В студенческие годы я вместе с двумя своими бывшими одноклассниками любил путешествовать по тогда еще советской Прибалтике. О моих спутниках следует сказать несколько слов особо.
Один из них, Андрей Гныкин, в 90-е стал довольно крупным и, как говорят, не слишком честным бизнесменом и был взорван в своей машине. Существует версия, что убийство совершила его жена, у отца которой Андрюша «отжал» бизнес…
Второй мой приятель по кличке Джус уже давно и основательно сошел с ума (он даже предлагал мне телефонный номер Иисуса Христа: «Да он в Москве под псевдонимом Иванов живет. Работает программистом. Ну время такое смутное, сам понимаешь!») и уже 20 лет назад проводил в психушках больше времени, чем дома. Жив ли он сейчас, я просто не знаю.
Но тогда все эти коллизии были еще впереди, и мы, бедные, но веселые студенты, разработали очень удобную теорию. Мы считали, что вносим разнообразие в скучную жизнь прибалтийских крестьян и наше появление для них праздник. Поэтому мы останавливались бесплатно в крестьянских домах и без стеснения питались дармовой пищей.
Самое интересное, что нам почти никогда не отказывали и принимали нас очень хорошо. На первый взгляд это казалось просто удивительным – ведь большинство прибалтов смотрели на русских как на оккупантов. Но нас спасало то, что мы искренне поддерживали стремление местных к независимости; поэтому в тех довольно редких случаях, когда разговор заходил на эту тему, конфликтов не возникало.
Помню, как-то мы остановились на ночлег в сельской школе-интернате для детей с отдаленных хуторов. Директор не только предоставил нам комнату в общежитии, но и разрешил присутствовать на уроках (сильно сомневаюсь, что мне это позволили бы в американской школе).
Вечером к нам пришли пить чай (других напитков мы тогда почти не употребляли) местные десятиклассницы. Девушки довольно плохо говорили по-русски, но очень хотели с нами подружиться и даже читали стихи Есенина, который им «действительно очень нравится».
Поняв, что по Прибалтике можно путешествовать практически бесплатно, я решил отправиться в Литву со своей тогдашней девушкой (сейчас эта пожилая дама замужем за испанцем и работает в Центре Русской культуры в Мадриде) Галей. Андрей и Джус должны были присоединиться к нам уже в Литве.
Оставалось лишь выбрать место встречи. Я ткнул наугад в карту Литвы и попал в город Аникщяй: «А что, красивое название. Давай в пятницу в два часа дня у центрального костела!» (То, что в каждом литовском городке обязательно есть костел, я уже знал).
Увы, когда мы с Галей добрались до Аникщяя, то деньги у нас уже кончились полностью, а Гныкина с Джусом у костела не оказалась. Но мы ничуть не унывали.
– Скажите, пожалуйста, а где здесь можно переночевать? – обратился я к прохожим.
– А в гостинице.
– A мы студенты из Москвы, из МГУ, у нас деньги кончились.
– Ааа, тогда идите в больницу.
– ???
– Ну там у главврача дочка как раз в МГУ учится, она придумает что-нибудь.
Переговоры с главврачом, симпатичной женщиной средних лет, заняли не больше минуты, а вскоре появилась и совершенно обалдевшая студентка филологического факультета МГУ Юрате, которая и повела нас ночевать к себе домой.
По дороге нас догнали Джус с Гныкиным, так что у Юрате мы ночевали уже вчетвером. Потом с Юрате и ее одногрупницей Ренатой мы дружили долгие годы. Кстати, Юрате и Ренату многие в Литве воспринимали как предателей, коллаборационистов. Но у них было свое объяснение, почему они учатся на русском отделении филологического факультета МГУ:
– Чтобы эффективно бороться с оккупантами, надо прекрасно говорить на их языке, понимать их психологию, а для этого нужно изучить и русскую литературу.
Увы, бороться с оккупантами практически не пришлось, все произошло очень быстро. Эх, Юрате и Рената, как вам там живется теперь в «свободной независимой» Литве?
Во времена перестройки я после географического факультета МГУ из романтических соображений распределился в краеведческий музей небольшого городка Елизово на Камчатке.
Его директором был Владимир Степанович Шевцов. По-моему, такие необычные колоритные типажи можно было тогда встретить только в глубокой провинции. Директор писал повести (и небесталанные) о своем детстве в далеком дальневосточном селе. Это был такой Валентин Распутин районного масштаба: немножко антисемит и убежденный русский националист.
– Для меня что главное?! Чтобы за границей нас, русских, уважали. Сейчас этого нет, так проститутка в каком-нибудь далеком порту американского матроса испугается обокрасть, а нашего русского морячка обворует не задумываясь! – объяснял мне на наглядном примере свое политическое кредо Владимир Степанович.
На мое счастье, когда-то давно Владимир Степанович закончил географический факультет Дальневосточного университета – и посему решил преобразовать елизовский краеведческий музей (даже вывеску соответствующую прибил) в «Музей политической географии». В реальности что это такое – директор не знал совершенно, поэтому я как «московский эксперт» воплощал это начинание (Владимир Степанович доверял мне безгранично) по своему усмотрению.
В то время я был «пламенным демократом» и поэтому решил «экспортировать революцию» на далекую Камчатку.
Первом делом я открыл «Елизовский Гайд-парк»: на ватмане в музее каждый мог написать что пожелает. Затем я создал экспозицию по сталинским репрессиям на Камчатке, а также выставку о проблемах коренных жителей полуострова.
Я учредил камчатское отделение «Мемориала», а также стал членом правления «Камчатского Народного Фронта» (движение местных демократов). Собрания обеих организаций, на которые приезжали единомышленники из областного центра, часто проходили тут же, в музее.
Местные партаппаратчики меня ненавидели: они всерьез считали, что в реальности я приехал по заданию московских смутьянов свергать советскую власть на Камчатке. То есть я был таким «начальником Чукотки», только с ровно противоположными взглядами. В местном партийном издании вышла даже статья про нас с Шевцовым «Под боком у райкома», где повествовалось о том, что мы создали антисоветский центр в двух шагах от районного комитета компартии.
На Камчатке я впервые почувствовал себя известным человеком. Ко мне в музей приходили польские журналисты, и я стал одним из героев их очерка о Камчатке. После чего мне начали приходить письма из этой далекой европейской страны.
Тут порылся в Гугле. Музей по-прежнему существует, и придуманные мной экспозиции (политических репрессий, коренных народов, мигрантов) функционируют. Но про меня ни слова: автор концепции В. С. Шевцов. И все же в одной статье я косвенно упомянут – оказывается, экспозицию по политическим репрессиям Шевцову помогал делать «расконвоированный зэк», который оставался спать в музее (я и правда там ночевал). Но я на Владимира Степановича не в обиде: главное, что благодаря ему я порезвился на Камчатке от души!
Кстати, нашел я и Владимира Степановича. Сейчас он пенсионер и, полностью переключился на писательскую деятельность о родном дальневосточном селе и его окрестностях и за свой счет издал две книги тиражом аж 500 и 150 экземпляров. Книги он рассылает во властные структуры с подписью «меценат Шевцов». Как утверждает бывший директор музея, его произведения «оказались весьма значимы для России, судя по информации из Кремля и Госдумы».
Но, конечно же, мы с Шевцовым занимались не только политикой. Так, Владимир Степанович считал себя еще и археологом (думаю, что это было преувеличением), и мы ездили на раскопки по всему полуострову.
Камчатка просто кишела медведями, и во время таких экспедиций мы встречались с ними (иногда почти вплотную) каждый день. Кстати, камчадалы убедили меня, что медведь для человека практически не опасен, и нападает в редчайших (один из тысячи) случаев.
Местные реки кишели лососем, и мы не только ели рыбу, но и сами солили красную икру! Ночевали мы в охотничьих домиках, разбросанных по всему полуострову. В такой «общественной» избушке мог остановиться любой желающий. Единственное правило – надо было оставить немного еды для следующего постояльца.
Но часто мы ночевали и у лесников, метеорологов и рыбаков. Пустить человека на ночлег на Камчатке было законом. Вообще люди здесь были гораздо добрее, чем в Центральной России. Например, водители-дальнобойщики брали пассажиров по всему полуострову только бесплатно.
Кроме этого, я ездил по отдаленным корякским селам и стойбищам и собирал экспонаты для музея. В качестве валюты я давал аборигенам технический спирт, которым меня бесплатно (вот были времена!) снабжал елизовский приятель.
То, что спирт был технический, коряков не останавливало – пили они поголовно, не только мужчины, но и женщины с подростками. Возможно, именно с алкоголизмом была связана удивительная раскрепощенность местных женщин. Почти в каждом селе ко мне в номер с конкретными, но совершенно безвозмездными предложениями вваливались пьяненькие корячки. Здесь считалось полезным для «очистки крови» забеременеть от белого.
Кстати, на Камчатке я остался жив лишь чудом. Как-то, остановившись в отдаленном стойбище, я пошел побродить на лыжах по лесотундре, но тут началась метель – и мои следы замело. Поняв, что чум мне не найти, я с последней спички (это действительно не преувеличение!) сумел разжечь костер. Где-то через час за мной приехали коряки. Но если бы я не развел костер, то они бы меня не нашли. До сих пор иногда думаю, что должен был погибнуть тогда (в 24 года), и дальнейшую жизнь живу благодаря какому-то божественному сбою.
Когда я спустя 25 лет оказался в аляскинском буше (так здесь называют труднодоступные для цивилизации районы, куда можно добраться лишь по воздуху или по реке), то был просто поражен тем, насколько здесь все напоминало Камчатку.
Рубленые избы с русскими печами, горьковатый дымок из труб, величественные реки, безбрежные леса и луга с березовыми рощами на косогоре – таковы типичные местные пейзажи. Аляскинская глушь так напоминала мне Дальний Восток, что иногда я путался и называл при американцах их полуостров Камчаткой. Они не обижались. Даже самая популярная водка в местных магазинах называлась «Kamchatka», хотя стоила, по российским понятиям, нереальные деньги – 40 долларов за пол-литра!
Пьют аляскинские аборигены в таких же масштабах, как и коренные жители Камчатки. Правда, увы, на Аляске (возможно, виноват возраст?) заняться любовью эскимоски мне не предлагали.
Но отличия все же есть. В СССР аборигенам Сибири говорить на родном языке не запрещали, а вот на Аляске еще в 60-х годах прошлого века белые учителя за подобное «преступление» мазали нарушителям губы мылом. На магазинах и барах штата вывешивали плакаты: «Индейцам алкоголь не продаем».
У аборигенов Аляски, страдающих от алкоголизма и не выдерживающих конкуренции с белыми, выработался четкий комплекс своей второсортности. В СССР же, где всем платили почти одинаковую зарплату, эта проблема ощущалась гораздо менее остро.
«Город древний, город длинный,
Имярек Екатерины,
Даже свод тюрьмы старинной
Здесь положен буквой «Е».
Здесь от веку было тяжко,
Здесь пришили Николашку,
И любая помнит башня
О демидовской семье», —
надрывались магнитофоны почти в каждой комнате в студенческой общаге Свердловского университета.
В Свердловск я попал в середине 80-х прошлого столетия, когда в качестве студента географического факультета МГУ проходил практику на Урале.
После Москвы город поражал обилием заводов и неприкрытой провинциальностью. Например, меня поразило, что в буфете железнодорожного вокзала кофе подавали – в связи с отсутсвием чашек – в баночках из-под майонеза.
Однако в этой, как мне тогда казалось, провинциальной дыре я столкнулся с очень необычным человеком – 23-летним студентом местного истфака Евгением Ройзманом.
Есть выражение «мечта антисемита» – про жалкого, трусливого и в то же время подловатого еврея; в пику ему Женю можно было назвать «кошмаром антисемита». Гренадерского роста, обладающий богатырской силой и прославившийся своей храбростью и удалью Евгений просто перечеркивал антисемитские представления о «типичных» евреях.
Кстати, к своему еврейству Женя относился спокойно. Он его не стеснялся и даже мог появиться на занятиях с могендовидом на шее, но все же сионистом он не был. Советскую власть он ненавидел всей душой, но был скорее прозападным диссидентом, чем еврейским националистом.
Женя, кстати, тогда поведал мне, что за антисоветскую деятельность уже отмотал срок. На зоне, как он утверждал, ему даже понравилось, а распитие чифиря у костра он вспоминал очень часто. Если честно, я тогда ему не поверил, так как считал, что после тюрьмы за политическую деятельность в институт не принимают, но, как выяснилось, я ошибался.
Так или иначе, тюрьма «не исправила» Ройзмана, и распространением самиздатовской литературы среди свердловских студентов он занимался очень активно. Именно в Свердловске благодаря знакомству с будущим мэром Екатеринбурга я сумел прочесть те запрещенные книги, которые не мог достать в столице.
Но чистой политикой Евгений тогда интересовался несильно, а больше читал не издаваемых в СССР поэтов. Стихи Женя писал и сам – и даже создал несколько поэтических объединений среди свердловских студентов. Я показал его творчество московским знатокам, и они заверили меня, что это настоящий поэт и, к тому же, «человек с большой страстной душой».
Кстати, в «страстную душу» Ройзмана были влюблены почти все студентки свердловского истфака. От одной из них у Евгения родился ребенок. Жениться на ней Евгений не хотел, но жил с ней в одной квартире. «Женщин много, но своего ребенка я никогда не оставлю и буду жить с ним, даже если не люблю женщину, которого его родила», – поведал мне будущий глава Екатеринбурга.
Сейчас, спустя тридцать лет, уже трудно вспомнить какие-то детали биографии будущего политика. Но, например, когда Ройзмана обвиняют в «уголовщине», у меня есть на это четкое объяснение.
Нужно помнить, что и в советское время Свердловск был достаточно криминальным городом, хотя преступники здесь были тогда еще не крупными бандитами, а обыкновенной шпаной. В таком городе хорошо было уметь драться и постоять за себя.
Ройзман, который до студенчества и в тюрьме успел посидеть, и на заводах поработать, драться умел профессионально, и городская шпана его действительно знала и уважала. И не вина будущего мэра Екатеринбурга, что сегодня многие из этих городских хулиганов стали крупными бандитами.
Ройзману действительно была свойственна любовь к некоему «силовому решению вопросов». Так, при мне он чуть не полез в драку с машинистом, не подождавшим девушек, опаздываюших на электричку. Но, скорее такое поведение было лишь юношеским максимализмом, помноженным на обостренное чувство справедливости. Свидетельствую, что обидеть слабого Ройзман не мог в принципе.
Те, кто знают меня, могут засвидетельствовать, что я редко описываю людей исключительно в положительных тонах. Но о Ройзмане мне действительно очень трудно вспомнить хоть что-то плохое.
А вот, все-таки вспомнил одну историю. Евгений, чтобы стать столичным жителем, планировал жениться на москвичке и даже попросил меня познакомить его с какой-нибудь девушкой из моего города. Девушку я ему нашел, но Жене она не понравилась. А если бы я искал получше?! Может, Ройзман стал бы москвичом и не был бы избран мэром Екатеринбурга?!
В 1990 году я поехал во что-то типа свадебного путешествия в Болгарию. Ехали мы на поезде и по пути сошли в Бухаресте, где лишь недавно произошла революция.
Да, такой заграницы мы не ожидали. «Революционные» граффити на стенах, пустые магазины, очереди возле столовых с бедным рационом – рестораны нам так и не попались. Люди были плохо одеты и не слишком вежливы. Толпы цыган почти в открытую пытались обворовать прохожих.
В чем-то, в первую очередь – хамоватой развязностью людей, Румыния мне напомнила поздний агонизирующий СССР. Позже похожую атмосферу я наблюдал и в Албании.
Впрочем, не все в Румынии было плохо. Так, мы познакомились со студентами, дежурящими около машины с открытым окном.
– Иностранцы забыли окно закрыть. Цыгане машину обворуют, а все будут думать, что это румыны сделали, – объяснили нам молодые люди. Увы, беседа со студентами оказалась единственным положительным воспоминанием.
Наступили сумерки, но большинство фонарей не работало, город погрузился во тьму. В общем, когда вечером пришел наш поезд в Болгарию, то мы были просто счастливы.
После Румынии Болгария воспринималась почти как рай. Кстати, ехали мы туда не просто так, а к моим дальним родственникам. Кто-то из моей дальней родни был врачом в Белой армии и после ее разгрома бежал с семьей в Болгарию.
Увы, дочка этого врача стала коммунисткой, а во время войны была партизанкой в горах, где и познакомилась с будущим мужем. Несмотря на то, что эта женщина всю жизнь провела в Болгарии, а СССР посещала лишь в коротких туристических поездках, она гордилась своим русским происхождением и восхищалась своей исторической родиной. В общем, в Софии нас принимали эти старые коммунисты, а также их женатый сын Петя.
В это время в Болгарии проходили студенческие антикоммунистические волнения, и старые партизаны воспринимали происходящее как катастрофу. Мы же, естественно, в то время были «демократами» и полностью на стороне студентов. Старушка пыталась убедить нас последним, самым весомым аргументом: «Они же против России! Они хотят, чтобы Болгария дружила со странами Запада, а не с СССР!» Но тогда мне эти аргументы казались совсем не важными.
А вот перед Петей я до сих пор испытываю неловкость. Он «одолжил» нам небольшую сумму в местной валюте (для нас, бедных студентов, большие деньги) и просил, чтобы взамен этого мы посылали его маме подарки из России, «ей будет очень приятно».
В силу молодости мы просто не поняли, что от нас никто не требует эквивалентного обмена. Мы все гадали, что можно купить в России на эти деньги, и в результате так ничего и не послали.
После Софии мы путешествовали по Болгарии и все время удивлялись, насколько болгары добрый и гостеприимный народ. Так, однажды в горном приюте мы ночевали со студенткой из Софии, путешествующей по горам в одиночестве. Утром она ушла до того, как мы проснулись, и оставила нам коробку конфет и еще какие-то вкусности. Как-то таксист, узнав, что мы бедные студенты из России, категорически отказался брать с нас деньги.
На море мы почти задарма сняли жилье в болгарской семье. А вот разогревать еду я был вынужден на кухне хозяев. Увы, это оказалось непростым делом, так как хозяин «в качестве платы» требовал, чтобы я выпил стаканчик ракии. Кроме этого, он обожал нас брать на рыбалку (приходилось очень рано вставать), а потом его жена готовила для нас якобы пойманную нами рыбу.
А один раз между местными из-за нас даже произошел конфликт. Как-то, опять же в горном приюте, нас позвали к себе его хозяева. Какой-то болгарский турист спросил их, зачем они нас зовут, а те ему что-то грубо ответили. Турист отозвал нас в сторону и сказал, чтобы мы были осторожны, так как «это не болгары, а македонцы». Но все окончилось хорошо – оказывается, македонцы специально накрыли стол «в честь русских друзей»!
Вообще то, что мы были из России, помогало нам в Болгарии очень сильно. Пожалуй, только в Болгарии, Сербии, Македонии и Черногории к русским относятся с теплотой и благодарностью. Так, в Болгарии почти все люди, как только узнавали, что мы из России, расплывались в улыбке. Здесь все помнили, что Россия освободила Болгарию от турецкого ига. И, кстати, тогда все люди в Болгарии прекрасно говорили по-русски.
Теперь все немного по другому, по новой историографии, Болгарию от турок освободила не только Россия, но и Польша, Литва и Финляндия, так как эти страны входили в Российскую империю. Среди части болгар теперь модны русофобские настроения.
Так, на ФБ читал пост одного болгарина, злорадствующего, что во время Второй мировой войны красноармейцы в его стране нашли цистерну с этиловым спиртом, стали пить его и, естественно, отравились. Печально, но этот пост с восторгом перепечатывали некоторые российские «либералы».
Здесь, в США, я встречаю довольно много молодых болгар. Общаться приходится по-английски, так как по-русски они не говорят. Да и любви к России у них уже нет, Запад им ближе и понятней. Немного обидно. Иногда даже думаю: а может, и не так уж не права была русская старушка в Софии?
Летом 1989 г. я путешествовал автостопом по ГДР. По молодости я считал жизнь в гостиницах «глупым буржуазным излишеством» и ночевал в кемпингах, а часто даже в городских парках. Попасть в полицию я не боялся, так как немецкий студент, с котором я познакомился в поезде «Москва – Берлин», обрисовал мне ситуацию предельно ясно: «У нас хорошая страна. Ну допустим даже, что тебя полиция обнаружила ночующим в парке. Что, сразу штраф в 100 марок?! Конечно же, нет! Сначала полиция просто сделает предупреждение».
Увы, один конфликт с полицией у меня все-таки случился. В те дни железнодорожные билеты на поезда в Западную Европу купить из-за дефицита было просто невозможно, и толпы поляков (уж не помню, что они делали в Берлине) брали поезда штурмом.
Полиция пыталась этому препятствовать и гоняла их с платформы. Как-то под такую «раздачу» попал и я (хотя у меня как раз был билет). Полицейский что-то очень грубым тоном сказал мне по-немецки и показал знаками, чтобы я убирался. Я, так как твердо знал, что не совершаю ничего незаконного, ему не подчинился. Тогда он схватил меня за грудки и стал орать. Я дико возмутился и пошел «качать права» в полицейский участок.
Там с трудом нашли полицейского, говорящего по-английски, и с помощью этого переводчика меня выслушал начальник полицейского участка. Он мне объяснил, что меня приняли за поляка, и извинился за поведение своего подчиненного. Я потребовал, чтобы оскорбивший меня полицейский извинился лично.
– Но он же не говорит по-английски!
– Пусть извиняется по-немецки!
Позвали моего обидчика, и он извиняющимся тоном что-то сказал по-немецки. Впрочем, это был мой единственный конфликт в Германии.
Относились ко мне немцы очень радушно. Соседи в кемпинге угощали меня сардельками с пивом, хозяева часто отказывались брать деньги за проживание, а если я начинал настаивать, то просто убегали. Подвозили меня тоже очень охотно.
Единственной проблемой была коммуникация. В отличие от западных немцев, гэдээровцы практически не говорили по-английски. Но, пусть и на уровне жестов, все встречные немцы говорили со мной на одну тему: они восхищались переменами в СССР и с горечью говорили, что «Дойчланд шлафн» («Германия спит»). Я уже тогда подозревал, что если там много людей не хотят спать, то пробуждение очень близко.
И вот спустя всего полгода я уже из Союза наблюдал крушение Берлинской стены. Я очень переживал, что не застал этого судьбоносного события, и вдруг на одном из обломков сокрушенной преграды увидел надпись «Rotar» (моя фамилия встречается в некоторых европейских странах). Меня охватило мистическое чувство: пусть я уехал из ГДР слишком рано, но все равно сумел поучаствовать в немецкой революции.