Все ведь живет, все одушевлено: допустите существование всех этих вновь открытых животных, а также всех тех, которые, как это легко понять, еще могут быть открыты, добавьте сюда и тех, что мы всегда здесь видели, – и вы, конечно, поймете, что Земля сильно заселена и что природа весьма щедро разбросала по ней живые существа – настолько щедро, что ничуть не страдает от того, что половина их недоступна зрению. И неужели вы считаете, будто, доведя здесь свою плодовитость до крайности, она для всех остальных планет осталась настолько бесплодной, что не произвела там ничего живого?!
Не подлежит никакому сомнению, что глубоко заблуждается всякий, кто серьезно считает возможным и надеется с большей или меньшей близостью к действительности описать обитателей других планет, выяснить условия их существования, их строение и образ жизни, их физическое, нравственное и интеллектуальное состояние. Хотя мы с полной уверенностью утверждаем, что обитаемые миры многочисленны, но мы самым решительным образом отрицаем всякое желание вывести отсюда заключение, будто на этих мирах мы предполагаем существование таких людей, которые населяют нашу Землю.
Может быть, еще не все потеряно и наши поиски жизни будут не совсем безуспешны? Может быть, за растениями – животные, а за астроботаникой – астрозоология? А вдруг мы натолкнемся на странных – конечно, с нашей, земной, точки зрения – животных? Наверное, у них большие легкие, ибо воздух разрежен и в нем мало кислорода. Наверное, у них сильно развиты органы слуха, ибо звуки плохо проходят в разреженной атмосфере. Подобно обитателям наших пустынь, они должны запасать в своем теле воду, ибо надо экономить драгоценную влагу в суровом сухом климате.
– Я этого не забуду, – сказал Остапенко. – И не прощу.
– Чего не простишь? – спросил Кудряшов.
Он не смотрел на собеседника, сосредоточенно набивая трубку. Они сидели в оранжерее – единственном месте экспедиционной базы, где дозволялось курить. И Кудряшов торопился выполнить свой незамысловатый ритуал.
– Четыреста тонн морозоустойчивой пшеницы, специальный сорт, – сказал Остапенко. – Зачем? Это ведь не свинство даже. Подлость! Мы могли изменить этот мир, снова сделать его живым! А теперь…
– Не драматизируй, – сказал Кудряшов. – Подлость тут ни при чем. Законы небесной механики никто не отменял. Тут или-или. Или зерно, или эвакуация.
– С эвакуацией можно было обождать, – сказал Остапенко. – Прислали бы второй транспорт…
– Нет второго транспорта, – сказал Кудряшов. – И в ближайшие годы не будет. Сам же слышал, какой там бардак. Заводы стоят, деньги обесцениваются, тотальный дефицит, границы проводят…
Они помолчали. Кудряшов раскурил трубку. Тяжелый ароматный дым поплыл по оранжерее, утягиваемый системой вентиляции.
– Как так получилось? – спросил Остапенко. – Нет, понятно, конечно, реформы, проблемы переходного периода, все давно назрело и перезрело, но рушить огромную страну, разбирать ее по этим… республикам… Зачем? Ради чего? Это же колоссальный шаг назад! Взять те же производственные связи. На наш проект свыше миллиона человек работает, по всем краям… Как теперь осуществлять кооперацию с границами и таможнями?
– Ты на это с другой стороны посмотри, – сказал Кудряшов. – Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…
– Глупая шутка, – сказал Остапенко. – Кухонный юмор. Умнее ничего не можешь придумать, товарищ замполит? Речь ведь не только о проекте, но и о жизни… о жизнях!..
– О-хо-хо… – Кудряшов затянулся особенно глубоко и выдохнул, окутавшись дымом. – Если, товарищ научрук, тебя действительно интересует мое мнение замполита, то я отвечу просто: приказы Москвы не обсуждаются. Политическая ситуация требует беспрекословного подчинения. Иначе – хаос, анархия, ненужные жертвы. Да, мы уходим, но, возможно, еще вернемся. Так тебя устроит?
– Нет, – отозвался Остапенко. – Так меня не устроит. Объясни мне, как получилось, что мы сдаем все завоеванное – немалой кровью, между прочим, завоеванное, – сдаем без единого выстрела, без сопротивления. Ведь в нас верили… и сейчас верят. Мажоиды верят, Кхас верит. Мы им дали надежду на лучшее будущее, на расцвет вместо угасания. И теперь – что? Извините, до свидания?.. Вот ты говоришь: избежать хаоса, анархии, беспрекословное подчинение. Но здесь как раз и начнется хаос, если мы уйдем. Без идеи, без веры в то, что мы знаем, как лучше, красные долго не продержатся. Есть, знаешь ли, такой императив: мы в ответе за тех, кого приручили… И что? Мы не желаем отвечать? Но ведь это… это… предательство!
Кудряшов докурил и принялся выбивать трубку, постукивая по краю импровизированной пепельницы, изготовленной из контейнера для сбора малоразмерных геологических образцов.
– Напомню, – сказал он, – что романтический императив Экзюпери, на который ты ссылаешься, имеет, скорее, экологическое содержание, чем нравственное. А мажоиды – не животные, они – мажоид сапиенс сапиенс, как их называет Ирина. И Кхас твой – вполне половозрелое дееспособное существо. Мы им оставим наше продовольствие, нашу оранжерею и колодцы. Оставим гелиостанцию. Разберутся как-нибудь, справятся. Твоя же задача, товарищ научрук, не предаваться рефлексии, а начинать консервацию лабораторий и хранилища. Я поговорю с Михаилом, чтобы он дал тебе полную ракету под коллекцию образцов. Бери только самое ценное и уникальное. Пять тонн должно хватить.
– И все же! – Остапенко повысил голос. – Ты уходишь от ответа! И я даже знаю, почему ты уходишь от ответа. Потому что тогда нужно будет признать, что вся ваша партия – предатели. Придется признать, что вы десятилетиями манили нас утопическим миражом, что мы убивали и умирали ради химеры, что мы несли не свет, а ложь.
– Но-но-но! – Кудряшов тоже повысил голос. – Это и твоя партия, не забывайся. Членский билет небось не сжег еще, как некоторые? Да, мы рассчитывали на человеческую сознательность. Думали, что народ достаточно грамотен, чтобы понимать, зачем нам все эти планеты. Образовывали, старались. Но народу оказались важнее колбаса и джинса. И если народу важнее колбаса и джинса, значит, партия должна обеспечить ему и то, и другое. И так обеспечить, чтобы тошнить стало. Хотел откровенности? Вот тебе откровенность!
Остапенко наклонил голову, стиснул пальцы в кулаки, расслабил. Видно было, что он справился с эмоциями.
– Ладно, – сказал он. – Все это теория. Перейдем к практике. У меня сегодня встреча с Кхасом. Что ему говорить?
– Сам решай, – отрезал Кудряшов. – Кхас – твой проект. Можешь дать всю правду. Можешь упрощенную версию. Но на твоем месте, если откровенно, я ничего не стал бы говорить. Наши планы и решения – не его дело. Со своими проблемами пусть разбираются самостоятельно. Nothing personal, it’s just business, как говорят наши заклятые американские друзья.
На последнем километре дороги двигатель краулера начал взревывать и громко чихать. Остапенко опасался, что застрянет посреди канала, но машина все же вытянула до высокой каменной аэлиты на границе оазиса-поселения, где обычно дожидался Кхас.
Было три часа пополудни, солнце стояло высоко, а температура за бортом поднялась до плюс пятнадцати по Цельсию – практически летняя погода, редкая для середины осени. Научрук оставил доху в вещевом ящике, но плотно зашнуровал спецкостюм, надел очки-консервы, регенеративный респиратор, баллон с кислородом, проверил работу клапанов и мембранной коробки. Потом разгерметизировал кабину и встал на плотный грунт.
Древний канал окончательно пересох лет за тридцать до начала работы первой экспедиции, такырные трещины забил наносной песок, и они угадывались лишь в отдельных местах на откосах. Вверх по руслу, километрах в пяти, были хорошо видны развалины какого-то мощного сооружения: то ли насосной станции, то ли шлюза-регулятора – точно сказать нельзя. Севернее этих руин, обозначенных на картах под безликим индексом «С7», никто пока не заходил: там был низкорослый лес из кривых, жмущихся к грунту деревьев, похожих на земной саксаул, и там была территория черных мажоидов, стремительных и опасных, избегающих контактов с людьми и ведущих, по-видимому, ночной образ жизни. Когда-нибудь черными мажоидами пришлось бы заняться всерьез, и командир экспедиции полковник Каравай строил по этому поводу всевозможные планы, однако им, похоже, теперь не суждено было воплотиться в жизнь.
Остапенко постоял, привыкая к сухому разреженному воздуху и поглядывая в сторону руин «С7», потом без спешки вразвалочку направился вверх по откосу, к каменной аэлите. С этими изваяниями, встречавшимися часто по берегам каналов, тоже еще не разобрались. Они были определенно антропоморфными и при первом осмотре вызывали у причастных воспоминания о половецких бабах, выставленных во многих краеведческих музеях Союза. Однако на том сходство исчерпывалось: Стеблов, единственный археолог экспедиции, утверждал, что аэлиты – это не столько изваяния, сколько вертикальные плиты, покрытые плотными рядами петроглифов, а их кажущаяся антропоморфность является следствием игры человеческого воображения, склонного упорядочивать даже очевидный хаос, вычленяя в нем знакомые очертания. Датировать аэлиты не получилось. Было ясно, что они построены сравнительно недавно, то есть в эпоху высыхания каналов и связанного с этим заката местной цивилизации, но кто их ставил и зачем, не знали и старейшины. По крайней мере так говорил Кхас, а Остапенко ему верил – почему бы не верить?