Записки гарибальдийца

Вскоре после взятия Палермо, когда Гарибальди явно выказал намерение продолжать так блистательно начатое предприятие[24], во всей Италии стали собирать волонтеров, из которых образовались три бригады: две в Генуе и одна во Флоренции. Правительство сначала не только не препятствовало их формированию, но даже уступило для последней один из казенных замков, Castel Pulci[25], в пяти милях от Флоренции. Пьемонтские офицеры, со своей стороны, содействовали, чем могли, этому предприятию. Когда же, по распоряжению центрального комитета, начальство над флорентийскою бригадой принял полковник Джованни Никотера[26], родом калабриец, один из двадцати пяти, высадившийся с Пизакане близ Сапри, и за это осужденный на пожизненное заключение в одной из палермских тюрем, человек энергический и воспитанный в убеждениях мадзиниевой «Юной Италии», то губернатор тосканский Риказоли[27], резко заявил комитетам недовольство правительства этим выбором и совершенно прекратил все правительственные пособия. Вскоре после того, когда бригада получила трехцветное знамя без сардинского герба, и когда не в шутку стали поговаривать о том, что Никотера вовсе не имеет желания вести своих волонтеров к Гарибальди на Сицилию, а хочет высадиться с ними в Папские владения[28], правительство, частью по требованию иностранных агентов, частью по собственным побуждениям, предписало волонтерам разойтись. Предписание это исполнено не было, и Риказоли приказал арестовать полковника Никотеру и отвезти его в одну из флорентийских тюрем.

Тогда волонтеры отправили депутацию к губернатору, прося об освобождении полковника и угрожая в случае отказа нападением на Флоренцию, где в это время было очень мало войска.

Рикасоли освободил Никотеру, но с условием, чтобы тот на следующий же день отвел волонтеров в Ливорно, где найдет заготовленные пароходы, на которых может отправиться куда ему будет угодно, но взял с него честное слово, что он Папских владений не тронет, не «посетив предварительно родного ему калабрийского берега».

Губернатор, со своей стороны, обязывался еще выдать двадцать четыре тысячи франков на путевые издержки и снабдить отправлявшихся съестными припасами на семь дней.

Волонтеры должны были сдать ружья на сардинские полковые фуры и получить их обратно уже на пароходах при выходе из ливорнского порта.

Пока происходило всё это, Гарибальди взял Милаццо и приближался к Мессине. Доходившие слухи о подвигах его в Сицилии до крайности раздражали нетерпение бедных тосканских волонтеров, осужденных пока на утомительную казарменную стоянку.

Наконец, 30-го августа [1860 г.], настал желанный день похода.

I. Отправление

Солнце начинало жарить не на шутку. Солдаты давно стояли в рядах, нетерпеливо ожидая желанного сигнала; побаивались, чтоб отъезда не отложили до другого дня, как это не раз уже бывало. Красные рубахи офицеров, резко отделяясь от серых блуз рядовых, мелькали там и сям. В тени сгруппировалась живописная кучка возле знамени: кто сибаритски расположился на земле, кто важно сидел на барабане, покуривая сигару; с утра оседланные лошади стояли тут же. Никотера был нетерпеливее всех, или по крайней мерь сильнее всех это выказывал то отрывочными восклицаниями, то всеми мускулами своего энергического лица.

На небольшой площадке, в стороне, укладывали тюки ружей на военные фуры. Карабинерные офицеры, назначенные от правительства для наблюдения за этим, важно сидели в тени. Назначенные для той же цели офицеры из волонтеров принимали более деятельное участие. В полной форме, с трехцветными шарфами через плечо, одни лазили на самый верх высокой фуры; другие помогали тащить огромные тюки. Рыженький пармеджьян[29], раскрасневшись от жару, весь в поту, в фуражке на затылок, особенно бегал и суетился; коренастый римлянин с очень строгим профилем сохранял величавое спокойствие, но был более полезен делу…

Нетерпение возрастало вместе с жаром. Пестрая толпа контадинов[30] усеяла ограду и перекрикивалась с волонтерами, стоявшими под ружьем; другие, более смелые, ломились в ворота, и часовые едва сдерживали их.

Наконец, – ведь всему бывает конец, – плечистый фурлейт[31] вскочил на одного из мулов последней телеги, барабан затрещал, и полковник первый выехал из ворот на своем гнедом жеребце, которого успел уже замылить и зашпорить. Весело шли волонтеры с некрутой горки. Addio, Castel Pulci![32] – раздавалось сквозь бой барабана. Контадины бежали по сторонам, прощаясь, многие в последний раз, с дорогими сердцу. Женщины махали огромными соломенными шляпами; редко кто плакал. Во всех окнах мелькали трехцветные знамена. «Viva l’Italia»[33] сливалось в протяжный гул…

Быстро мелькали мимо знакомые места; офицеры едва сдерживали солдат, которые почти бежали, так что нагоняли поминутно главный штаб, ехавший впереди верхом. В стороне дороги, около 1-й роты, бежала женщина лет тридцати пяти, когда-то должно быть очень красивая. Жена капитана, она хотела до последней минуты быть при нем, и для облегчения его участи несла сама что могла из его амуниции. Башмаки ее набились песком; она спотыкалась на каждом шагу, и наконец упала в совершенном изнеможении… Кто мог остановиться, поспешил помочь ей.

«Наконец-то мы выбрались», – услышал я над самым ухом. Я обернулся, – возле меня стоял мой ordinanza, денщик, мальчик лет четырнадцати, с нежным лицом, вспыхнувшим от жару. Большие черные глаза его сияли от радости. Сын пизанского работника, он бежал от отца и пришел во Флоренцию, чтобы записаться в волонтеры. С ним не было необходимых бумаг – ему отказали. Он возвратился в Пизу и через день пришел с надлежащими документами; ноги его были в крови, он почти валился от усталости. Ему опять отказали, основываясь на том, что он слишком мал для фронта; мальчик начал плакать. Над ним сжалились, но принять его не могли, так как в барабанщики вакансии не было. Оставалось, чтобы кто-нибудь согласился взять его в денщики. Я попросил его себе, и не знаю сделал ли хорошо, или дурно. Во всяком случае, желание его было так благородно, и притом он с такою недетскою энергией стремился к своей цели, что я не мог не способствовать ему к ее достижению. Он был принят как раз накануне отправления и экипирован на скорую руку: какой-то старый кепи национального гвардейца, блуза почти до пяток, засученные штаны и лакированные башмаки на босую ногу. Прибавьте еще тесак почти во всю длину его фигуры и пьемонтский sacc’a pane[34], из которого выглядывали Confessions Жан-Жака Руссо и Осада Флоренции Гверрацци[35], взятые мною для услаждения досугов казарменной жизни, куда-то мною заброшенные во время последней суматохи и им подобранные из особенного усердия ко мне.

В Синье ожидал нас поезд железной дороги, и к вечеру мы были в Ливорно.

Нас встретили исключительно карабинеры, кажется, все бывшие в то время в Ливорно. Капитан над портом тотчас же предложил полковнику отправиться на заготовленные, по распоряжению Риказоли, пароходы… На одной из последних барок, нагруженных порохом, подъехал я к борту. Нас отказались принять, говоря, что и без того уже нагружены до крайности. Приходилось провести ночь на барке. Я не ел ничего с утра, – но à la guerre comme à la guerre[36]; я уместился, как мог комфортабельнее на мешках, и рекомендовав остальным не курить, завернулся в плащ и приготовился уснуть… Несмотря на усталость, мне не спалось. Много пробуждалось в голове такого, о чем я вам рассказывать не буду.

Ночь была тиха, море спокойно. Суда рисовались темными массами на легком фоне ясного неба. Кое-где мелькали огоньки. Картина была фантастически хороша. Барку постоянно ворочало теченьем, и трудно было составить определенное понятие о местности. Незаметно я уснул…

Наутро солнце ударило мне в глаза, едва появившись на горизонте; я проснулся. Была суматоха. Утренний ветерок всколыхал море, и барка стала держаться очень неспокойно. С парохода (оказался голландский, «Рона» из Роттердама) не хотели дать кабботы[37]. Солдаты не могли объясниться с матросами. Пришлось мне перелезать на пароход. Я спросил капитана; его не оказалось; старшего офицера тоже. Явился какой-то господин в байковой рубахе. Кое-как, при помощи немецкого и английского языков, я объяснился с ним. Он мне пожаловался на волонтеров, проведших ночь на пароходе, и объявил, что капитан съехал до рассвета и запретил без себя входить в какие бы то ни было сношения с «галибардейцами».

Пришел офицер сменить меня и сказал, чтоб я ехал на французский пароход Provence, что там полковник и весь штаб, и что там можно позавтракать и отдохнуть… Во время переезда мы встретили два парохода, только что пришедшие из Генуи. Вся палуба была усеяна красными рубахами. Громогласные Viva неслись оттуда. Эта была часть раскассированной, по распоряжению правительства, экспедиции Бертани[38], приехавшая присоединиться к нам. На французском пароходе мы были приняты любезнее. На палубе нельзя было ходить, так она была полна солдатами. В каютах обоих классов толпились офицеры. Полковник, мне сказали, очень занят в каюте капитана. Офицеры сидели праздно. Некоторые спали, иные играли в шахматы. Из разговоров я узнал, что дело плохо, что, Риказоли обещания сдерживать, кажется, не намерен, что капитан и тут съехал на берег и увез с собой весь экипаж; что французский консул приходил к полковнику, и говорили они между собой очень круто…

Едва уселись за стол к завтраку, с берега послышался барабанный бой, потом вошел лакей и отозвал полковника. Началось смятение. Мы вышли на палубу. Вокруг нас очутились военные сардинские пароходы; на моле возились около пушек. Немного погодя, возвращаюсь в каюту. Возвратился и полковник. Он был бледнее обыкновенного, и губы его были искусаны в кровь. За ним вошел капитан над портом, вдали виднелись треуголки и прочее.

– Господа, – задыхаясь, сказал Никотера, – мы попали в ловушку. Вчера нас боялись и нам обещали. Сегодня мы в их руках, и нам предлагают сдаться, без условий, военнопленными. Если бы дело шло о нас одних, – наш ответ готов. Но мы отвечаем за жизнь двух тысяч благородных юношей, которые могут употребить ее с пользою для отечества. Сопротивление невозможно при такой обстановке.

Он указал на мол, который был виден в круглое окно каюты. Собрали наскоро военный совет; наговорили много чепухи; много было честного увлечения, но идущего к делу – мало; наконец решили, что сила солому ломит, и сдались. Капитан над портом вышел на палубу объявить солдатам обо всем случившемся, и прибавил, что если кто хочет возвратиться домой, тому будут даны от правительства средства исполнить это. Его освистали. Решено было наутро, обезоружив нас, препроводить в Палермо в распоряжение диктатора[39]. Солдаты остались довольны. Капитан над портом приказал карабинерам приняться за выгрузку ружей. Седой поручик обратился ко мне, чтоб я ему сдал их. Это конечно была пустая формальность, но я отказался выполнить ее, не имея на то приказания от своего начальства. Карабинерный поручик вспыхнул:

Загрузка...