1

– Почему ты целуешься с открытыми глазами?

Мы сидели на лавке, обитой зелёной искусственной кожей, в «ирландском пабе» на Большой Конюшенной улице. Прошла тысяча лет, и названия паба я не помню. Да и какая разница? Этих пабов на манер «ирландских» или «шотландских» в Петербурге стало так много, что имена потеряли смысл. А я ещё помню время, когда их было всего два или три на весь город, один назывался Foggy Dew и открылся на улице Восстания прямо напротив Митавского переулка, где я жил в комнате, набитой образцами табачного сырья из штата Андхра-Прадеш, Индия. Впрочем, это преувеличение. Образцы табака переехали в соседнюю комнату; в моём жилье от них оставался только стойкий запах. Иногда к терпкому аромату табака примешивался запах марихуаны: это когда я с друзьями и подругами курил марихуану. Так было в ночь, когда со мной остались две восемнадцатилетние студентки факультета иностранных языков; рано утром, поймав такси и поцеловав девушек на дорогу, я подумал, что хорошо было бы прямо сейчас умереть. Потому что большего физического счастья человеку всё равно не дано испытать. Когда тебе тридцать лет, когда ты выпил не слишком много, всего две или три бутылки полусухого вина, выкурил несколько самокруток из натуральной травы (тогда в Петербурге ещё можно было достать настоящую анашу, выросшую под солнцем космического Семипалатинска, а не на гидропонике унылого Амстердама), когда всю ночь ты вытворял чудеса с двумя голыми безупречно сложёнными юными телами (с тремя, если считать своё – третьим), которые отдались тебе по любви (вино и марихуана – та же любовь, в жидком и дымообразном виде), когда ранним утром ты выходишь в притихшее лето города, и уже тепло, но ещё свежо от ночной прохлады, и асфальт не устал, и пыль прибита машинами, разливающими по обочинам воду, как в советских фильмах из безмятежного детства, и девушки прощаются с тобой, и губы их шепчут: ты – бог! (хотя немного другими словами и матом), что потом, живи ты хоть сотню лет и завоюй хоть полмира, сможет сравниться с этой минутой чистейшего посткоитального самадхи, с этой нирваной все-исполненности и удовлетворённости? Можно было и умереть, и смерть не была бы тягостной. Просто шаманский трюк, прыжок из экстаза в свет. Почему мы не можем себе этого позволить? Кому и что мы должны? Никому мы и ничего не должны. Секс – это смерть, и смерть тоже как секс. Только секс всегда проходит и никогда не остаётся, а смерть – это секс, который приходит один раз и остаётся с тобой навсегда. Ничего страшного не случилось бы, если бы в то утро я умер от счастья. Я думаю про семидесятилетних старцев, оставляющих последнее дыхание в губах двадцатилетних красавиц, пусть и купленных ими за деньги. Трупы стариков тайно перевозят домой, придают их кончине благообразный вид и сообщают, что патриарх почтенного семейства, мэр и меценат, скончался на руках у своей безутешной супруги в окружении рыдающих сыновей. Хотя почему и зачем? Разве смерть от разорванного оргазмом сердца хуже, чем от врачебной ошибки, от оторвавшегося тромба, обширного инсульта или внутреннего кровотечения? Разве лучше умереть в больнице под капельницей, или за рабочим столом в кабинете, или в лифте, или на площадке перед собственной дверью? Мужчина, умерший во время любви, достоин такого же почёта, как воин, павший в кровавом бою! Для воинов секса в загробном мире будет своя Вальхалла: в ней они будут каждую ночь покрывать сотни прекрасных самок и к утру умирать на пике блаженства; а вечером Фрей и Фрейя воскресят их для новой любовной битвы. Если мне суждено дотянуть до преклонного возраста, я хочу умереть в борделе. Или в монастыре. Но если повезёт, то в борделе.

Тогда я не умер. Возможно потому, что понимал: физическое счастье, даже такое глубокое, всё равно что лужица в следе от телячьего копытца, по сравнению с безграничным блаженством. И, купаясь в лужице удовольствий молодого, здорового и грамотно подкреплённого алкоголем и наркотиками организма, встречая лучи восходящего солнца, я щурил глаза и видел свою радость как каплю в океане, который тоже станет мне доступен в свой срок; может быть, через десять или через десять миллионов жизней. Счастье обязательно будет нашим. Оно всегда было нашим, поэтому мы достигнем счастья, достигнем блаженства с той же неизбежностью, с какой каждый день клонится к вечеру, а каждая жизнь встречает смерть. Счастье неизбежно. Мы не сможем найти такой путь, на котором было бы возможно уклониться от неминуемого блаженства. Поэтому выпиливаться из реальности не обязательно. Но если вышел, то и это хорошо. Куда бы ты ни шёл, в конце пути тебя ждёт одно и то же вечное и бесконечное наслаждение.

Иногда к запаху табака примешивался дым сигар Погарской сигаретно-сигарной фабрики, как было в ту ночь, когда мы переспали с Синтией. Продуманное решение, у Синтии всё было всегда продумано. Ещё, помню, было два случая. Или двадцать. Табачная комната работала как конвейер счастья. Заходили вечером девушки, всегда юные, немного печальные и неуверенные в себе, а утром из железной двери Митавского переулка вылетали, не касаясь земли, сияющие богини. Что касается Foggy Dew, в одном из своих романов я рассказал о том, как пил в нём с девушкой, которая после паба отправилась ко мне на ночёвку. Ничего подобного. Ни в каких пабах, ирландских или шотландских, никаких свиданий у меня никогда не было. Просто мне раньше нравились эти заведения, нравилось «крафтовое» пиво, когда оно ещё было редкостью, нравился даже идущий фоном на большом телевизоре постоянный футбол; либо правильная музыка, какую не услышишь на радиостанциях FM-диапазона, и дерево, и кожа зелёных свиней на скамьях. Мне уже давно всё равно. В тот паб я зашёл просто для того, чтобы опростать свой стареющий и слабый мочевой пузырь, и взял заодно кофе; а она зашла с мороза. Раскрасневшаяся.

– Почему ты целуешься с открытыми глазами? – так она спросила, чуть отстранив своё лицо от моего, чтобы увидеть моё лицо своими синими открытыми глазами всё, целиком. Может, она спросила чуть-чуть не так. Может, она сказала: «Почему ты не закрываешь глаза, когда целуешься?» Или: «Почему, когда ты целуешься, у тебя открыты глаза?» Я не помню. Говорю же, прошла тысяча лет. Но дело было в глазах: в моих открытых, с блуждающими зрачками, и в её доверчиво запахнутых трёхцветными (после макияжа), как флаг Франции, веками и гардинами удлинённых ресниц.

– Мужики всегда целуются с открытыми глазами, – так я сказал. Хотя нет. Я сказал не так. Я сказал: «все мужики целуются с открытыми глазами», а она покачала головой и сказала: «нет», и я подумал о том, что у неё было много мужчин, которые целовали её, и с открытыми, и с закрытыми глазами, и мне стало больно. Лучше бы я сказал: мужики всегда целуются с открытыми глазами, а она спросила бы: почему, и я, улыбаясь, объяснил бы: мужчине надо контролировать территорию, следить за развитием событий; вдруг, пока мы целуемся, кто-то захочет на нас напасть? Кто? – спросила бы она. А я бы ответил: не знаю. Например, саблезубый тигр. Или вон тот подозрительный тип с газетой. Она рассмеялась бы. И было бы хорошо. А ещё я испытал дежавю. Потому что уже слышал этот вопрос, или читал про него, и это вообще какой-то устойчивый образ в романтической литературе, но я опять ошибся, отвечая. Если вас спрашивают: «почему ты целуешься с открытыми глазами?», никогда не отвечайте «все мужики целуются с открытыми глазами», потому что девушка скажет или подумает: «нет, не все, я знала и таких, которые целуются, закрывая глаза», – и вам будет больно; лучше отвечайте «мужики всегда целуются с открытыми глазами», это будет звучать так, что настоящие мужики не закрывают глаза, целуясь; а те, кто у вашей девушки были раньше, они и не были настоящими мужчинами, всё это не важно и несерьёзно, и мы вычёркиваем этих придурков из нашего настоящего и нашего будущего.

И в этот день, кстати, я тоже мог бы умереть, и это было бы прекрасно. Смерть – это всегда здорово. Особенно добровольная, осознанная, свободная. Свободная любовь и свободная смерть – вот то, к чему мы всегда стремимся. Несвободная, вынужденная смерть – это как секс в браке для зачатия детей. Нечто нужное, полезное, даже необходимое. Но никакого кайфа. Я хотел поговорить об этом, и я спросил:

– Ты читала Сэлинджера, «Хорошо ловится рыбка-бананка»?

Она сказала: кажется, нет. Я читала Ремарка.

Это ужасный ответ. Я думаю, это ужасный ответ. Почему люди так отвечают? Вы спрашиваете: нравится ли вам плавать в океане с дельфинами? А вам говорят: нет, но в прошлую субботу я приготовила салат с тунцом. И вроде бы это про одно и то же. Но что-то всё же не то. И потом, Ремарк. Почему все читают Ремарка? У меня была когда-то девушка, её звали, чёрт побери, уже и не вспомнить, Рита, она любила Ремарка. Боюсь, она не так много читала, чтобы хоть что-то понимать в литературе, но Ремарка, да, его она прочитала, и ещё, кажется, Фолкнера. Но у меня никогда не было девушки, которая читала Сэлинджера. Моя жена прослушала несколько часов лекций про Сэлинджера, начитанных на видеокамеру модным профессором, но самого Сэлинджера, кажется, так и не прочла. Никто ничего не читает. А если кто-то что-то читает, то только Ремарка или Фолкнера. Лучше бы вообще ничего не читали.

Я рассказал: в отеле молодая супружеская пара. Молодая жена разговаривает по телефону со своей мамой. Они обсуждают платья, врачей и то, что её муж, вероятно, душевнобольной. Молодой муж на пляже разговаривает и купается с маленькой девочкой. Он рассказывает ей про «рыбку-бананку», которая в подводной пещере объедается бананами и умирает от банановой лихорадки. Потом возвращается в номер. Смотрит на спящую жену. Достаёт револьвер и пускает себе пулю в висок.

Она сказала: вспомнила. Я это читала. Кто-то запостил «ВКонтакте» на своей страничке, и я прочла. Я не знала, что это Сэлинджер. Я думала, это просто что-то такое. Из интернета.

Я посмотрел на неё с уважением. Может быть она читала не только Сэлинджера, но и Монтеня, и Платона, и Лао-цзы, и Шукшина, и Терехова, и Джойса, и Гомера, и Калидасу, просто не знала, чьё это всё, думала, что это из интернета, и какая разница, в сущности, ведь так оно и есть.

Есть различные версии интерпретации «рыбки» Сэлинджера. Одни говорят, что Симор Гласс, молодой муж, травмирован войной, не может примириться с обывательским мирком своей жены и потому решает умереть. Другие, напротив, что герой решает кончить с жизнью, как бы это двусмысленно ни звучало, на пике счастья, от полноты бытия. Почти как я в то утро после марихуаны и группового секса. Но мне кажется ключ в названии. По-английски оно звучит так: Perfect day for bananafish – совершенный день для бананарыбки. И имеется в виду: совершенный день для смерти. Именно потому, что для смерти каждый день совершенен. Смерть может сделать каждый день совершенным. Для смерти подходит любой день и любой возраст. И лучше сделать это в самый обычный, в самый нормальный день. Тогда и смерть будет обычной, нормальной. Лучше не ждать, когда смерть станет вынужденной, как секс в браке для зачатия детей. Лучше успеть сделать это с ней по любви.

И когда ты понимаешь, что можешь это сделать в любой день, тогда ты обретаешь свободу. Этому учит Сенека. Тогда ты видишь, что стены в твоей темнице картонные, а дверь всегда открыта. Ты находишься в тюрьме своего тела ровно столько, сколько сам этого хочешь. Ты свободен, потому что ты всегда можешь уйти. Сенека рассказывает про гладиатора, который не хотел умирать принуждённо и перед боем с дикими зверьми забил себе в глотку палку с губкой, которой рабы подтирали свою задницу в отхожем месте. Сенека говорит, что это прекрасная смерть. Сам Сенека вскрыл себе вены на руках, но кровь выходила плохо, и он стал вскрывать вены на ногах, чтобы смерть пришла скорее. Есенин тоже вскрыл себе вены, но, не дождавшись, как нетерпеливый влюблённый, повесился. Когда люди повторяют «сильна, как смерть, любовь» – они не понимают, что это на самом деле значит.

Она слушала меня, какую бы пургу я ни нёс, обнимала и пыталась поцеловать в лицо, в шею, в губы. Официантка принесла наш заказ и с брезгливостью выгрузила на деревянный стол. Она старалась смотреть в сторону, но даже боковой взгляд выдавал презрение, с трудом помещаемое в границы официальной рабочей вежливости. Я понимал, как это выглядело со стороны: пожилой мужчина, возраста хорошо за сорок, седой, с клочковатой неухоженной бородой, с опорной тростью, притулившейся у лавки, и девушка возраста его дочери, и то если ребёнок был не очень ранний, но явно не дочь. Мне всегда нравилось в девушках то, что в таких ситуациях им плевать. Моей Лиле было плевать, что о нас думает официантка. Она вообще не воспринимала её как субъекта. Если бы какой-то робот с зелёной лампочкой на голове катал тележки с пивом и закусками, Лиля точно так же не обращала бы на него внимания.

– Знаешь, я давно хотел тебя спросить. Помнишь, я говорил тебе, что я был в Луганске. Где-то два с половиной года назад, весной или летом. Мы были на встрече с вашими министрами и прочими начальниками республики. А потом я вышел на улицу прогуляться. Это была центральная площадь. За большим зданием, где проходила встреча, сад. Есть ведь у вас такое место? И вот, на площади. Там место для фонтана. Скамейки. И молодые люди, парни, гуляли с девушками. И в воздухе была такая атмосфера любви и свободы, свободной любви. И мне показалось, это потому, что смерть рядом. Потому, что вот эти мальчики завтра могут надеть камуфляж и уйти на передовую и там погибнуть, но потому здесь сегодня такая свобода и такая любовь. И одна девушка, совсем юная, сидела на коленях у парня и целовала его. Я проходил совсем близко и невольно засмотрелся на них. И я захотел оказаться на месте этого парня. Чтобы ты целовала меня. Потому что это была ты. Я запомнил.

Она сказала: но я не помню тебя. Тогда я тебя не видела. Я сказал: конечно. Ведь ты целуешься с закрытыми глазами.

Она сказала: тот парень действительно умер. Но не на войне. Где-то в путешествиях автостопом или в поисках наркотиков. А ты получил то, что хотел. Теперь я на твоих коленях и целую тебя.

Я покачал головой. Это не совсем то же самое. Я хотел снова стать молодым. Военнообязанным. Чтобы передо мной была вся моя жизнь или быстрая юная смерть. Чтобы в воздухе пахло войной и весной. И чтобы ты сидела у меня на коленях среди маков, сирени, под высоким лазурным небом; так, как это могло быть в Луганске, и было, но не со мной. Наши желания исполняются с поправкой на карму. Так, что исполнение выглядит насмешкой и издевательством. Я стал ещё старее, ещё дальше от любви и свободы, я больше не был в Луганске, ты сама приехала в Петербург, и мы оказались в его серости, сырости, старости, мы сидим в фальшивом ирландском баре и целуемся украдкой, словно мы что-то украли и это что-то у нас отберут, и ведь отберут, обязательно отберут.

– Кто отберёт?

– Все они. Все люди. И город. Серый город Петербург, моя старость, саблезубые тигры, официантка и вон тот подозрительный тип с газеткой.

Она погладила своей ладонью мои колючие щёки и сказала: ты слишком много думаешь и слишком много смотришь по сторонам, когда целуешься. Тебе надо научиться целоваться с закрытыми глазами.

Загрузка...