Глава вторая

Гостевая спальная показалась мне невообразимо милой. На короткий миг даже всплыл в памяти образ моей детской на Рю де Лоратуар, где были поклеены очень похожие обои – голубые с синим узором. Простенькие акварели на стенах, беленая ширма, укрывавшая туалетные принадлежности, узкая кровать в нише за балдахином, а у окна – бюро для письма и два венских стула.

Сквозь открытую форточку комнату заполнили запах дождя и некий пьянящий цветочный аромат. Аромат этот всюду витал во дворе, но я тогда еще не знала, что за диковинный душистый кустарник цветет в русской деревне весь май… Как и не знала, что в будущем, едва заслышу этот аромат, память всякий раз будет возвращать меня в тот самый май 1884 года, который так сильно изменил мою жизнь.

Но это все после. А тогда я с любопытством осматривалась в комнате, показавшейся мне просто шикарной, царской. Только немного смущал иконостас, на который я взглянула лишь мельком и предпочла скорее отвести взгляд.

Миловидная тоненькая девушка с белокурой косой через плечо как раз заканчивала стелить постель, когда я вошла.

– Ох, и погодка сегодня не заладилась, – с трудом разобрала я русскую простонародную речь. – Верно, устали с дороги? Вам поесть-то чего принести или просто чайку?

– Чайку? – повторила я, делая ударение на первый слог и вспоминая, что «чайка» – это такая птица по-русски.

Я совершенно не понимала, что она от меня хочет: при чем здесь чайки?

– Благодарю! – ответила я и сколь могла приветливо улыбнулась. Натали учила, что когда я чего-то не понимаю, нужно сказать это универсальное слово, и все будет хорошо.

Девица, закончив с постелью, подошла ко мне, поглядывая теперь как на диковинную зверушку.

– Меня Дашей кличут, – произнесла она громко и по слогам. – Так не хочите, что ли, кушать? А то у нас буженинка с ужина осталась, дюже вкуснючая. Не хочите?

– Благодарю… – ответила я теперь не так уверенно.

И, пока мучительно вспоминала этимологию слова «хочить», Даша хмыкнула, сделал книксен и вышла вон.

А я, оставшись одна, навзничь упала на постель, потому что действительно очень устала. И еще я подумала, что надобно вспоминать русскую словесность – единственную дисциплину в Смольном, которая совершенно мне не давалась. Иначе я даже чаю у местных горничных попросить не сумею.

* * *

Я проснулась резко и сперва даже не поняла отчего. Вокруг висела густая темнота, и было тихо настолько, что мне тотчас стало не по себе. Я уже и позабыла те времена, когда владела собственной отдельной комнатой…

И снова этот звук выдернул меня из размышлений! Как будто кошка мяукает… нет, не кошка. Это же детский плач! Через мгновение я уже не сомневалась, что это ребенок – только откуда он здесь? Натали непременно рассказала бы мне, если бы у нее родился брат или сестра. Может, это у горничных?

Я решила не думать, а отвернулась к стене и с головой накрылась одеялом. Не помогало. Напротив, этот ребенок плакал, казалось, еще громче, как будто у меня над ухом. Минуты через три, когда я поняла, что этот плач разогнал остатки сна, я откинула одеяло, нащупала в темноте свечу и коробок спичек.

Ступая босыми ногами по холодному полу, я добралась до двери и выглянула в коридор. Пламя свечи дрогнуло, должно быть от сквозняка, и едва совсем не пропало – мне пришлось загородить его рукой. И в этот момент я заметила легкую белую тень, мелькнувшую в конце коридора и тотчас скрывшуюся за углом.

Меня буквально парализовало на месте: долю секунды я решала, вернуться ли мне к себе или пойти посмотреть? Быть может, это просто кто-то из родственников Натали? А быть может, это и на детский плач прольет свет.

Медленно, чтобы не погасла свеча, я прошла по коридору и заглянула за угол. Каково же было мое удивление, когда здесь я никого не увидела – маленький закуток за углом кончался глухой стеной, почти полностью занятой картиной. Рядом только софа с забытой кем-то газетой и большой фикус в кадке.

Растерянно я подошла к софе, взяла газету, после чего подняла взгляд на картину.

Это был портрет. Сидящей на софе была изображена дама средних лет с кошкой на коленях. Женщина имела темные волосы, черные брови вразлет и суровый взгляд, от которого мне как будто стало зябко. Я утомленно покачала головой, думая, что нужно все-таки пойти к себе и попытаться уснуть, но в этот момент кто-то легонько тронул меня за плечо – я вздрогнула и едва не уронила подсвечник.

– Ох… Господи, Натали… со мною чуть удар не случился! – Это была всего лишь моя подруга, неслышно подошедшая сзади.

– Прости, Лидушка, не хотела тебя напугать.

Лидушка… меня даже передернуло. Вот уже этот синдром «русскости» передался и Натали. Но я решила этого не заметить:

– Ничего. Просто я увидела, как кто-то – должно быть, это была ты – прошел по коридору, и решила посмотреть.

– Я не проходила здесь… – смотрела на меня круглыми глазами Натали. – Я только что вышла из своей комнаты, потому что… тебе не показалось, что где-то на этаже как будто плачет ребенок?

Так. Значит, мне не померещилось. Я улыбнулась и постаралась ответить как можно спокойнее:

– Должно быть, это младенец одной из горничных.

– Комнаты горничных ниже, здесь только господские спальни, – хмурясь, отозвалась моя подруга.

– Да, но в полной тишине звуки вполне могут доноситься и с первого этажа, – с улыбкой ответила я как можно спокойней и рассудительней.

Дело в том, что моя подруга была очень впечатлительной девушкой, склонной верить и безумно бояться всякого рода потусторонних явлений.

Однажды кто-то из наших подруг рассказал историю, выдуманную наверняка на ходу, – будто на заре становления Смольного здесь воспитывалась некая княжна, которую разлучили с ее женихом, и бедняжка, не снеся горя, выбросилась из окна столовой, разбившись насмерть. Якобы ее неупокоенный дух до сих пор бродит по нашей столовой, а по ночам оттуда даже доносится девичий плач. Эту историю рассказали при Натали три года назад, а она до сих пор бледнеет, когда видит, что в столовой что-то лежит не на привычных местах. А уж о том, чтобы пройтись мимо ее дверей в неурочный час, и речи идти не может.

Кстати, это еще одна черта русского народа, которая не укладывается в рамки разумного: они, называя православие единственной возможной религией, в равной степени же верят в домовых, которых надобно задабривать конфетами, в русалок, в которых непременно превращаются утопленницы, и, разумеется, в святочные гадания – без этого никак. Мне никогда не понять, как можно допускать одновременно и единобожие, и языческие дохристианские верования. Ведь это, как сказал бы Платон Алексеевич, взаимоисключающие параграфы!

Как бы там ни было, но Натали я люблю всей душой, вместе со всеми недостатками, потому по возможности всегда стараюсь защитить и подругу, и ее нервы. Сейчас она, слава богу, позабыла о детском плаче, потому как, приблизив свечу к картине в закутке, разглядывала ее с большим вниманием.

Я не удержалась и спросила:

– Натали, милая, ты знаешь, кто изображен на этом портрете?

Она нахмурила лоб, и по виду ее можно было догадаться, что сей портрет она видит впервые.

– Не знаю… Папенька ведь купил этот дом у какой-то разорившейся семьи – может, это и есть прежняя хозяйка? Лиди, какой пугающий взгляд у этой женщины. Мне не по себе. Ты можешь посидеть в моей комнате, пока я не усну, дорогая?

Разумеется, я не отказала. Комната Натали находилась через одну дверь от моей, и окна ее так же выходили на густой сосновый лес, совершенно черный в ночи. Сама комната была почти полной копией моей – только стены и покрывала здесь были не синие, а зеленые, да стояло несколько комодов и большое, в человеческий рост, зеркало.

Забравшись в кровать, мы при свете единственной свечи еще долго обсуждали множество вещей – в основном Натали говорила, конечно, о больном отце, а я больше слушала. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем обе мы уснули.

* * *

Я пробудилась первой и, обнаружив Натали еще спящей, не стала ее тревожить, а тихонько выскользнула за дверь.

Оказалось, что днем этот дом, а в частности столь пугающий ночью коридор меж комнатами, просто лучился светом. Солнце проникало сквозь огромные окна, отражалось от серебра подсвечников и таяло на полированных ножках диванов и кресел. По одну сторону коридора тянулись двери в спальни хозяев и гостевые, противоположная же сторона была сплошь остекленной и выходила на парадное крыльцо, веранду и утопающий в зелени парк. Сам коридор вел к широкой лестнице с резными перилами, за которой следовала «мужская» часть дома, а другой конец коридора упирался в закуток с портретом, где мне вчера повезло побывать.

Покинув комнату Натали, я намеревалась быстро проскользнуть к себе, но, не успев сделать и шага, заметила у лестницы мужчину. И невольно ахнула, потому как выглядела совершенно неподобающе – я стояла босиком, в одной лишь сорочке до пят и с распущенными по плечам волосами. Ахнула я совершенно напрасно, поскольку до этого мужчина и не видел меня. Зато теперь окинул взглядом с головы до пят и лишь потом отвернулся – отвернулся с выражением такого презрения на лице, что мне захотелось тотчас провалиться на месте. Я немедленно бросилась в свою комнату.

Господи, как стыдно, как стыдно, как стыдно… Щеки мои горели огнем: как я могла допустить такой промах?! Это институт, где особ мужского пола сроду не пускали дальше столовой, меня так разбаловал. В Смольном, разумеется, тоже считалось дурным тоном разгуливать вне спальни в исподнем, но, право, редкая девочка стала бы переодеваться в платье, чтобы пожелать спокойной ночи подруге из другой комнаты.

Но устроить такое здесь! Хороша бы я была, выкинь такой фортель на службе гувернанткой по рекомендации Платона Алексеевича…

Спустя четверть часа я все-таки убедила себя не терзаться. Умылась, заплела волосы в косу и по обыкновению уложила ее тугим узлом на затылке. Из двух имеющихся у меня нарядов – простого институтского платья и прогулочной синей юбки с блузой и жакетом – решилась выбрать второй. Приколола соломенную шляпку и поскорее спустилась во двор: намеревалась поглядеть на приусадебный парк, нахваленный мадам Эйвазовой. И может быть, удастся отыскать тот самый душистый кустарник, заинтересовавший меня еще с вечера.

Усадьба купца Максима Петровича, батюшки Натали, включала в себя добротный двухэтажный дом с просторной гостиной, столовой и даже бальным залом. Южная стена смотрела окнами на скромный задний дворик, за которым начинался сосновый лес – именно на эту сторону выходили наши с Натали комнаты. Северная же стена была фасадной – к ней, к самому парадному крыльцу, тянулась широкая подъездная дорога, усыпанная гранитной крошкой. Однако уже в десяти шагах от дома дорога расходилась: одна ее ветка вела ко флигелю и усадебным воротам, а другая терялась в зелени парка. По ней я и направилась.

По обеим сторонам дорожки высились ухоженные и даже выстриженные в форме животных кустарники. Пройдясь меж ними, я наугад свернула на очередное ответвление тропинки и, к полной своей неожиданности, вышла в дивной красоты сад, где дурманяще пахли пышные кусты сирени.

Да, это была сирень – видела ее прежде в учебниках и сразу узнала. По ботанике у меня не было иных оценок, нежели «отлично», но вот с практикой беда… Эта диковинная сирень вовсе не растет в Париже, да и в Петербурге мне ее видеть не приходилось.

Я не удержалась и прошла в глубину сада, приблизила рукой ветку с нежно-лиловыми цветками, уткнулась в нее лицом и вдохнула поглубже. Право, если я когда-нибудь покину Россию, то немногое, по чему я буду скучать, так это здешняя весна. Да, весна в Париже это одно из самых чудесных явлений на земле: с ее яркими красками парковых цветов, пестрыми нарядами дам, игрой солнца на мостовых. Весна в Париже ни в коей мере не может сравниться с весной в каком-нибудь пригороде Пскова. Но… отчего-то именно здесь у меня перехватывало дух и хотелось беспричинно улыбаться.

Уединение мое нарушил шорох гранитной крошки за спиной, и я скорее обернулась: следом за мною в уютный сиреневый уголок входил молодой человек – темноволосый, курчавый и смуглый. В заляпанных грязью сапогах и несвежей алой рубахе. По-видимому, это был русский крестьянин. Или даже цыган, которых я прежде никогда не видела, живя в Петербурге, и которых Ольга Александровна настоятельно советовала нам сторониться.

И правда – увидев меня, молодой человек даже не поклонился, а в глазах его было скорее любопытство, чем почтение.

– У меня есть пятилистник – хотите подарю? – сказал вдруг он.

Цыган смотрел на меня с прищуром, будто оценивал. Поразительная бестактность. Вероятно, воспитаннице Смольного следовало бы вспыхнуть, поглядеть на него презрительно и тотчас пойти нажаловаться хозяевам. Но это было не в моем характере: я, увы, слишком интересуюсь проявлениями человеческой природы – потому я решила поддержать беседу.

Я знала значение слова «пятилистник», но понятия не имела, что сей цыган под ним подразумевал. Русские постоянно говорят одно, а думают другое – постичь ход их мыслей невозможно.

Поэтому я улыбнулась сдержанно и ответила только:

– Благодарю.

Молодой человек приблизился ко мне еще на два шага, отер руку о штаны и подал на ладони крохотный цветок сирени, на котором было не четыре лепестка, как обычно, а пять. Теперь только я поняла, что он имел в виду под пятилистником, и, невольно улыбнувшись, взяла цветок. С любопытством разглядела.

– А загадывать-то что собираетесь?

– Что? – отвлеклась я от сирени.

– Говорю, что загадывать будете?! – гаркнул он так, что я вздрогнула. – Нужно ж желание загадать над пятилистником – тогда сбудется!

В ответ я пожала плечами и осмотрелась, раздумывая, чего бы мне сейчас хотелось. Произнесла медленно и осторожно, тщательно выговаривая слова на чужом языке:

– Пожалуй, я загадаю, чтобы дождя нынче не было. – Кажется, это была самая длинная фраза на русском, которую я озвучила вне классных комнат.

Парень скрестил руки на груди и удовлетворенно покачал головой – видимо, мое желание ему понравилось.

– Головастая вы, барышня, сразу видно. Девки-то молодые все женихов себе загадывают, а у вас, видать, и так от женихов отбоя нет.

Признаться, я почти ни слова не поняла из сказанного, но, кажется, он затронул тему женихов, чем явно позволил себе лишнее. И продолжал:

– Так вы, значит, та француженка и есть?

– Oui, – призналась я нехотя.

Парень тотчас расхохотался:

– Это я знаю, это «да» означает! Значит, француженка… А посложнее что-нибудь можете сказать?

Я пожала плечами, приходя к мысли, что у меня, кажется, получается поддерживать беседу на русском. Ольга Александровна, несомненно, была бы довольна. А вот мне самой уже начала надоедать роль неведомой заморской зверушки.

– La betise est de deux sortes: le silencieuse et bavarde[2], – произнесла я с улыбкой, выполняя его просьбу.

Мужчина начал было повторять, коверкая французский, а я подумала, что если он переведет и эту фразу, то получится, пожалуй, некрасиво, так что я быстро сделала легкий книксен и попрощалась.

– Удачного дня, месье.

По дорожке, ведущей к дому, кто-то прогуливался, а мне не очень-то хотелось снова вести беседы на русском, так что направилась я в противоположную сторону – в глубь парка.

То и дело здесь встречались скамьи, на которых, должно быть, одно удовольствие сидеть в летнюю жару и беседовать с другом. Деревья чем дальше, тем становились выше, что только подтверждало слова мадам Эйвазовой о том, что парку, как и дому, почти сто лет. Однако, несмотря на внешнюю его опрятность, мне было в этом парке отчего-то тревожно. Вскоре я поняла, в чем дело – слишком тихо. Ни людских голосов, ни шелеста листвы, ни даже щебета птиц… странно.

Парковая дорожка упиралась в белокаменный фонтан с мраморной нимфой посредине. В фонтане уютно журчала вода, а на дне я, к удивлению своему, рассмотрела с десяток золотых рыбок, отражающих своей чешуей солнечный свет.

Я села на бортик и опустила руку в холодную воду. Невольно улыбнулась: это действительно прекрасное место. Я решила, что позже непременно приду сюда с книгой. И конечно же, нужно показать эту красоту Натали – быть может, она играла здесь в детстве, но с тех пор прошло столько лет, что она наверняка все позабыла.

Снова поднявшись, я обошла фонтан по кругу и увидела, что усыпанная гранитной крошкой дорога тянется и дальше, хотя сразу за фонтаном ее преграждали тяжелые чугунные ворота. Запертые, как обнаружила я приблизившись. Сквозь витую решетку можно было разглядеть, что дорожка за воротами уже не такая чистая, как до них, да и деревья неубранные. Должно быть, владения Максима Петровича кончаются как раз у этих ворот.

Побродив возле фонтана еще немного, я решила, что, пожалуй, голодна, да и завтракать, должно быть, скоро позовут. И направилась в дом.

* * *

Завтрак подали в столовой – не очень большой, но светлой и уютной. У противоположной от входа стены располагался камин, облицованный мрамором, над ним – пейзажи и натюрморты. В некоторых из них я, к удивлению своему, узнала кисти Шишкина и Айвазовского, были и совершенно незнакомые мне работы, но выполненные с большим мастерством. Все это было подобрано с умом и чувством стиля – вероятно, тот, кто обустраивал эту столовую, любит и понимает живопись. Я не без уважения посмотрела на Лизавету Тихоновну, молчаливо помешивающую чай. Сегодня на ней было не черное траурное платье, а голубое, делающее ее куда менее строгой.

Из столовой вели несколько дверей – одна из них, должно быть, на кухню, а две другие, полностью остекленные, так же, как и большие окна, выходили на милую веранду со скамейками и кадками с цветами. Впрочем, эти двери сейчас были закрыты, а изрядную часть самой столовой занимал патриархальный вытянутый стол, покрытый ажурной скатертью.

Место во главе стола почтительно пустовало – видимо, оно принадлежало Максиму Петровичу, хозяину усадьбы, который к завтраку, разумеется, выйти не мог. По правую руку от него сидел Василий Максимович, далее Натали и я. Лизавета Тихоновна, как хозяйка дома, занимала место напротив стула Максима Петровича. Справа от нее восседал молодой мужчина, с которым я столкнулась утром в неподобающем виде. Это был Евгений Иванович Ильицкий, кузен Натали и сын той самой Людмилы Петровны, которую Натали боялась не меньше мачехи.

Людмила Петровна, сидевшая по левую руку от хозяина дома, и правда вид имела неласковый: высокая, полная, даже, пожалуй, тучная женщина в черном траурном платье и черном же чепце, покрывающем светлые волосы. Брови ее были вечно нахмурены, а острый взгляд маленьких глазок, казалось, не смотрел, а царапал своего визави. Она говорила за столом больше всех, причем тоном, не терпящим возражений.

– Вы опять не велели подать овсянку, Лиза? – первым делом, едва присев за стол, спросила она, обращаясь к мадам Эйвазовой так, будто та была в лучшем случае экономкой. – Доктор Берг постоянно мне говорит, что овсянка исключительно полезна, а в вашей любимой яичнице с ветчиной один сплошной cholestérol![3]

Положив в рот еще один кусок ужасно неполезной ветчины, она демонстративно, с выражением брезгливости на лице отодвинула тарелку и потребовала нести себе чаю.

– Овсянку в этом доме никто не любит, Людмила Петровна, – не глядя на нее, отозвалась мадам Эйвазова едва слышно. – Осмелюсь напомнить, что даже вы ее никогда не ели, несмотря на рекомендации доктора Берга.

– Вы не смейте меня подлавливать, Лиза! Возрастом еще не вышли! – Людмила Петровна разволновалась, заговорила громче, и лицо ее начало покрываться красными пятнами.

– Маман, оставьте Лизу в покое, вам вредно волноваться, – без особого энтузиазма произнес кузен Натали, не отрываясь от тарелки.

По-видимому, подобные сцены в этом доме не были редкостью, и только нам с подругой было неловко при них присутствовать.

– Да-да, сынок, – отозвалась Людмила Петровна, – мне нельзя волноваться, а Лиза совершенно не жалеет моих нервов! И Максима Петровича не жалеет – из-за этой проклятущей яичницы он с сердцем и мается! – Она отодвинула тарелку еще дальше. – Вы просто закупали не тот сорт овсянки – закупали бы тот, ее бы вмиг все полюбили!

– По моему мнению, овсянка – это скользкая и отвратительная жижа, какого бы сорта она ни была, – снова заговорил Евгений Ильицкий. – Были годы, когда я наелся ею, кажется, на две жизни вперед, потому искренне благодарен Лизе, что в этом доме овсянку не подают.

Мадам Эйвазова ему благодарно улыбнулась, а Людмила Петровна, тех улыбок не замечая, только вздохнула тяжко:

– Ох, любишь ты, Женечка, все жирное да неполезное. Давай я тебе, сыночек, сахарку в чай положу…

И с упоением принялась накладывать кубики рафинада.

В этот момент я не удержалась и подняла взгляд от тарелки: очень уж мне любопытна была реакция Женечки, чей возраст стремительно подбирался к тридцати, а рост давно превысил маменькин. Ильицкий был довольно хорош собою: широкоплечий стройный брюнет с черными глазами и тонким, с небольшой горбинкой, носом. Пожалуй, многие девушки с удовольствием бы им увлеклись, но, право, глядя, как тридцатилетний Женечка покорно принимает от маменьки сахарок, я уже не могла воспринимать его как мужчину, а только сдерживалась изо всех сил, чтобы ни один мускул на лице моем не дрогнул.

Кажется, Ильицкий все-таки догадался о тщательно скрываемых моих чувствах, но мне было уже все равно. А вот Натали не выдержала, наблюдая ту же сцену, и издала очень неприличный смешок, за что я тут же наградила ее осуждающим взглядом.

На какое-то время за столом повисла тишина, а потом заговорила вдруг моя подруга – самым невинным голосом:

– А я очень люблю овсянку. Лизавета Тихоновна, вы будете столь любезны обеспечить ее на завтрак для вашей падчерицы?

И тоже отодвинула тарелку.

Однако. Моя подруга на удивление легко вписалась в свою семью: я тут же послала Натали еще один строгий взгляд, потому как вела она себя неподобающе, и та, устыдившись, опустила глаза.

– Для моей падчерицы все, что угодно, Наташа, – выдавила улыбку Эйвазова.

Впрочем, судьба все же наказала Натали от лица тетушки.

– Совершенно верно, Наташенька, – не унималась Людмила Петровна, – тебе определенно не стоит любить жирное. Я хорошо помню твою матушку, царствие ей небесное, очень склонная к полноте была женщина. До свадьбы-то тоже тоненькая была, как тростиночка, а после родов – ох уж ее разнесло-то!.. Тебя, деточка, то же самое ждет.

Натали густо покраснела и даже отложила ломтик булки, что щипала, отказавшись от завтрака.

Досталось от любезной Людмилы Петровны тем утром и мне.

– Что-то вы бледны очень, Лидия Гавриловна, никак больны чем? – спросила она, громко прихлебывая чай.

Я отметила, что ко всем за столом Людмила Петровна обращалась по имени, а ко мне – по имени-отчеству, как будто шестым чувством догадываясь, что именно этот вариант своего имени я больше всего не люблю.

– Нет, я здорова, – отозвалась я по-русски. Я себе пообещала, что здесь, в деревне, буду говорить на родном языке как можно меньше. – К сожалению, в Петербурге совсем нет солнца.

Людмила Петровна меня ровно не слышала:

– А то давайте я приглашу к вам своего доктора. Он хоть и жид, но дело свое знает, иначе бы я его к себе близко не подпустила.

– Благодарю, но я здорова, – лучезарно улыбнулась я.

Людмила Петровна покивала, все равно меня не слыша.

– Замуж вам надо – мигом вся хворь пройдет, – выдала вдруг она с очаровательной русской непосредственностью. – У нас вот Василий как раз холостым ходит. А уж пора бы.

Натали ахнула, Вася, кажется, покраснел, а лица остальных вытянулись – должно быть, даже в этой семье такое предложение выглядело бестактным. Да и мне, признаться, сделалось не по себе – сперва я и вовсе подумала, что ослышалась.

Больших усилий мне стоило удержать на губах вежливую улыбку и отвечать как можно сдержанней:

– Я обещаю вам, Людмила Петровна, что если Василий Максимович изъявит подобное желание, то я непременно подумаю.

К моему облегчению, лица за столом расслабились – кажется, я не усугубила неловкость. А Вася вновь обрел способность говорить:

– Лидия Гавриловна, разумеется, это только шутка: Людмила Петровна вообще большая шутница.

Я перевела взгляд на Людмилу Петровну, глядящую на него исподлобья, и тотчас уткнулась в свою тарелку.

Господи, куда я попала…

С трудом дождавшись окончания завтрака, я поспешила покинуть столовую. Но, нагнав у парадной лестницы, меня вдруг окликнул Вася.

– Лидия Гавриловна… – он замешкался и опустил глаза, – отец просил вас зайти к нему. Хочет поздороваться.

– Ему лучше? – воодушевилась я.

– Да-да, Лидушка, папеньке намного лучше!

Услышав наш разговор, из столовой выбежала Натали и, повиснув на плече брата, говорила громко и развязно. Ох, боюсь, когда мы вернемся в Смольный, Ольге Александровне придется заново учить мою подругу манерам.

– Спасибо, месье Эйвазов, я непременно загляну к нему, – пообещала я.

– Васенька, – продолжала Натали, обращаясь к брату, – я так плохо спала нынче, ты не знаешь, откуда в доме ребенок? Он плакал всю ночь не переставая!

От меня не укрылось, как Вася смутился и снова покраснел – с чего бы?

– Это… это ребенок Даши, нашей горничной. У него зубки режутся, должно быть, – и быстро сменил тему: – Лидия Гавриловна, отец очень просил вас зайти как можно скорее.

Потом поклонился – снова неловко – и ушел.

Я задумчиво посмотрела ему вслед, потом решительно отвернулась, твердя себе, что это не мое дело. Натали я пообещала, что поднимусь к ее отцу прямо сейчас.

Загрузка...