Директриса Евдокия Александровна работала в этой должности уже двадцать лет. В молодости жизнь её немало потрепала, но в течение всей жизни было, пожалуй, одно повторяющееся обстоятельство, которое её больше всего расстраивало, не давая расслабиться и спокойно жить: ей крайне не везло с мужчинами. После педагогического она сильно влюбилась; Евдокия была натурой романтической и любила цитировать Ахмадулину и Рождественского, которых заучивала наизусть. Её избранником был смазливый лейтенант по имени Борис, только что закончивший академию и соблазнявший её переездом то ли на Сахалин, то ли ещё дальше. Когда всё было уже решено и они должны были отправиться на вокзал, он почему-то не явился, на несколько месяцев пропал, а когда она пришла в академию, то руководитель её Бориса, пожилой подполковник с табличкой на кабинете и смешной, запоминающейся фамилией Повторыдядько, прокашлялся в руку, одёрнул вниз борт кителя, положил ей руку на плечо и, не смотря в глаза, стал подталкивать её к выходу из кабинета, приговаривая:
– Вы бы, гражданочка, поскорее забыли своего ухажёра, так как Борис Владимирович, как вам сказать, того, женат…
Она запомнила только, как в тот момент медленно и влажно опустились веки и что-то гадкое и жгучее разлилось под кожей лица, как перехватило дыхание, как клещами стянуло виски и застучало что-то в груди, похожее на сердце, но сердцем это назвать уже было нельзя: это пульсировал и гонял кровь кусок мяса, мигом лишившийся чувств и любви, которые куда-то выпали раз и навсегда и больше уже этот орган не посещали.
Что-то страшное в мыслях прыгало в её разгорячённой голове. Желание тут же заглянуть в узкий лестничный пролёт было предусмотрительно перехвачено подполковником, который сопроводил её до вахты у выхода, а гадливые мысли: «Ах, почему его не убили, а я бы жила спокойно как вдова?» – отскакивали от виска в висок.
Вечером того же дня последовало отвратительное объяснение с тёткой, у которой она жила и которая рассчитывала, что она съедет к жениху и освободит диван в гостиной. Больше, конечно же, интересовал тётку не диван, а холодильник, содержимое которого, несмотря на родство, делить ей больше не хотелось. Надо сказать, что весь их род был подвержен одной странной особенности: всех детей всегда воспитывали не матери, а тётки. Всегда это было связано с преждевременными смертями. А впоследствии, тёткой пригретая, племянница отдавала свой долг будущему поколению. Так случилось, что продолжение их рода всегда было какое-то боковое: вся их порода шла ходом шахматного коня, дети перемещались не вперёд, а вбок, от матери к тётке…
Были после этой истории попытки ухаживания со стороны других заезжих ухажёров, но все они разбивались о толстую скорлупу мужененавистничества и презрения, в которую она себя поместила. Шли годы, её интерес к мужчинам всё угасал, а нетерпение и раздражение всё росли. Лицо её высохло, покрылось глубокими морщинами, то тут, то там вспенились тёмные бородавки с пучками седых волос и невусы, которые она вовремя не удалила. Размер этих бородавок отвлекал от образа и превращался в её отличительную черту. Общаясь с ней, собеседник больше не мог обращать внимания ни на что иное и, даже смотря ей в глаза, сбивался и начинал с интересом рассматривать гигантские наросты на её коже.
Нуждаясь в жилплощади, она решила устроиться в интернат, в котором семь лет проработала воспитателем. Поначалу она даже испытывала тёплые чувства к детям, которым, за неимением своих, отдавала тепло и покупала конфеты и печенье в ближайшей бакалее. Когда бывшего директора Бориса Петровича перевели в областной центр в министерство, а ей предложили возглавить интернат, она сначала восприняла это как важное назначение и повышение по службе. Она вцепилась в работу со всей неуёмной хваткой и диким трудолюбием. Семьи у неё не было, дома никто не ждал, поэтому она частенько засиживалась на работе до часу ночи, а затем, боясь возвращаться пешком по тёмным закоулкам райцентра, застилала раскладушку и оставалась ночевать у себя в кабинете. Время шло, характер с годами только портился, да и интернатские дети раздражали её всё больше и больше. Главное, что она почувствовала за эти долгие годы: чем больше в методах управления коллективом и детьми она будет руководствоваться жёсткостью, чем больше групп влияния и подавления будет создано, тем легче ей будет управлять этим плохо управляемым персоналом, а особенно – неуправляемыми детьми. Всё больше ходила она по коридорам с выражением: «Где тут мои дети?», заламывая бровь, как Карабас-Барабас.
Ненависть к человеку сожительствовала у неё с любовью к искусству: она была влюблена в театр, которым сама руководила и в котором принуждала играть всех детей. Театр в её системе был центральным звеном воспитания и послушания. Наказание, кстати, тоже могли распределять через театр. Непослушным могли либо отказывать при распределении ролей, либо, наоборот, подбирать роли оскорбительные, унизительные, но с большим количеством текста, который приходилось вбивать в не самые светлые головы так, как молотком вколачивают гвоздь в бетонную стену.
Театральная иерархия была крайне важна. Успешный спектакль, хорошая роль могли поспособствовать тому, что воспитанник получал приз или гостинец. И наоборот, неудачное выступление неминуемо приводило к лишениям, наказанию и ещё большей опале.
И чем более она ввергала детей в сложную истерию театральной игры, тем больше крепла уродливая «истина», что искусство способно было исправить их изуродованные сиротством души. Она лицемерно отказывалась от мысли, что этому не суждено случиться, ибо та система, которую она насаждала, ещё больше калечила неокрепшие организмы, а спектакли, которые она подбирала, были в глубине души этим несчастным детям либо безразличны, либо отвратительны. Слишком большой контраст был между тем, что они играли на сцене, с которой сыпали непонятными и высокопарными словами о дружбе, любви и достоинстве, и тем ужасом, который творился и разыгрывался в пьесе их жизни, где им досталась столь незавидная и заведомо проигрышная роль.
Так же театрально были подобраны и воспитатели детского дома, которых, как и директрису, отличали непоколебимая уверенность в собственной правоте и осознание того, что они делают великое и благое дело. Посему те жестокости и перегибы в наказаниях, которые они были вынуждены применять, были для них всего лишь необходимыми инструментами исправления и воспитания, продуманными ими до мелочей с тем, чтобы при первой необходимости подавить любой бунт и любую инициативу. А процветающая жестокость между самими детьми служила для них параллельной невидимой системой подавления и запугивания, которая негласно ими поддерживалась и подпитывалась; как криминальный авторитет выгоден тюремному начальству и пользуется его расположением, так и особо крепкие и авторитетные ребята получали негласную поддержку руководства детдома.
И всё это называлось «любовью к детям».