, мой друг вовсе не планировал возвращать долг.
– Иногда я вижу их, людей из клуба, – сказал он. – Их в городе мало, но есть и другие города.
– Общаетесь?
– Они делают вид, что не знают меня, избегают. Наверное, есть какой-то запрет на общение. А ведь они мне ближе, чем любовницы. Мы обменивались самым сокровенным. Ну в чем я виноват? Мне тогда едва четырнадцать исполнилось. И я боялся, что родители про цепочку узнают. Каково мне было – никого ведь не волнует. Да и правила эти – кто-то мне их объяснял, а?
– Может, они тебя простят когда-нибудь и вернут в клуб?
– Простят? – Марик задумался. – Почему ты так говоришь?
– Не знаю. Бывает ведь такое, что прощают.
– Да, может быть, – пробормотал он. – Никогда почему-то не думал об этом. Возможно. Хорошо было бы.
В баре появился приятель, которого я дожидался. Я отошел, позаимствовал у него четыре тысячи наличными, а когда вернулся, Марика за столиком в углу уже не было. Он скрылся, так и не взяв у меня денег.
В этот вечер, изрядно поддав, я захотел увидеть Тепляк. Вызвал такси и доехал до своего прежнего дома. Многое здесь поменялось за три десятилетия. Лавочки, столбы, деревья, качели – все было другим. И дверь на входе в подвал стояла новая. Она, конечно же, оказалась закрытой.
Покачиваясь от принятого алкоголя, я долго стоял и размышлял. Правду ли мне рассказал Марик? В этом не было сомнений. Но почему он так и не взял деньги? И на этот вопрос я, подумав, нашел ответ.
После той встречи в баре я Марика больше не встречал. Но спустя много лет мне вдруг приснился необычайно ясный сон. Я сидел на диванчике в просторной комнате, похожей на люксовый номер в отеле. Собственно, я и не был собой, как часто случается во сне. И того «другого меня» переполняло счастье. В комнате находилось еще четверо: двое мужчин, подросток и пожилая женщина в синем платье. Я испытывал приятную общность с этими людьми. И все окружающие предметы казались родными и угодными для глаз. И мир вокруг был свежим, ярким, безгрешным, словно его только что создали для вечности.
Родилась в 1982 году в Москве. Окончила Московский государственный лингвистический университет. Работает в ГИТИСе и на радио «Культура». Участвовала в Московском поэтическом слэме, публиковалась в журнале «Юность».
Вьют веревки из людей
Из животных варят мыло
К ним невеста в Духов день
Слезла с райского обрыва
Рисовала тонким пальцем
На свадебном торте
Теперь рядом с зайцем
Висит на натюрморте
То ли под таблетками
То ли от скорости
Руки стали ветками
На них слетелись новости:
Все морские битвы
Выиграют кораблики
Таких же как ты/вы
Сделают на фабрике
Как фата на грузовике
Развевается целлофан
В асфальтированной реке
Бронированный караван
Здания как будто разрушены войной
Широко шагает реновация
Соседи снизу захотели свет дневной
И спилили белую акацию
Больше под окном не щебечут снегири
Не мелькает небо сквозь ветки деревьев
Только ветер воет: иди и смотри
На пни и людей на коленях
Ржавыми совками перекапывают грунт
Под забором палисадника
Здесь теперь легко пройдут
Разом все четыре всадника
Словно ходят по лугу, по лугу
Косари умалишенные,
Косят ливень луг в дугу.
Мчится поезд вдоль лесов и полей
На закат перелицованный,
На откосы придорожных камней
Налетает тенью ворона
Чем быстрее, тем черней
Поезд мчится мимо рек и озер,
И стучит состав вагонами:
Вы ответите за все нам, за все
Только что были зелеными
Пепелища наших сел…
Во дворах ковров цвета хаки ромб
Из металла, стружек и перьев
Улетевших птиц и упавших бомб,
А между поваленных деревьев —
Спиленный фонарный столб.
За миллионом роз и миллиардом лилий
Мчался город звенящим трамваем
Алкоголь выпивавших людей делил
Пополам между адом и раем
Пока охранник с мечом херувима
Не отогнал их к подъезду от магазина «Цветы»
Теперь они наблюдают за проходящими мимо,
Заглушая вином осознание своей нищеты
Закрылась за женщиной дверь на замок и цепочку
Она, спускаясь, ищет цветочный горшок
Можно вырастить в нем себе небольшую дочку,
Если бросить туда недогоревший бычок
А на улице перешагнет через дружное «здрасьте»
Мама кричит из окна: «Володя, домой!»
Земля уже закатилась за Море Ясности
И волны бьются в берег краевой
Тонны нагретого металла
Из города вывозит магистраль,
Пока с огнями стоп-сигнала
Играет фонарей хрусталь.
Между самосвалом и бульдозером
Медленно едут маршрутки,
В кустах за Медвежьим озером
За утят волнуются утки.
Кто-то повернул на водоем,
Кто-то с застывшей трассы
С собаками и ружьем —
Тургенев или Некрасов.
В этом месте дорога свела
Птиц и писателя,
После каждого выстрела
С неба летят проклятия:
«Чтобы Бог тебя разорвал
Изнутри на куски!»
Прячет гильзы трава
Под кирзовые сапоги.
Прячутся гнезда с яйцами
Под облетевший листок.
Охотник чернильными пальцами
Развязывает мешок.
Стоят деревья вокруг стекла
Из воды и мерцания света.
Плывут машины и чучела
В раскаленном воздухе лета.
А. Родионову
Новый год, снежинки на кнопках
Ты сидишь с разных сторон стола
И фигурки в хоккейных коробках —
Ландшафтный дизайн двора
Серым кружевом откололась кафельная изнанка,
Мокрый снег заметает людей за окном,
Одежда на всех, чтоб легко было мыть из шланга
Черный пластик снаружи, внутри телефон
Венки из плюща
На гробах из сосен
На станции у кладбища
Поет Евгений Осин
Зарывают прах
Поближе к ограде
Урна вся в слезах
И в губной помаде
Могилы в саване
Траурной ботаники
Под РЖД составами
Дрожат как подстаканники
Фирменный экспресс
Каждый раз гудит
Проезжая лес
Из кустов и плит
Заглушая звон
Похоронных слов
Стучит метроном
Неживых цветов
На граните крест
Месяц на мраморе
Кружится поезд
Над рельсами и шпалами
В Киеве рядом с Крещатиком
памятник Казимиру Малевичу
с маленьким черным квадратиком
бомжи говорят – для мелочи
под крылом абстрактного искусства
решаются две важные задачи
чтоб в домино было пусто-пусто
и цвет напитка чтобы прозрачный
солнечный луч ласково
высвечивает штрихкод
на обертке чего-то вязкого
уже попавшего в рот
мысли кубиком Рубика
водка перемешала
выхода нет из тупика
и нет в Ялте вокзала
На Большой Ордынке
Вялые рябинки
За ними мозаика
С видами Кремля
Воробушков стайка
В веток паутинке
Едут машинки
Одна из них я
Над Москвой куполами
Поставлены банки
Со стороны Таганки
Вой гончих Габриэля
Для тех кому архангел
Трубит конец урока
В сердце потока
Устроена аллея
Хозяин с бедной горы
Уже накрыл на площадке
Заснеженные столы:
Идите скорей, ребятки.
Последнюю землю в КамАЗ
Сбрасывает экскаватор,
Сырок и вино Алмаз,
Смеясь, подает Карату.
Как жители Ходынки
На ледовой сцене дворца,
В легких танцуют пылинки
Строительного конца.
Есть у пьющего своя ямка
И мраморный блеск катка,
Сквозь который к луне Сбербанка
Пробиваются стебли вьюнка
перебарывая качку
с лицом соленым от слез
везет казенную тачку
на обед властелин колес
двигается небыстро
между рябин и берез
ищет потерянный смысл
впереди по плану откос
к отдыхающим на больничке
сами скатываются бачки
а на горке глаза лисички
проблесковые маячки
В столовой была колбаса
И хлеб бородинский,
Была остановка автобуса:
«Институт медицинский».
С улыбкой на детских лицах
И с нашивками на руках
Здесь курили на черных лестницах
В перчатках и фартуках.
Под соснами и крестами —
Незабудки захоронений,
Над расстрельными ямами —
Венки из лесных растений.
Цветет бессмертник ГУЛАГ:
В подвале остались клетки.
Их используют для собак
Практикующие студентки.
Одной приезжей риелтор
Из фирмы «Четырех-трех-двух»
Сдавал проходную комнату
С параметром «свежий воздух»:
«Еще одна не закрыта дверца,
Я другую приотворю.
Система работает по принципу сердца:
Снимешь если, свое – дарю».
В дверь ломбарда «Перспектива»
воткнута игла от шприца,
слышится идущим мимо:
«Держи кольцо – мешает рыться».
Я сижу на земле,
прислонившись к дереву,
смотрю, как по ветру
колышется береста,
но подходит человек
с канистрой алкоголя,
говорит, что подо мною
похоронил кота.
И внутри у него не ландыш серебристый,
а успокоительная белая сирень.
Восемь лет назад кот слетел с карниза
восьмого этажа в очень скользкий день.
С тех пор могилку навещает по нечетным,
если не пью, то хотя бы барбарис
за хозяина и его животное,
с разной скоростью
движущихся вниз.
Писатель, литературный редактор, психолог. Работает с начинающими издающимися авторами в качестве редактора. Под ее редакцией вышли книги в ИД «Городец», «Редакции Елены Шубиной», «ЭКСМО». Выступала в качестве литературного обозревателя в литературных журналах и была номинатором премии «Нацбест-2020». Ведет литературный блог для писателей, автор бестселлера по писательскому мастерству «О чем кричит редактор», работает над созданием и продвижением нового направления в искусстве «бе-изм», преподает писательское мастерство в Академии Антона Чижа. В этом году в издательстве «Время» выходит книга «Древучие истории».
Моя кровать стоит у окна. В окно видно небо: необъятное летом, хмарью затянутое осенью. До окон достают верхушки деревьев. Вот и все, что я наблюдаю в мире уже двадцать пять лет, не слезая с кровати.
С год назад в окне появились военные самолеты, потом вертолеты. Я каждый раз вскакивала на кровати и смотрела, как они режут небо пропеллерами и острыми крыльями. Но летать они стали так часто, что я глядела на них так же отстраненно, как и на стаи птиц. Только их гул совсем рядом, так низко от земли, тревожил и никак не становился привычным.
Я провела пальцем по выступающим венам на руке. Как быстро действует время! Сорок шесть лет изнутри не ощущались никак. Что бы это значило – ничего не накопила? Не изменилась – не стала лучше, сильнее, не раскрыла талантов и предназначения? Я вздохнула: чему удивляться, ведь я уберегла себя от отношений, от рутины работы, от истерии новостей. Я не представляю ни одного события, которое бы вытащило меня из моей уютной норы туда, где толклись все они – люди.
Вот, впрочем, и вся история моей жизни. Я лежу на кровати у окна, читаю книги. Перечитываю. Из баловства надеваю бабушкины янтарные бусы, почерневшие браслеты, в зеркало не смотрюсь: страшно. Я себя вижу изнутри, а жизнь моя взята из книг, реальность мне уже давно ни к чему.
Я отложила книгу, которую читала; меня потряхивало от раздражения. Я легко заражаюсь настроением писателей, впрочем, своих настроений у меня и не было. Последние десять лет писатели были полны отчаяния и желчи. После их книг думалось об апокалипсисе как избавлении от бессмысленности жизни. Они ненавидели человека, страну, прошлое, не видели будущего, при этом не писали ни о чем значимом, нельзя было догадаться, какие важные события происходят в мире, какие проблемы стоят перед людьми. Странная литература, думала я, засыпая.
Заскрежетало в замочной скважине, хлопнула дверь.
– Они захватили нас, наше правительство ждет трибунал, держи газеты.
Спросонок я не разобрала, о чем это она. Эта стояла в своей выутюженной белой форме с вечной медицинской маской, лица ее я никогда не видела, только усталые голубые глаза – будто осеннее небо. Стояла и тянула мне газеты, а глаза ее сегодня были летне-бездонными. Радовалась.
– Ты не бурчи, что я газеты принесла, знаю, не читаешь. Но на этот раз книги не сообщат о жизни, а газеты – да. Тебе столько наверстать придется за пятнадцать или двадцать лет, не знаю, уж прости, сколько ты тут лежишь…
Но какие там газеты! Бросила их на кровать, а сама сыпет новостными обрезками, как картофель чистит. Обычно молчит, убирается резкими, раздраженными движениями, шумно снимает упаковку со стопки новых книг; книги она не одобряет, раскладывает их на стол рядом с кроватью; готовит еду, не умеет, но готовит, сразу на два-три дня. За что-то осуждает. Молча уходит. А эта сегодняшняя… Я даже заподозрила, что она не та же самая, другая.
– Ты зачем молчишь? Ты же в курсе, что война шла? Или… нет? – Ее вдруг ошеломила мысль, что можно быть не в курсе событий. Как я последние двадцать пять лет.
– Я почитаю газету, спасибо, мне надо еще поспать, а то мигрень схватит, – сказала я нарочито спокойно, только бы она умолкла.
Эта сузила свои летне-сияющие глаза над повязкой.
– Не время спать. Завтра еще принесу газет, – сказала она на выходе, и я не успела крикнуть, что не надо.
Газета лежала, пестрела, орала заголовками. Ворвалась в мою тишину. Я смотрела на нее, раздумывая, надо ли мне ее брать или нет. Будет ли по-прежнему лишь небо и верхушки деревьев за окном или уже нет? Но куда больше меня занимало, почему Эта радуется проигрышу нашей страны в войне…
За три дня не случилось ничего сверхвыдающегося, кроме того, что я никак не могла нырнуть в книгу, жить ее жизнью, мыслить ее мыслями, чувствовать ее чувствами – ни первой, ни второй, ни третьей, как будто книжные двери захлопнулись передо мной, оставив наедине с комнатой. Газету в первый же день, стараясь не задевать взглядом слова, я запихнула в ящик тумбочки, но она там кричала на всю комнату. На третий день разыгралась мигрень.
Я лежала и пялилась на все подряд книжные шкафы, которыми были заставлены стены. Взгляд цеплялся за мелочи: уголок отлепившихся обоев, паутина с мушками, пятно вокруг выключателя – мир неидеален. Закрыла глаза. Да что уж там, он невыносим своей неидеальностью. Но можно заказать ремонт, ремонт сгладит впечатление от мира в целом. На этой мысли я наконец задремала.
Эта пришла без повязки, и я впервые увидела ее лицо. Правильное, отутюженное и белое, как ее форма, – ничего не понять. Вывалила мне на кровать пачку газет. Газеты пахли дождем.
– Наконец нас освободили!
– Кого «нас»? – спросила я осторожно.
– Кого-кого-народ.
– От чего освободили? – еще осторожнее уточнила я.
Так и уставилась на меня.
– От власти.
– Но ведь придет новая власть.
– Да, но система-то наша сломалась, а значит, мы свободны.
– Для чего свободны?
– Не для чего, а от чего. – Она поправила стопку книг-стояла неровно, поправила меня, поправила уголок одеяла на кровати. – Власть – это плохо, ей на нас плевать, у нее всегда свои интересы.
Я взглянула в окно – дождь не унимался, деревья облезли и топорщились голыми ветками. Я задернула штору.
– Та власть, эта власть, а человек сам остается рабом при любом раскладе. Не знает человек, для чего ему свобода, – пробормотала я книжными мыслями, но Эта меня не слушала – ушла шуметь на кухню. Во мне было пусто-гулко, книги не наполняли, новость про смену власти парализовала чувства, потому что стало очевидно: мир сломался.
Они пришли разом – отряд мира нагрянул: женщина и двое мужчин. Эта открыла им дверь и протиснулась следом. Их было трое, с портфелями, в черных костюмах, как в доспехах. Взяли стулья на кухне, поставили перед кроватью – стук, – сели разом, как по команде положили портфели на колени, щелк – и достали бумаги. Эта в белой форме маячила за их спинами. Ногам под одеялом стало холодно. Начала говорить женщина – высушенная, вот что я о ней подумала. Мелкая и сухая. Может, и внутри такая же. Мои парализованные чувства не приходили в себя, я была душевным инвалидом и не могла даже себе объяснить, что вообще со мной происходит. Только вот ногам холодно.
– Вы должны доказать свою лояльность новой власти, – сказала высушенная.
– Что? Простите, вы по-газетному говорите, я плохо понимаю.
Люди в костюмах переглянулись, встряла Эта и объяснила:
– Значит, вам надо будет что-то сделать, чтобы показать, что вы одобряете новую власть.
– Мы проведем анкетирование и занесем ваши данные в реестр… Тр-тр-тр… – Я дальше не поняла, говорил мужчина слева, тарахтел ужасно-вот-вот развалится под своими костюмными доспехами. Закружилась голова, и я сползла на подушках, накрывшись одеялом по шею.
– Какого года рождения? – спросил второй с узким лицом, стекающим в узкий галстук.
Вспомнить не могла.
– Не трудитесь, нам известна дата вашего рождения, мы лишь хотели проверить, насколько вы ориентируетесь в реальности. – Высушенная женщина смотрела на меня с жалостью. А у мужчин синхронно скорчились лица в маску «что это перед нами такое».
– Кто вы про профессии?
Я зависла, в голове мелькали кадры давнишней жизни: много людей, много вопросов к устройству мира.
– Я… я не окончила университет и нигде не работаю, – я внезапно замолчала из-за чего-то раздраженного, мелькнувшего складкой через выутюженное лицо Этой, и добавила, оправдываясь: – Я не доучилась год до диплома, потом…
Женщина и мужчина встали, третий складывал бумаги в портфель. Женщина с мужчиной стояли и смотрели так же, как мои родители когда-то – картонная реклама в рост человека с натянутыми улыбками, реклама моих родителей. Взгляд у них был безразличный, рыбий – у этих и у тех. Женщина сказала:
– В тот год ваши родители погибли в автокатастрофе, вы получили психологическую травму и бросили учебу. Опрометчиво: вы были лучшей на потоке, вас ждало большое будущее, могли бы стать важным членом общества.
Я отвернулась к окну. В небе сновали туда-сюда первые снежинки, мелкие дошколята снега, еще не научившиеся степенно падать хлопьями и основательно покрывать землю, как предписано им законом природы.
Они еще спрашивали обо мне, но так как рассказать было нечего – я все смотрела в окно, а им нечем заполнить свои бланки, то вскоре эти трое ушли, оставив перед кроватью три пустых стула и холод под одеялом.
Они были неправы, они придумали за меня мою жизнь, и мне никак было не уснуть с этой надетой на меня чужой шкурой. Не было, не было, не было никакой травмы от смерти картонных родителей! Да, передо мной стелилась красная ковровая дорожка прямиком в успешную жизнь. Только не в ту сторону она стелилась, в не-мою-жизнь. И когда родителей, устеливших мне дорожку, не стало, я решила, что наконец найду свой путь, только прошло двадцать пять лет, а я… Я с трудом произнесла это вслух: «Я прожила тысячи книжных жизней. Тысячи, кроме своей одной».
Квартира у меня была большой – пять комнат. Там жили книги, которые были прочитаны и которым не суждено быть перечитанными. В моей комнате жили книги, перечитываемые мной из года в год. Я не могла сказать, что комнаты пустовали. Зато так сказали еще одни, впущенные ко мне Этой. Их было уже шестеро, они оказались шумными и носили бесформенные рабочие комбинезоны. Эта была в черном костюме-доспехах.
Они встали передо мной беспорядочной кучей, на меня не смотрели. Говорил один, тот, что спереди, говорил с окном, в котором стояла зимняя пустота:
– По документам вы не стоите на учете как инвалид. Встаньте, пройдите на кухню, в постели разговаривать с официальными лицами без соответствующего документа не положено. Мы зачитаем вам постановление нового правительства.
Ну и акцент! Не особо разберешь, о чем речь. Эта выдвинулась из-за спин и скомандовала:
– И хватит валяться в кровати, встаньте и начните уже делать хоть что-нибудь! Я знаю, что вы умеете ходить: как-то же вы добирались до туалета и еды на кухне и книжонки свои по шкафам распихивали.
Слезла с кровати, доплелась до кухни. В одеяло завернуться не дали – еще одно «не положено», хоть на кухне было холодно, а на мне тонкая ночнушка. Сгрудились вокруг меня, говорили, но я одеревенела и никак не могла уловить, о чем же их слова. И все они, и их слова, и Эта словно бы отъехали от меня далеко-далеко, за окно. Тогда Эта в черном костюме выдвинулась вперед и зачитала с листа:
– Вы осуждены за безразличие. Вы не поддерживали ни свое государство, ни наше, не вкладывали свои таланты в развитие и победу ни одной из сторон и заботились лишь о своем комфорте, а значит, вы не можете быть частью общества. Ваша квартира будет конфискована, ваши счета – заморожены, вам дается испытательный срок три месяца, чтобы вы определились, каков будет ваш вклад в общество.
Эта стояла среди комбинезонов и радовалась. Ее лицо не было больше выглаженным, оно пошло складками, в которых застряли, словно грязь, злорадство и насмешка.
Прошло дня два или три, я жила под землей в огромном каменном тоннеле, потолок его терялся в темноте, из которой, словно из ниоткуда, спускались вниз цепи с лампами. Стены тоннеля – многоэтажные кровати по десять этажей, все равно что книжные стеллажи, только вместо книг-люди. Здесь жили сосланные безразличные, такие же, как я. Наверное, мне повезло, моя кровать была на полу, первый этаж, и не надо было ползать по лесенке вверх-вниз. Повезло, потому что все, что я смогла сделать в первый день, – занавесить свое место серой простыней, закутаться в одеяло, накрыть голову подушкой, чтобы отгородиться от постоянного гула людских голосов, не смолкающих ни на секунду даже ночью, и застыть комом в одном положении. Будь я где-нибудь наверху, никто бы и не заметил, но я была внизу, через меня проползали туда-обратно человек пятнадцать. И кто-то содрал простынь, потряс за плечо:
– Хватит разлагаться, иди ешь, завтрак привезли. Тут трупы никому не нужны. И умойся уже, через пару кроватей умывальник.
Я сделала, как велели, встала и пошла. Я шла по серому каменному полу, среди серых одеял на серых кроватях, и повсюду, на каждом метре были люди. Их въедливые глаза, их тревога густили воздух. Закружилась голова – я только и успела прислониться к чужой лесенке. Когда в голове немного прояснилось, я увидела, что они смотрят на меня со всех сторон. Некоторые снимали на телефон, я слышала, они говорили:
– Вот в каких условиях нас держат, ноль комфорта, ноль заботы, их власть ничуть не лучше нашей. Они о нас не заботятся, только требуют, чтобы мы думали о своем вкладе в их общество.
– Что замерли? – раздался громкий мужской голос. – Так и будете пялиться, ничего не сделаете, потому что вас не касается?
Чьи-то руки меня подхватили, усадили, сунули в руки горячую кружку – пахло отвратительным кофе, но я стала пить, поставили миску с кашей – я стала есть. Глаза на того, чьи руки подносили, давали, забирали, вытирали, я не поднимала.
– Спасибо, спасибо, – бормотала на каждое движение чужих рук. – Я пойду, тут умыться было через две кровати, я не знаю где.
Снова подхватили меня под руки, повели в другую сторону, не туда, куда я шла. Там был плохонький умывальник. Холодным мыли мне лицо, совали в руки полотенце: «Да держите же, вот так, вы молодец, стало полегче?» Полегче и правда стало. Особенно когда добралась до своей кровати. Теперь я сидела горкой, завернувшись в одеяло, и смотрела. Тот, кто помог, уходил. В сознание врезалось грустное лицо с носом-клювом и гнездо темных волос. Птиц.
Тоннель тянулся без конца и края в обе стороны, так что посмотреть было на что, но взгляд цеплялся за незначительное – блеск железных кроватей, щербина на полу, чей-то стоптанный ботинок, – и в голове застряла глупая фраза кого-то рядом: «Нет условий для счастья». И глупость ее зудела: я же знаю, из всех прочитанных книг знаю, что для счастья не нужны условия. Мне отчаянно не хватало книги, хотя бы одной, пусть самой никчемной, только бы выбраться отсюда на ее страницы.
– Вы уже придумали, чем принесете пользу новой системе? – С верхней кровати ко мне свесилась голова соседа, я отпрянула и ударилась о каменную стену головой. – Простите, не пугайтесь, мне посоветоваться не с кем.
– Нет, не думаю, что от меня могла бы быть польза.
Собеседник хохотнул и зашептал:
– Ну так, судя по тому, что мы здесь, пользы ни от кого нет, но лучше помалкивать об этом. Вы слышали о вереницах закрытых вагонов? Не стоит туда попадать. Говорят, они едут за Стену, а за Стеной, как известно, жизни нет. А ведь можно продолжить свою жизнь и в новых условиях, всего-то и надо, что подыграть новым властям. Разница-то невелика. Не все ли равно нам?
– Может быть, – неуверенно промямлила я, чтобы завершить разговор, но чувствовала: тут был в подвох. Не в соседе, а в его утверждении. За это «все равно» мы сидели под землей в каменном тоннеле, лишившись своей системы. В книгах такие вещи не проходят незаметно, они складываются в историю о возмездии, но вокруг кипела некнижная жизнь, и исхода я предугадать не могла.
– Лучше б уж вы поскорее придумали, кем будете в системе, а то… – Сосед не договорил, свалился на пол с кровати, и раз уж никто не подумал ему помочь, то помогать пришлось мне.
Вскоре я выучила лица, стала прогуливаться на тридцать кроватей в одну сторону и тридцать в другую (дальше идти опасалась: не найти своего места), ждать завтраков, обедов и ужинов. Их развозили на дребезжащих тележках люди в масках. Простые действия заполняли во мне пустоту, которой я никак не могла придать смысл.
Люди в тоннеле мучились от того же – я чувствовала, мучение пустотой было разлито в воздухе. Они редко слезали со своих кроватей, таращились в телефоны, снимали на видео самих себя, жаловались подписчикам на все подряд: на некачественные завтраки и ужины, на плохую вентиляцию, на шумных соседей, на то, что о них никто не подумал. Я была такой же – вот что меня начало тяготить, когда прошла первая неделя. Водила руками по шершавому одеялу, не здоровалась с соседями.
Птиц, тот, что с гнездом на голове и носатым грустным лицом, жил на пятом кроватном этаже напротив, чуть левее. Но он… как бы это сказать, я все подбирала для себя слова, словно сочиняла историю, в которой ничего не происходило… В общем, Птиц не был пуст. Он весь день бродил по тоннелю, знакомился, громко здоровался, подходил к тому или другому, присаживался на кровати или подзывал к себе. Он заполнял пустоту всех присутствующих. За ним так же, как и я, следили, словно издалека под-питываясь его энергией. Птиц маячил своей шевелюрой и носом то тут, то там, убеждал, призывал, вдохновлял, и на мгновение лица безразличных озаряла вспышка понимания, но только он отходил от людей, как они утыкались в телефоны, и их лица освещали только экраны.
Я так внимательно за ним следила, порой даже завернувшись в шершавое одеяло, ходила там, где и он, что забыла о страхе скорого будущего – вагоны, Стена, смерть, – а ведь это единственное, что имело значение. Потому что ни я, ни все они не знали, как избежать этого будущего. Наши жизни были насквозь бесполезны для общества. Ночью под гул и шепот переполненного тоннеля я вдруг поняла: а Птиц знает.
Завершалась вторая неделя из трехмесячного срока. Люди по-прежнему ныли на своих кроватях, обращаясь неизвестно к кому:
– Почему я должен определять свой вклад в общество? Я никому ничего не должен, я живу для себя – вот мой единственный долг.
Если Птиц был рядом, он отвечал:
– Для кого-то жить для себя значит нечто большее, нежели личный комфорт, – это большие цели, включающие в себя влияние на мир и желание приносить пользу миру своей жизнью.
Одна, объяснившая безразличным, что она большой писатель, твердила:
– Они хотят, чтобы я писала книги общественно значимые, но я отказываюсь. Они не имеют права. Я пишу о себе, своих интимных поисках, это и есть значимое, ведь кто-то другой прочтет и найдет во мне себя.
Если Птиц был рядом, он отвечал:
– Сегодня власть толпы и серости, сегодня наибольшая серость становится звездой, потому что в ней остальные, неотличимые друг от друга, находят себя.
Некто жаловался соседу, который не слушал его, уткнувшись в телефон:
– Я всегда работал, чтобы у меня были дом и машина, почему я должен работать ради работы? Какое мне дело до производства страны? Страна-это не ко мне.
Если Птиц был рядом, он отвечал:
– Работа, труд – вот что определяет полноту жизни человека. Когда труд осмыслен и в радость, когда он раскрывает полноту возможностей человека, тогда он приносит и обществу пользу.
Со слезами на камеру советовалась с подписчиками девица:
– Я снимаю свою жизнь. У меня миллионы поклонников. А эти говорят-это неважно. Но что для меня важнее моей жизни?
Если Птиц был рядом, он отвечал:
– Надо приложить много усилий, чтобы твоя жизнь стала значимой для других, такие люди становятся героями, политиками, творцами. Нет худшего зла, когда не заслужившие права на значимость получают эту значимость.
Пощипывая ухоженную бороду, высокомерно вещал другой:
– Я очень умный человек, я веду аналитический блог, высказываю свое мнение. А они сказали, что я должен делать что-то, а не болтать. Но информация сегодня на вес золота, и я делаю – произвожу информацию.
Если Птиц был рядом, он отвечал:
– Информация рождается из опыта и фактов и весит как золото, если она – правда, если способна открыть другим дорогу из мира иллюзий.
Я, уже не стесняясь, ходила следом за ним, завернутая в одеяло, еле поспевала за его размашистым шагом, но он меня не замечал, а мне нечего было ему сказать.
Странно, что кто-то вроде него оказался тут. Таких берут в герои книг, потому что они умудряются совершать поступки, в отличие от кучи персонажей, которые бегут, как бараны, подгоняемые сюжетными событиями. И я чувствовала себя бараном, бараном, бараном – так невыносимо было существовать! Так что спустя несколько дней я перестала вставать с кровати, гулять по тоннелю, выискивать взглядом Птица, прислушиваться к его голосу. Нет, даже не так, его голос – густой, упрямый, убеждающий – раздражал, потому что он призывал к действию, а что делать, я по-прежнему не знала.
С каждым днем мне становилось все хуже. Пока я была наедине с собой и книжными комнатами, жизнь казалась мне нормальной и даже прекрасной. Но здесь я кожей ощущала, что проспала всю жизнь. Я лежала на кровати, отщипывала от одеяла по ниточке и пялилась в каменную стену. Баран, бегущий со стадом, ожидающий, когда кто-то решит, в какую сторону ему бежать дальше. Я задыхалась, запертая в этом тоннеле, в этой ситуации, в самой себе-слабой и бесполезной. Мне ужасно хотелось, чтобы Птиц подошел ко мне. Чтобы спас.
Прошло уже три недели. Срок таял, словно лед на весенней реке, и вот-вот мы рухнем в темные шумные воды. Истерия нарастала.
Я не сразу ее узнала. Эта снова была в маске. Снова в белой форме. Я шла к умывальнику. Она шла с кучкой полотенец, а позади скрипела самоходная тележка с горой белья. Остановившись, я наблюдала и, когда она поравнялась со мной, выпалила:
– Ты!
Эта остановилась.
– Похоже, что я, ведь ты умудрилась обратить на меня внимание. И что?
Хотелось задать миллион вопросов разом, а я глупо спросила:
– Но почему ты здесь?
– Всех сдала. «Вы выполнили свой общественный долг». Теперь могу заняться тем, что умею – обслуживать все тех же безразличных идиотов. – Эта не говорила – плевалась ядом. – Я им говорю, что могу пригодиться для более важных дел, а они в свои анкеты тыкаются носами: «Вы предали свою страну, мы не можем вам дать важного дела, вам нет дела до страны, только о своем благе печетесь». Нет, ты подумай, о своем благе! Я всю жизнь в обслуге, всю жизнь только и старалась свести концы с концами, а выживание и развитие – две дороги в разные стороны. А теперь, когда я могу начать развитие, меня выпихивают обратно… Недоумки.
Эта посмотрела на меня как-то попристальнее, будто разглядела наконец.
– М-да, а ты, гляжу, одну кровать на другую променяла. А я снова тебя обслуживаю. Ну ничего, утешает, что ненадолго ты тут. Денечки тикают, я видела наверху, как неопределившихся в вагоны закрытые грузят – и за Стену! Кому такие, как ты, нужны?
– Что я тебе сделала?
– Ой-ой, какие невинные глазки! Спроси, чего ты не сделала! Не смотрела, не говорила, не замечала моего существования-таращилась рыбьими глазами в пустоту, будто меня нет. Ишь какая мерзопакость пришла в твою нору, принесла продукты, приготовила еду, убралась, выполнила поручения, посмела нарушить ход твоей книжной жизни!
Эта не кричала – она роняла обвинения с жутким грохотом, так мне казалось. На нас смотрели со всех сторон, выползли из кроватных нор, снимали видео, но больше всего меня смущало, что Птиц подошел очень близко и внимательно слушал, разглядывая не Эту, а меня. Пусть все они, только не он… Эта продолжала:
– Тебе нормально, что твой комфорт поддерживают такие, как я, за копейки выбиваясь из сил по четырнадцать часов в сутки! И знаешь, я бы смирилась, если бы ты была умна и талантлива, какая-нибудь особенная, чей вклад в общество такой значимый, что не надо бы тебе тратить время на всякую бытовую глупость. Но ты же пролежала на боку всю жизнь, пялясь в буквы – в чужие жизни, как другие с телефонами! Ты как я, просто тебе удача сверкнула, а мне нет. Если бы деньги платили за труд, знания и таланты, я бы поняла, приняла, но у нас ведь любое никто получало блага мира за просто так. Ты даже имени моего не знаешь, думаешь, я никто, а никто – это ты, книжница!
Эта пошла дальше, не попрощавшись, за ней шлейфом тянулась ядовитая ненависть. Наблюдатели втянулись в кровати. Снова загудело в тоннеле от их голосов.
«Рыбьи глаза», – вот что меня подкосило, словно я – картонная реклама себя, как были рекламой мои родители. Я добралась до своей кровати, неаккуратно завесила ее простыней, простынь падала, я снова подтыкала ее за край верхней кровати, ткань падала с другой стороны. «Плевать, плевать», – шептала я себе, заворачиваясь в одеяло с головой. На кровать кто-то сел. Птиц.
– Привет. Слышал, ты прочла много книг.
Я вынырнула из-под одеяла, кивнула, стараясь не смотреть на него, и чуть отодвинулась. Контраст между нами был мучителен, особенно после слов Этой.
– Значит, ты знаешь истории про то, как люди меняют свою жизнь. Ты могла бы их рассказать другим? Собрались бы вечером, ты бы рассказывала, они бы слушали…
– Я… я не могу, – выдавила я из себя и взглянула на Птица. Взгляд был проникающим, будто Птиц мог видеть, что я прячу на изнанке себя. И все же в его глазах не было угрозы, а только сопереживание тому, что он увидел, и, видимо, оттого много грусти. Не стоило объяснять, что я не такая, как он, что я не хочу…
– А чего ты хочешь?
«Вернуть свою жизнь», – вот что я не сказала, потому что не было никакой жизни. Чего же я хочу?
– Ты знаешь, где меня найти, книжница.
Птиц уже давно не ходил один, вокруг него собирались люди. Мне хватило этого коротенького разговора, чтобы снова начать дышать, ходить. Ко всему этому я теперь перебирала в уме истории, перед глазами всплывали корешки прочитанных книг, я вспоминала шелест страниц, чувства, пережитые за чтением. Я все собиралась с духом, чтобы улучить минуту и подойти к Птицу, сказать, что я согласна, я могу. Но такого момента никак не случалось: один он теперь не был.
А потом появился бородатый. Кто-то из тех, кто сходил с ума. Сходили с ума чаще молча. Сумасшествие бородатого было громким. После завтраков он бродил по тоннелю и кричал одно и то же. Сначала появлялся крик, потом запах, потом он сам:
– Я безразличный, да? А может, это система была ко мне безразличной? Да! Да! Ей дела не было до меня, места в ней не было для меня! Только у богатеев было место. Они мне дали свободу выражаться в интернете… Да подавитесь вы своей помойкой, это загон для мычащего скота. Тоже мне свобода! А новые чем отличаются? Ничем! Такая же система с одной лишь функцией – наживы на народе. Мы тут все профукали свою свободу, не воспользовались ею, утопились в безразличии, а теперь давай вставай, народ, думай, думай, как родиться заново для новой системы! Вы все предатели, предатели-себя, страны.
Проходил он, все выдыхали, махали тряпками, чтобы разогнать вонь, слова, опасные мысли, которые застревали надолго, как и запах, как и слова…
Тогда я и не выдержала. Ведь он сказал вслух то, что не говорили мы себе сами. Я тоже не хотела быть частью той системы, где успеха могла добиться только потому, что у меня родители с рыбьими глазами и ковровой дорожкой к успеху, где пишется та злая, безнадежная литература, где нет места уму, талантам. Но сейчас… Я вскочила с кровати, забыв одеяло, и подошла к Птицу. И пока я шла, он смотрел, он знал, зачем я к нему…
– У меня есть истории, и я хочу их рассказать.
Птиц улыбнулся. Оказывается, улыбка у него была грустной. Слишком много он видел изнанок людей. Рядом с ним хотелось скомкать свои страхи и выкинуть в мусорный бак, чтобы он смог восхититься и больше не грустить по нашим слабостям.
Меня усадили на кровать на втором этаже и встали кругом. Я начала рассказывать, то задыхаясь на каждом слове, то перебегая от мысли к мысли, то забывая, что будет следующим в рассказе. Но они все равно слушали меня, и в какой момент я словно перешагнула через невидимый барьер, история зазвучала, потекла свободно, а я будто бы провалилась в нее, стала ее голосом, ее чувствами, была полнозвучной. Была!
Во мне бурлили истории про то, как люди могли бы измениться, но не менялись и погибали, и истории, где люди преодолевали невозможное и менялись.
Со второго этажа я видела, как подходят все новые и новые люди, вслушиваются, морщат лбы, улыбаются. В следующий раз меня посадили на третий кроватный этаж. Люди подходили, здоровались друг с другом, обнимались. И я рассказывала снова. И на другой день, и на третий. После моих историй Птиц говорил всем собравшимся:
– Слышите, мы можем стать новыми людьми! У нас есть выбор. Наша история может кончиться счастливо. Начнем действовать.
Он предложил создать отряды помощи, искать тех, кто утратил надежду, говорить с ними, вдохновлять на поиск цели. Еще мы собирались, чтобы обсуждать наши таланты и способности, наши мечты и желания. Не знаю, был ли в этом какой-то смысл, но что-то изменилось: мы знали друг друга в лицо, мы говорили, мы ходили, мы были нужными друг другу. Не все, конечно, нет, большинство все же отмахивались от нас – «сектанты долбанутые» – и продолжали лежать на кроватях.
Прогуливаясь по тоннелю-тридцать кроватей в одну сторону, тридцать в другую-здороваясь, останавливаясь для поговорить, я внезапно стала кем-то вроде всезнающей книжницы. На каждую душевную боль у меня было лекарство – история, и я раздавала их направо и налево. Я начала что-то чувствовать, глядя на людей, сложно объяснить что, наверное, они теперь были как истории: каждому надо было найти сюжет, тему и развязку. Один раз меня позвали дальше моего обычного маршрута. И там жили мать с дочерью. Я застала их сидящими на кровати: поджав ноги, смотрят друг другу в глаза, держатся за руки, говорят. Не то чтобы я умилилась или что-то в этом роде, скорее мне внезапно стало больно на них смотреть, ужасно тоскливо, потому что я не знала, что с ними не так, отчего столько близости, отчего столько важности, только вот это было самым главным. Я замерла и прошла мимо, низко опустив голову.
В какой-то из дней внезапно ворвались люди в форме. Они шли по тоннелю, называли имена и сдергивали «постояльцев» с кроватей, а потом гнали толпой впереди себя. Те жалобно кричали:
– У нас еще полтора месяца! Мы не хотим!
Мы все знали, зачем их забрали – в закрытые вагоны, которые идут за Стену. Мы жались на своих кроватях, надеясь лишь на то, что не нас, не нас, не меня. Птиц шел в этой толпе, он шел спокойно, смотрел на остающихся и говорил:
– Вы должны стать новыми людьми! Тогда вы сможете создать новое общество. Общество-это вклад каждого, каждого, кто позволил себе труд открыть свои возможности в полной мере. Только тогда общество даст вам путь к использованию этих возможностей.
Что он нес? Его лишили выбора, у него отобрали время, его слова не имели больше силы. И его мы больше не видели. Не собирались кучками, не рассказывали историй, не ходили по тоннелю, забились на кровати и ждали, когда придут за нами. Мы снова были по отдельности, еще более чужими, чем прежде. Я тоже сидела на своей кровати, смотрела на людей и обдумывала простую мысль: никто из нас не был героем ни одной из историй, мы ждали, когда истории случатся с нами. Птиц вынашивал план и для осуществления плана искал нужных людей, много людей, и каждому он находил свое место в этом плане. Я видела, что потерянные, загнанные под землю, не привыкшие к общественным работам люди оживали, что-то придумывали, о чем-то говорили, чем-то горели. Как я, когда рассказывала истории. Но сейчас, без подпитки Птица, я была никем. Быть может, если мы таковы, то всем нам нужна другая система, в которую нас просто впишут и дадут места?
Из внимания ускользнуло еще несколько дней. Прогуливаясь по привычному маршруту, но не заходя туда, где жили мать с дочкой, чтобы не почувствовать чужое «мы», я наткнулась на жуткий взгляд. В глубине одной из кроватей на третьем этаже были знакомые глаза. Эта. Она теперь тут жила. Я подошла, вскарабкалась по лесенке.
– Что случилось?
Эта выругалась. Лицо резали на части злые складки.
– Сказали, что дают шанс определиться и искупить вину за предательство. А я отказываюсь признавать вину. Много ли мне дала старая система, чтобы я виноватилась перед ней? Ты знаешь, давай проваливай, уши развесила.
– Скажи свое имя.
– Нет у меня имени, не нужно оно таким, как я.
– Но ты ведь можешь подумать о том, чего же ты хочешь.
– А ты, я смотрю, уже подумала, сидишь все в той же позе, что и двадцать лет на кровати! Да комфорта я хочу и не работать! Плевать я хотела на любую систему. Пошла вон! Вон!
Эта кричала, и я поспешно слезла с лесенки и чуть ли не бегом вернулась к своему месту. Разгадка была так близка, я почти ее нащупала, я вот-вот что-то пойму… Нет, я уже не была в «той же позе».
Я уснула с этими мыслями и проснулась с ними, наполненная и радостная, будто новый день принесет мне… И тут раздался крик. Он пронесся по тоннелю, захватив ужасом. Я видела в глазах и жестах… Я вскочила, другие тоже вскакивали, спрыгивали с кроватей, бежали на крик, и я с ними.
Я, они, мы все увидели: на лесенке висело тело Этой. Мы молчали хором. Мы смотрели на тело, которое словно кричало одним своим видом: ВЫХОД, вам сюда. Злая дрянь, сорвала повязку с наших страхов: нет у вас выбора, вот он, единственный личный выбор каждого, кто не хочет быть частью системы! Мы дышали в унисон, наши руки тряслись в одном ритме, быть может, мы даже мычали и не расходились. И не было Птица, чтобы нас успокоить. Меня толкнули, и я закричала от страха:
– Не хочу, я не могу больше так!
Толпа заволновалась, распалась, меня подхватили под руки, отвели на место. Вскоре тоннель опустел, все спрятались. Только и слышны были всхлипы, нервный шепот, стоны.
Я больше не буду такой, как была. Никогда. Но что делать? Я спустила ноги с кровати – пол был холодным, холод побежал по ногам, и они тоже каменели. К черту их, к черту страх! Я стала рассказывать одну историю, в которой жил-был Птиц. Я слышала их дыхание, слышала, как они замолкли, задвигались ко мне. Я заговорила громче и вглядывалась в лица, чтобы каждый чувствовал: я говорю с ним. Я видела их глаза, я слышала их с изнанки. Ноги были ужасно холодными, а руки, чтобы не тряслись, я сжала в замок. Они не будут другими, но я могла стать другой. Истории нужны, чтобы объединять людей чувством и мыслью, чтобы сближать в тесное, теплое, слушающее «мы». Я говорила, пока не задребезжала тележка с обедом.
Люди в форме пришли после обеда. Сдергивали с кроватей, гнали толпу. Они назвали мое имя. Я рассмеялась.
Грузовой лифт, темные коридоры со слабыми лампочками, шарканье множества ног-нас вели, а мы шли. Когда очередные двери распахнулись перед нами, я зажмурилась. В глаза било солнце. Холодный воздух пьянил. Мы стояли на платформе, рельсы струились вдаль, в страшное будущее.
– Я не согласна, – прошептала я про себя, а потом выкрикнула: – Я не согласна, мне есть что дать миру!
– Я знаю. – Птиц подошел сзади. – Поэтому ты здесь, а не внизу. Оглянись.
Я посмотрела на него. Ветер лохматил его волосы, и грустила на лице улыбка. «Кто он?» – мелькнул ненужный вопрос.
– Оглянись же, кого ты видишь?
Люди, которых вывели вместе со мной, были теми, кто ходил с Птицем по тоннелю, помогал, говорил, наставлял, участвовал. Никто из них не боялся. И я все поняла. Мы справились, мы преодолели безразличие, мы построим новое общество, в котором у каждого будет место за талант, за труд. Потому что никто, кроме нас, этого не сделает.
– Видишь ли, – сказал Птиц, – не было никакой войны…
Была информация о войне в изданиях и интернете, информация, которую никто не проверял, потому что отвыкли действовать физически и умственно. Люди ставили воинственно-протестующие статусы в соцсетях и сражались в комментариях, полыхало по всей инфостране, не затрагивая реальной жизни, но никто на это не обратил внимания. Процесс, запущенный страной, назывался Государственным самоочищением. Безразличную к народу власть сменили, но без людей, которые захотят работать для общества, у новой власти не было бы шансов. Людей ставили перед выбором: быть частью общества или не быть, вот и все. Три месяца для самоопределения – срок более чем достаточный, но многим и этого оказалось мало, даже под страхом смерти. Ну а Птиц и был новой властью. Отовсюду на меня смотрело его грустное лицо с большим носом.
Я шла по улицам, когда-то мне ненужным, между домов, которые когда-то были неинтересны, пока не добралась до дома, в котором жила. Я стояла на улице, задрав голову. Там, на последнем этаже дома, темнело мое окно, а перед ним качались зеленые верхушки деревьев.
Родился в 1982 году в Усть-Каменогорске (Казахская ССР). В 1995 году семья переехала в Екатеринбург. Окончил Екатеринбургский государственный театральный институт и Литературный институт имени А. М. Горького. Публиковался в периодике Москвы, Санкт-Петербурга, Новосибирска, Красноярска, Екатеринбурга, Саратова, Кемерова и других городов. Участник поэтической группы «Разговор», основанной в 2009 году поэтом Григорием Шуваловым.
Автор трех поэтических книг: «Стихи» (2004), «Некий беззаконный человек» (2007), «Перелом души» (2013). Участник нескольких коллективных поэтических сборников. Стихи включены в антологию Юрия Казарина «Поэты Урала» (2011) и в четвертый том Антологии уральской поэзии (составитель Виталий Кальпиди). Лауреат премии имени Евгения Курдакова (2019), премии «Волошинский сентябрь» (2016). Живет и работает в Екатеринбурге.
Болеешь, а мне на работу,
но мы почему-то не спим,
а, взяв бесконечную ноту
молчания, долго молчим,
уставясь на метаморфозы
вещей в полумраке жилья…
И слышно, как падают слезы
с невыкрученного белья.
Я не могу вместить, я не могу понять,
как это может быть? Такому не бывать!
Через минуту, год, ну ладно, много лет
наступит миг – и вот меня на свете нет.
Зачем же был тогда продутый детский двор?
Деревья иногда нашептывали вздор?
Качеля на одной заржавленной петле
по вечерам со мной скрипела во дворе?
Зачем поверх пальто завязывали шарф?
На Первомае – о! – накачивали шар?
И как бы невзначай выскальзывала нить,
и шар летел – прощай! – нет, не остановить…
И он летел, и я летал из-за того,
что целая семья любила одного…
Так для чего, зачем? Я не пойму, к чему
я переполнен всем и все-таки умру?
Рабочая общага…
Считая по прямой,
всего четыре шага
до скучной проходной.
Четыре – на женитьбу.
Четыре – на развод.
Четыре – на могилу.
Четыре – на роддом.
И я на этих самых
проклятых четырех
играл в житейских драмах
и чуть ли не подох.
А как-то раз во вторник
с немыслимой тоской
глядел на этот дворик
общажно-заводской.
На пресную ограду.
На пресные цветы.
И ощущал прохладу
вечерней пустоты.
Где два советских футболиста
бьют в осыпающийся мяч,
ты зонтик выщелкнула быстро:
«Не плачь».
Дождь начинался, а романчик
кончался прямо на бегу.
Я был тогда зеленый мальчик
и описать вам не смогу
всю бесконечность катастрофы,
мне это сделать нелегко —
с трудом классические строфы
вмещают пафос ар-деко…
Все это нервы, нервы, нервы,
но никого уже потом
я не любил сильнее стервы
с темно-сиреневым зонтом.
Желтизна фонарей. Снегопад, снегопад, снегопад…
Постою у дверей – и назад, и назад, и назад.
А за дверью она или друг, или черт знает кто…
Положа руку на сердце, бьющееся под пальто,
не хотелось войти никогда, никогда, никогда,
а хотелось уйти навсегда, навсегда, навсегда
в одиночество и… в одиночество, помня одно:
что в пророке, увы, не бывает отечества, но,
сколько помню себя, никогда ни за что и нигде
так не чувствовал я свою целостность рыбой в воде,
как на тех гаражах, что ржавели за нашим двором,
и в бараках-домах, предназначенных кем-то на слом.
В казахстанской дыре – Усть-Каме… Усть-Кому… что-то Усть-…
На одном пустыре, что не вспомню уже, ну и пусть…
Одиночество. Ночь. Желтизна фонаря или бра…
«Так прощайте» – и прочь! «До свидания» – и мне пора!
«На минутку» – и вон! «Остаюсь, решено» – и айда!
От пути эпигон даосизма врожденного да
не уйдет никуда, и поэтому, путник, иди
неизвестно куда, но с ликующим сердцем в груди.
Где-то нашел по пьяни,
выбросить не хочу.
Пуговичку в кармане
мучаю, кручу.
Спутница и подружка,
слушательница моя,
муза моя, игрушка,
по-э-зи-я.
Что мне до рая с адом,
ангелов и чертей,
если не будет рядом
пуговички моей?
Наш вагон зацепил человека.
По частям человека внесли.
Если выживет – будет калека.
Отмахнули флажком. Повезли.
Но пока он в вагоне валялся,
проводница пила корвалол,
я за чаем пойти постеснялся,
а какой-то дедуля пошел —
отлипала душа, отлетала,
на мытарства спешила она…
На стоянке врачиха сказала:
«Че везли-то? Он мертвый. Хана».
И уже мертвеца человеки
на носилках поставили в снег.
«Газвода, пирожки, чебуреки…
Не хотите один чебурек?..»
И кричу я закутанной тетке:
«Ты мне водки скорей принеси.
Выпью всю, хоть и нет столько водки
на Руси!..»
Я не знаю, на что опереться,
что-то звякнуло, дзенькнуло вдруг.
Это ж надо гигантское сердце,
тут простого не хватит, мой друг,
чтоб вместить эти речи и лица,
и сугробы, и холод, и кровь,
лень мента, суету проводницы…
а потом переделать в Любовь!
Светало понемножку.
В сумятице ветвей,
как будто понарошку,
забулькал соловей.
Мы венчаны, и вправе
я на такую страсть,
но закурил, неправи…
нет, правильно стыдясь.
Я взглядом двор окину,
и занесу в тетрадь
прыщавую рябину,
и стану размышлять:
от грязного истока
вовеки никогда
не потечет далеко
прозрачная вода.
Худое око видит,
что этот мир худой.
Я вычеркну эпитет.
Но где мне взять другой?
Зажигалка, рекламные спички, сигареты и водка.
Прям к ее косметичке, где помада, и тушь, и подводка,
он сложил на багажник барсетку, мобилу, бумажник,
два увесистых кома ключей от машины и дома.
В вечереющем парке, увы, нет скамеек нигде, ни одной.
На окраине летней Москвы духотою сменяется зной.
Он не видит ее, он почти ненавидит ее.
То же самое можно сказать про нее, е-мое!
Они даже не знают того, как друг друга зовут.
Как на каторжный труд сатана призывает на блуд.
В вечереющем парке, увы, нет скамеек нигде, ни одной.
На окраине летней Москвы духотою сменяется зной.
Я помню черную дорогу…
потом… сырые дерева…
Твою неясную тревогу.
Мои неясные слова.
Прямоугольный пруд и елку,
похожую на ершик, и
всегда горящие без толку
назойливые фонари…
Бывали ссоры, были драки,
но повторяю вам, что я
был переполнен только в браке
всей полнотою бытия.
Вот потому-то человеку
и нужен Бог, но лично, Сам.
Куда еще девать калеку,
разорванного пополам?
И раз не вышло с полнотою,
то не поможет ли она,
пугающая глубиною,
божественная глубина?
Буйная зелень и ржавый гараж,
запах июльской железной дороги.
Это мой самый любимый пейзаж,
это мое отраженье в итоге.
Серый забор бесконечно плетет
скучную, мятую, злую колючку.
Вон проходная в общагу, а вот —
на легендарный советский завод…
Выну блокнот и потекшую ручку:
«Через дорогу застыла сирень —
взрыв, остановленный бешеным взглядом…»
Сяду под нею в блаженную тень,
пива купив в супермаркете рядом.
Там проходная в секретный НИИ,
кульманы были когда-то одни.
Раковой опухолью день за днем
офисы фирм разрастаются в нем.
Тут проходная в армейскую часть.
Страшно туда человеку попасть.
Наискосок проходная тюрьмы.
Этого тоже стремаемся мы.
Буйная зелень и ржавый гараж,
запах июльской железной дороги —
это мой самый любимый пейзаж,
это мое отраженье в итоге.
Сердце мое – проходные дворы.
Сердце мое – проходные составы.
Улица плавится вся от жары.
Косит таджик незнакомые травы.
Увы, стихи не протокол,
а потому поверьте на слово:
вчера по улице я шел,
навстречу мне Катюша Маслова.
Я соблазнил ее тогда,
когда нам было по шестнадцать,
не только не боясь блуда,
но и гордясь им, если вкратце…
Как подурнела, как пьяна,
шла, головы не поднимая,
и в этом есть моя вина,
еще какая!
Я не пойду за ней в тюрьму,
тем паче не возьму суму,
тем паче не подам ей сумму,
но в воскресенье своему
духовнику шпаргалку суну
и выдавлю словами гной,
а он, накрыв епитрахилью,
прочтет молитву надо мной —
и боль утихнет, станет былью…
Боль станет былью.
Бузина, бузина, для чего ты в сарай заглянула?
Вся природа полна «стрекотания, лязга и гула».
Все растет и живет, и цветет, и поет, словно в рае.
Бузина, что тебя так влечет в этом старом сарае?
Бузина, изведусь я теперь, я нуждаюсь в ответе.
Почему не живется тебе на сияющем свете?
Да понятно оно: я тебе не Творец, не указчик,
но в сарае темно, два мешка и рассохшийся ящик…
Я застыл, как столп,
и гляжу окрест:
телеграфный столб
как голгофский крест.
Мне Россию жаль,
но не нужно слов.
И уходит вдаль
череда крестов…
Родился в 1982 году в городе Кызыле. Окончил исторический факультет Красноярского педагогического университета. Жил в Красноярске, Петербурге. Журналист. Публиковался в журналах «Дружба народов», «Октябрь», «Юность». В настоящее время живет в Донецке.
За стеклом замелькала в едином вихре серо-зелено-коричневая полоса, и они оторвались от земли.
«Оторвались, оторвались, оторвались!» – зааплодировала Рита смело и громко, наплевав на условности, и кто-то сзади даже ее поддержал, захлопал в ладоши тоже.
«Оторвали-и- ись!»-Слезы текли по щекам.
Как назло (или по странной иронии), место ей досталось возле иллюминатора. Раньше бы радовалась: смотри, любуйся, земля, город, поля, леса, реки, – но не сейчас. Она отворачивалась, утыкалась глазами в спинку кресла, в затылки, в фигуры снующих бортпроводниц. Ее воротило от окна – даром что не взяла пакет.
«Прощай, немытая Россия!» – крутилось в голове знакомое с детства.
«Куда не вернусь я никогда» – а это тоже хрестоматийное или сейчас родилось?
Никогда, никогда, никогда – какое сладкое слово. Как хорошо, что оно есть. Берущее под крыло, защищающее. Спасительное, незыблемое.
Как хорошо, что есть этот самолет. Есть билет с пунктом назначения – Барселона. Есть другая система координат, другая параллель, другой язык, другой быт, другие люди, другая жизнь. Слезы катились не переставая.
«Покидаете близких?»-могбы спросить кто-то.
«Нет, чужих. Уезжаю к близким».
Она не смотрела в окно, она не имела сил смотреть в окно, охватывать взором всю эту бессмысленную и беспощадную, никому не нужную, безликую ширь, которая ее едва-едва не съела, не сожрала без сожаления, рыгнув напоследок и опорожнившись в гигантском зловонном сортире в черную дыру.
Она чувствовала, что чем выше от земли, тем ей становится легче, будто она сбрасывает с себя груз, мешки с тяжелой землей, что висели, крепко прикрученные к ней по всей окружности пояса, мешая действиям, движениям, клоня к земле, погребая в итоге.
Вырвалась!
Так покидают стены темницы. Так бегут – здоровые, молодые – из смердящей больнички, где оказались по ошибке. Так уходят от вынужденных соседей – кромешных, обоссанных пьяниц. Так покидают плацкарт поезда, утомившись до смертельной головной боли от дороги, попутчиков, самого поезда. Бесконечные (год за годом) дни тряски – она приехала на таком пять лет назад в Петербург из родного Хабаровска. Так идут навстречу любви…
За три дня до отъезда она познакомилась с Сергеем. Точнее, он с ней. Чудо? Протянутая рука? Наивная!
Она даже поверила. Даже засомневалась. Даже допустила мысль, готовая забыть и простить всю бессмыслицу, всю бесплодность, всю никчемность, все седые волосы в свои двадцать семь. У нее даже глаза загорелись: неужели так бывает? Неужели она ошибалась? Быть может, она не туда смотрела, чего-то не видела, был затуманен взор? Знак свыше: остановись!
За три дня до отъезда она отправилась на пляж Петропавловки – попрощаться с камнями, которые дарили ей успокоение в сложные моменты жизни в Петербурге. Тягучее движение Невы, тишь, раскаленные на солнце булыжники… Она приходила и сразу тонула в небе и воде, не в силах сдвинуться с места, переносясь всякий раз на тот островок детства, где тоже были солнце, камни, тишина и большая вода.
На этих камнях никто не обращал ни на кого внимания, и поэтому, когда ее позвали-«девушка!», она не услышала. Тогда ее тронули за плечо, и пришлось сфокусировать свое внимание: здесь кто-то есть?
– Вы лежите тут одна, такая красивая, – сказал он сверху, мягкий, как облако. – Я спешу. Но не хочется вас отпускать. Давайте я позвоню вам?
И сразу тучи – кудрявые и пышные – сорвались с мертвой точки и побежали куда-то. И испарился островок детства. И стало просто и хорошо. И почувствовалась целесообразность всего происходящего. И скорый отъезд странно отодвинулся во времени, перестав напоминать о себе.
Они встретились следующим вечером. В ее в паспорте ждал своего авиабилет, выпит был прощальный кофе с коллегой-подругой из маникюрного салона, белели пустотой оголенные стены съемной комнаты. Она оделась в темно-коричневое, подчеркивающее фигуру, расплела волосы – каштановые, легкие, обула черные босоножки с золотистыми ремешками; никаких каблуков: ей, высокой, хотелось сегодня быть маленькой.
Он опоздал, но ненамного. Редкий типаж: рост, стать, тонкие черты лица, шапка русых волос, ясные глаза. Где раньше ты был?
Оказалось – был в Москве. Завтра уезжает обратно. Театральный педагог-романтика! А она художник-тоже красиво. В родном городе побеждала на выставках. А потом переехала в Петербург и училась в художественной академии – знаменитой Мухе. А потом бросила и стала работать. Последнее место-маникюрный салон, где она рисовала на женских ногтях стилизованные произведения искусства в миниатюре: Поленов, Ван Гог, Ренуар…
Собственно, она все понимала. За вечер можно успеть многое, а можно ничего. Он как-то быстро и естественно взял ее за руку. Она не сопротивлялась, но – давай не торопиться. Давай слышать друг друга. Дай мне почувствовать тебя, а ты почувствуй меня. Мне это необходимо, именно сейчас. Быть может, даже сильнее, чем за все предыдущие пять лет.
Редкие пешеходы и велосипедисты на дорожках Елагиного острова. Брызнувший дождик, в детстве такой называли «слепым». Заблестевший и задышавший асфальт. Красные листья под ногами… Почему листья опадают в июне? Звонок сестры из Барселоны – и впервые короткое: «Перезвоню, Маша». Влюбленная пара навстречу. Вы замечали, с каким заговорщическим пониманием смотрят друг на друга проходящие друг мимо друга пары? Найденная скамеечка с видом на Среднюю Невку: главное для любой пары – найти ту самую, одну-единствен-ную, подходящую только им скамеечку, в меру удобную, в меру уютную, в меру скрытую от глаз. Ей нравился его голос – чуть глуховатый, глубокий. Нравились его обрывочные истории о Неделе театральной педагогики, на которую он приехал. Нравились возникающие между ними, ничуть не тяготящие паузы. Сергей – красивое имя. Его нужно произносить с хрипотцой, тем самым чуть приглушенным голосом…
Он начал с ладошек – легкие щекотания и поглаживания. Потом перешел к запястьям. Затылок, волосы. Линия бедра. Губы на шее, движения языком, горячее дыхание. Мочки ушей. Она не сопротивлялась. Он потянулся к губам – она увильнула: не торопись. Он сжал ее в объятиях и потянулся снова, она снова увильнула и высвободилась.
Она понимает: хочется все и сразу. И минуты безжалостно тикают.
«Пойдем погуляем!»-она.
«Пойдем..»-он, другим голосом, отстраненным.
Поцеловал в губы он ее уже на траве, тоже на берегу: гулять, брести медленно, опять говорить или комфортно молчать ему совсем не хотелось. Он был тороплив. Она почувствовала обыденность.
Чем больше он целовал ее – в щеки, в губы, тем дальше она отодвигалась. Набежала очередная туча, и под вновь прыснувшим дождиком ей казалось, что он, склонившийся над ней – рот в рот, жадные руки, – реанимирует ее, а она все никак не желает очнуться. Она вспомнила про Барселону, про то, что надо перезвонить сестре. Он перешел к ногам, снова к бедрам. И только когда он потрогал грудь – запретная зона, – она изогнулась и встала.
«Пойдем?»-она (опасайтесь резко вспыхнувшего очарования, иначе любое неосторожное движение может привести к резкому разочарованию).
«Пойдем…»-он, насмешливо.
С неба полило обильно, и они пошли искать выход из парка, ведущий к метро. Путь до метро предстоял долгий, оттого невыносимый. Говорить о чем-то казалось бессмысленным. Держаться за руки – неприемлемым. Два чужих человека. Он ожидал чего-то большего? Прости, не оправдала ожиданий.
Шли молча: он чуть впереди, она чуть сзади. На распутье двух дорожек остановились.
«Куда?»-спросил он.
Она пожала плечами.
«Стой здесь. А я пойду проверю!»– Он свернул направо.
Она осталась.
Коричневый сарафан промок. Сандалии измазались в грязи. Куда-то исчезли все посетители парка, ни души.
Она не удивилась, когда он не вернулся. И не расстроилась. И даже испытала облегчение: не придется идти до метро, тяготясь присутствием рядом, желая поскорее расстаться. И не написал ничего на прощание: тоже лишнее. Возможно, она сделала бы точно так же. К чему условности?
И только оказавшись дома, она вдруг испытала страшную тяжесть и пустоту, как будто ее обманули и по-настоящему бросили. Тяжесть была неподъемна – она пролежала весь оставшийся вечер, не вставая, не ужиная, не раздеваясь, и даже не перезвонила и не ответила на повторный звонок сестры, ограничившись сообщением: «Все хорошо. Жди». Встреча с зачем-то посланным ей Сергеем оказалась не теплым объятием, не торжеством надежды, а черной, жирной точкой, подведшей окончательную черту под всем ее бессмысленным существованием в этом городе. Что и требовалось доказать! Ее вырвало в этот вечер.
Сестра переехала в Испанию три года назад, вышла замуж за барселонца Антонио и уже успела обзавестись двумя детьми. Сначала Антонио прилетел к ней на ее Дальний Восток-не поленился, через полсвета, познакомиться. А потом она к нему-с концами. И сразу вросла в испано-каталонскую землю, точно на ней и родилась: «Я дома, никуда больше не хочу!» Мама к тому времени полгода как жила в Израиле: заманила с собой лучшая подруга, отправившаяся на ПМЖ: «Мы ж дальневосточники, легкие на подъем, поедем, вместе не пропадем!» И мама неожиданно согласилась и уехала с подругой в чужую страну. И быстро нашла приличную работу. И даже, кто бы мог подумать, довольно легко освоила азы незнакомого языка. Был бы жив отец, не скосил бы его внезапный инсульт, глядишь, тоже бы сорвался с насиженного места, падкий на путешествия, молодой до смерти, недаром – моряк (радовался, когда старшая в Петербург перебиралась, а вот до встречи младшей с иностранным женихом не дожил).
Вросла ли мама корнями в почву Земли обетованной – неясно, не знает пока сама. Ясно только, что обратно на Дальний возвращаться не будет: незачем, да и не к кому. Или в Израиле осядет, или к Машке в ее пригород Барселоны переедет, внуков нянчить. В общем, у всех сложилось. Кроме нее. Пока.
Рита знает, что ее ждет счастье на новом месте. За таких там борются, таких ценят, таких ублажают, поливают, как цветок. И дело не в длинных ногах и каштановых волосах, не в миловидном личике, бархатной коже и ласковых губах, не в начитанности и насмотренности. А в том, что она просто женщина.
Рита может с любого отрезка включить пленку своих заграничных воспоминаний, и каждая серия, каждый отрывок, содержащий мужчину, окажется смесью фруктового десерта, белого вина и терпкого аромата, исходящего от горячей шеи, широкой груди, сильных рук.
С каждым годом Европа набирала для Риты обороты, становилась крепче, жарче, оттого невыносимее. При этом только однажды – с художницей Ксенией – она целенаправленно искала флирта, романа, мимолетных отношений – попробовать, понять, сравнить. Это было ее первое путешествие за границу, это была Италия. В последующие разы она не стремилась к знакомствам. Главное-архитектура, музеи, улочки, каналы, не хочется размениваться на мимолетность.
«Итальянцы могут все!»-твердила ее давняя подруга-дальневосточница, перебравшаяся пару лет назад жить в ту же Италию. «Что все?» – смеялась Рита. «Все, никаких запретов!» Что конкретно имела в виду землячка, Рита так и не узнала. Но прошлой осенью, съездив в Милан, она повторила те же слова вслух – самой себе.
Верон возник на городской набережной Милана. Если бы она подростком увидела в своем Хабаровске такого Верона, то, верно, сошла бы с ума – от его ухоженности, томности и красоты. И все одноклассницы бы потеряли голову. Сейчас она собственную голову контролировала и смотрела на незнакомца, который быстро стал знакомцем, снисходительно.
Она ничего не обещала себе и появившемуся вечером на пороге ее съемной студии итальянцу, – уставшая и пыльная. Он предложил ее проводить. Но ничего не требовал и Верон, а просто, отложив в сторону пакет с вином и сырными лепешками, встал на колени и, усадив Риту на кожаный пуф, снял с нее сандалии (она видела: он держал ее ноги в своих руках так, будто перед ним не пыльные, грязные, загрубевшие от долгой ходьбы ступни с облупившимся педикюром, а цветочные бутоны). А после стал целовать – пальчик за пальчиком, один за другим, облизывая их, омывая слюной, очищая от дорожной налети, проходя языком от стопы к щиколотке и обратно, сжимая осторожно в руках пяточку, заглатывая все пальцы целиком, покусывая их, отпуская. Глядя снизу вверх покорно, не требуя ответной ласки, не призывая к дальнейшему шагу.
Она не сопротивлялась, не стеснялась, не удивлялась-принимая все как естественное. Все так, как должно быть. Нет запретов, нет предрассудков. Она может раздеться и ходить нагая при нем, и в этом не будет бесстыдства и даже намека. Здесь, на этой земле, она чувствовала себя полной спокойной и непоколебимой женской силы. С каждым днем пребывания в Милане силы становилось больше. С каждым визитом в Европу силы становилось больше.
Верон говорил ей: «Ты волшебная, ты завораживающая, ты самая красивая, ты самая!..» И был благодарен, что может держать ее за руку, любоваться узкими чашечками коленок, поить кофе или облизывать пыльные пальчики ее ног. Или не говорил ничего, и это молчание было красноречивее любых комплиментов.
Из Миланов, Барселон, Парижей Рита возвращалась в Россию ослепительно красивая, полная силы и тугая, будто понесшая внутри. После приезда какое-то время она ходила пьяная, крепко пахнущая, слегка тяготящаяся своей полноты и ожидающая чего-то. Но как бы и чего она ни ждала, ничего не происходило. Никогда. Цвета и краски постепенно блекли, цветочный аромат испарялся, а сила вытекала-без остатка.
Всякий раз, возвращаясь в Россию, Рита утешала себя: в этот раз не случится, не повторится! Но спотыкалась рано или поздно на ровном месте-на улице или набережной Петербурга, и плелась после, как раненая собака, к себе в комнату, где сворачивалась клубком в углу и оплакивала себя и свой в очередной раз не родившийся плод.
В школе ей и сверстникам казалось: впереди у них совершенно определенное будущее. У крутых парней обязательно будут шикарные жены. А у таких красоток, как она – скоро, очень скоро – тоже случится что-то совершенно сногсшибательное. По крайней мере, глядя на четырнадцатилетнюю или восемнадцатилетнюю Риту нельзя было предположить, что она засидится в девках на ближайшие десять лет. Ее звали в модели после школы – отказалась, выбрала художественный колледж. Да, был парень – встречались два с половиной года, пока жила в Хабаровске. Но тех двух с половиной оказалось достаточно, чтобы понять, что чем дальше, тем больше они говорят на разных языках и дороги у них, кажется, совсем разные: он продолжал изъясняться на школьном сленге, ее тянуло туда, где отчетливо вырисовывались дворцы Петербурга, а за ним маячили не представляемые пока Миланы и Парижи.
За годы жизни в Петербурге с ней познакомились трижды (не считая последнего Сергея). Дважды в метро. И один раз на книжном развале. Первого звали Карась, он так и представился: «Вася Карась». Худой и головатый, как своя фамилия. Инструктор по йоге с мультипликационным голосом. Она не стала принимать ухаживания мультипликационного Карася. «Отчего такой плохонький?» – удивлялась она. А где те крутые – дерзкие, смелые, сильные, – что бегали за ней в школе и непременно грезились в будущем? Она достойна лучших.
Второго пришлось отвергнуть. Хорош, но женат. Увы, увы.
А третий маячил над ней до сих пор, и, кажется, только пересечение границы и оставление за спиной всего, что связано с Петербургом и Россией, могло помочь ей забыть случайную историю под названием «Владимир».
Владимир имел точку на книжном развале в ДК имени Крупской, торговал русской классикой и художественными альбомами. Она покупала и то и другое. Цены у него оказались чуть выше, чем в соседних лавках – на двадцать-пятьдесят-сто рублей, в зависимости от книги, но она не мелочилась, тем более что альбомы у него действительно были стоящие. Подтянутая фигура. Доверительный тон. Выразительные глаза в обрамлении глянцевых обложек довершили свое дело. В первый раз они сходили попить чаю в кафетерий при самом ДК. Во второй прокатились по Неве на катере. А в третий – была не была – она пошла к нему в гости.
Кирпичная пятиэтажка на спальной окраине-он встретил ее у метро «Ленинский проспект» на своей «тойоте». Восемь минут езды под хиты «Авторадио». Душный запах квартиры, ударивший в нос: Владимир, женатый когда-то и имевший где-то дочь, давным-давно жил один. Пепельницы на трюмо. Книги, книги, книги – у входа, у стен, в шкафах, на полках: запах квартире сообщали сигареты и книги. Ковры на стенах, паласы на полу, тяжелые шторы на окнах, тряпичный абажур – было сумеречно. Покосившийся лаковый шифоньер. Календари, слившиеся с обоями, – за… она рассмотрела: девяносто восьмой, две тысячи третий. Под зеркалом у входа – цепкий глаз художника – банка с советскими монетами-копейками. Диван, застеленный шерстяным покрывалом с тигром. Она вскрикнула: похожий был у бабушки. Музыкальный центр «Айва». Радиотелефон фирмы «Хитачи». Она подняла трубку – из мембраны донеслись забытые гудки. Ящик-телевизор из прошлого века – странно, даже у них в Хабаровске пять лет назад стояла современная плазма. Но – она осеклась – мало ли: любитель старины, букинист, человек, трепетно относящийся к вещам… Владимир обещал показать ей свою уникальную коллекцию бронзовых солдатиков тридцатых-сороковых годов прошлого века, собранную им за двадцать с лишним лет, – солдатики, вероятно, размещались в соседней комнате, замкнутой на ключ.
Под телевизором на полочке расположился видеомагнитофон. Ха-ха – тут уже у нее проснулся интерес к артефактам: видик, как и полагается, был пыльный. К нему прилагались кассеты. Пока Владимир звенел на кухне посудой, она пробежалась по названиям – «Эммануэль», «Крестный отец», «Скалолаз», сборник видеоклипов, домашние записи. Она потянулась к книгам – все тот же набор, что и на прилавке: Бунин, Цветаева, Булгаков, Горький, Андрей Белый, Алексей Иванов. Книги были преимущественно старые, букинистического образца, прошедшие через десятки рук. Интересно, а сам Владимир читает их? Как-то она ни разу не спросила.
Он появился с подносом-вино, виноград, нарезанные дольками апельсины, сыр. Низкий столик на колесиках.
Пойманная на музыкальном центре радиоволна-на этот раз джаз, уже лучше. Вино он открывал элегантно и ловко, хотя признался, что почти не пьет, сегодня исключение. А вот она любит, в основном балуется с девчонками-художницами. Но может и одна, зачем отказывать себе в удовольствии, – вино приводило ее в хорошее расположение духа.
Разговор тонул в сигаретном дыме и мелодиях джаза. О жене и дочери он говорил неохотно, с обидой и пренебрежением. Зато с интересом вспоминал о том времени, когда все начиналось: девяностые, торговые точки – пиво, сигареты, аудиокассеты, челночные рейсы в Финляндию и Польшу, стычки с рэкетирами, модные клубы, бурные года – у него горели глаза. Тогда же он приобрел первые экспонаты коллекции солдатиков: мечта детства, да и просто отрада в череде трудовых будней. Тем более в те годы достать редкие экземпляры любого антиквариата было легко – сами в руки текли. «Время первоначального накопления капитала, в том числе для отечественных коллекционеров». Тогда же появились книги – одна точка, другая. А теперь… остались только книги. «Хлеб», – усмехнулся он.