Серафима Ананасова Зачем сожгли моё чучело

Потребность вываливать на всеобщее обозрение неприглядную правду о себе – это самобичевание или самолюбование? Какая разница. Мне в любом случае будет приятно вывалить на вас всё это. А с тем, как будет вам, разбирайтесь сами.

У каждого повествования должен быть смысл. Сюжет, который ведёт тебя, по пути нашпиговывая «пищей для размышлений», идеями, над которыми ты должен задуматься, которые ты переваришь или срыгнёшь – это не имеет значения. «Автор ставит вопрос». «Автор поднимает тему». «Автор хотел сказать».

Я ничего не хочу сказать. Это просто история. Отрезок. Хаотичный набор событий, игральные кости упали так, а не иначе, одна из сотен комбинаций, данность.

Вокруг так много смыслов. Просто переизбыток величайших открытий по части человеческой жизни и её назначения. Сотни психологов, тысячи видеоуроков, полчища коучей и бесконечное множество статей о самопознании.

Проживи счастливую жизнь. Будь счастлив.

Но спроси двадцать случайных людей о том, что такое счастье, и половина из них промычит что-то невнятное, а половина назовёт абсолютно разные вещи. В основном, предсказуемые.

Дом у моря. Семья. Путешествия. Много денег.

Много ли вы встречали настоящих психов? Не этих, картонных безумцев, которые в какой-то момент решили, что психическая болезнь сделает их особенными и выделит из толпы. Они прочитали множество статей о биполярном расстройстве, депрессии, ОКР и шизофрении, они бесконечно жалуются на симптомы, вычитанные в этих статьях – и они действительно их у себя находят. Они даже принимают таблетки и отваливают огромные деньги за сеансы психотерапии, на которых смакуют подробности своего детства и, с ненавязчивой подачи ласково улыбающегося душеведа, находят корень всех проблем в том, что из семьи ушёл отец.

Да кто вообще рос с любящим отцом? Это ведь какая-то отдельная социальная группа. Особая прослойка общества. Недосягаемо Полноценные Люди.

И они, и Картонные Психи, и Непоправимо Помешанные, все они – Потребители Смыслов.

Те, кто продают эти смыслы, просто торгуют случайными ключами от вполне конкретных дверей.

Куда честнее торговать фантазиями. Да только в мире, где рассказаны тысячи сюжетов о тысячах придуманных миров, о чудищах и инопланетянах, о параллельных вселенных, вампирах и школах волшебства, настал переизбыток вымысла.

Теперь нужна только искренность. Неприглядные откровения. Честность без убогих попыток анализа, попыток оправдаться и подведения случившегося под общий знаменатель Великого Вопроса или Великого Смысла.

Нужна мерзкая, грязная, тошнотворная, постыдная правда.

Самый желанный деликатес.

* * *

«Заткнись, заткнись, заткнись, я больше не могу слышать музыку».

Он играл на гитаре часами. Перебирал струны, пытался что-то сочинить или просто тренировался, я не знаю. Эти монотонные, однотипные мелодии, они сменяли одна другую, поначалу ты мог их различать, но спустя час они сливались в один невыносимый звук. А он сидел всё с такой же непроницаемой рожей. Возможно, кайфовал. По этому блёклому лицу невозможно ничего прочитать.

«Ещё минута, и если он не прекратит, я вырву у него эту гитару и отнесу на помойку. Даю ему ровно минуту».

Звук входящего сообщения на его компьютере. Там сейчас открыта моя страница, значит, пишут мне.

– Посмотри, кто мне там пишет.

– Встань и посмотри. Или в телефоне посмотри, где твой телефон?

– Не знаю. Просто обернись, это так сложно?

Он морщится и, не откладывая своей поганой гитары, оборачивается. Молчит дольше, чем нужно, чтобы прочитать, кто пишет.

– Ну?! – я теряю терпение, но даже нахлёстывающая злоба не придаёт мне физических сил.

Я так устала, хотя толком ничего не делала сегодня. Как и вчера. Как и позавчера.

– Тут… Это. Слушай, лучше подойди сама.

– Ты издеваешься надо мной?

– Подойди.

Я встаю с кровати. Тело вялое, набитое поролоном. Я всё время лежу. Ничем не больна, но всё время лежу.

Раздражённо отталкиваю его плечом, протискиваюсь к компьютеру. Яркий свет монитора режет глаза. Щёлкаю мышкой, щурюсь.

«Слушай. Походу, Олю убили».

Автор сообщения – Макс. Мой приятель из родного города.

Никаких мыслей вроде «он что, прикалывается?», «он обдолбался?» Я поверила в первую же секунду. Это не огорошило и не парализовало меня. Кажется, моя подруга Оля мертва.

Я открываю диалоговое окошко и пишу: «Как это случилось? Давно? Кто?»

Мне нужны подробности. Мне действительно любопытно. Не каждый день получаешь такие новости.

Пока Макс печатал ответ, я повернулась к Матвею. Снова эта постная мина и томные глаза с внешними уголками, опущенными вниз. Полгода назад я повелась на эти глаза, они казались мне загадочными, я ожидала найти в них какую-то непонятную мне мысль, мечту. Но за поволокой не скрывалось ничего.

Он молчал, ожидая, что я сама как-то прокомментирую происходящее.

– Мою подругу убили. Не знаю, кто и как. Сейчас расскажут.

Матвей отложил гитару. Кому-то нужно умереть, чтобы он перестал бренчать.

– Вы близко дружили?

Я не знаю. Близко ли мы дружили? Мой бывший парень ушёл к ней, но потом бросил и её. Сначала я её ненавидела, а потом, как это часто бывает, мы сошлись на общем интересе: ненависти к тому, кто кинул нас обеих. Мы бродили по городу целыми ночами. Она рассказывала о нём, и я рассказывала о нём. Мы пили вино, лёжа на теннисном столе, а потом шли к ней и спали под одним одеялом, обнявшись. Несколько раз мы целовались, но не из-за страсти, а ради интереса. Близко ли мы дружили?

– Достаточно близко, – ответила я и повернулась к монитору.

«Да мы пока сами толком ничего не знаем. Её нашли дома, с проломленной головой. Пока это всё. Думаю, скоро нас всех на допросы потащат».

Мы с Матвеем лежим на кровати. Темно, за окном ливень, настолько сильный, что видно только размытые пятна фонарей. Пелена. Я лежу у него на груди, мне так спокойнее и теплее. Большую часть времени он вызывает у меня только раздражение, но не ночью, когда вокруг темень, за окном водопад, а за двести километров отсюда в морге лежит моя мёртвая подруга.

Зачем им вызывать меня на допрос? Что полезного я им скажу? Я не видела Олю с тех пор, как поступила в универ. У меня другая жизнь, и я ни капельки не скучаю по старым знакомым. Это была та ещё компашка.

Нас мало что объединяло, кроме того, что каждого отвергли все остальные компании подростков. В школе меня терпеть не могли, у себя на районе друзей я тоже не завела. Не то что бы я стремилась – я понятия не имела, о чём говорить с упырями и упырихами, хлещущими пиво, гогочущими и сосущимися в тёмных подъездах. Это вызывало у меня неосознанное отвращение, оттого вдвойне смешно, что в итоге я прибилась к точно таким же отщепенцам, только разряженным в яркие шмотки.

Пирсинг, разноцветные волосы, значки, вещи в чёрно-розовую и чёрно-белую шашечку. Тогда мы были ещё с чистой кожей, без татуировок. Мерились количеством и оригинальностью проколов на лице. Губы, брови, нос. Щёки. Язык. Уздечка под языком.

Мы пили дешёвые коктейли, смесь спирта и очистителя стёкол с ягодным привкусом. Потребляли их литрами. За вечер на человека уходило по шесть-семь банок. Я не спрашиваю себя, откуда у меня гастрит.

Мы трахались друг с другом, особо не переживая насчёт венерических болезней или того, какое это производит впечатление. Менялись партнёрами, как в свингер-клубе. Да мы и были свингер-клубом. Я не могу вспомнить ни одного нашего разговора хоть о чём-то: музыка, фильмы, книги, да хоть что-нибудь. Мы трахались, а затем обсуждали: как, когда и с кем.

И мы действительно мнили себя лучше гопников, которые тусовались у пивных киосков, гоготали и начищали друг другу морды. Мы считали их отбросами, выродками. Ровно то же самое они думали о нас.

Мне удалось вырваться и свалить, но болото позвало меня обратно.

Последний раз я говорила с Олей около месяца назад. Я без подробностей рассказала ей о своей новой, студенческой жизни, а она сообщила, что беременна. «Не от Саши. Но он сейчас со мной. Мы вместе, всё хорошо. Он знает, что ребёнок не его». Бедный Саша – преданная псина, капающая на пол слюнями и ждущая у двери. Все посмеивались над ним и немножко презирали, как и любого, кто ради любви позволяет наступать грязным ботинком себе на лицо.

Оля была чуть старше меня, но её беременность всё равно казалась мне чем-то из другого мира. Я ходила на лекции по истории и культурологии, пила дешёвое вино в тетрапаке и изобретала военные тактики по завоеванию Матвея. А тут – ребёнок в животе. Ого.

Теперь она умерла. Вместе с ребёнком в животе. Вместе со своими рыжими волосами и серёжкой в губе, вместе с вытатуированными на спине крыльями. Вместе со своими длинными ногами и песней Сплина «Моё сердце», которую мы слушали из одних наушников, стоя в час пик в душном автобусе. Вместе с нашим общим чувством к тому, кто свалил.

– Спишь?

– Нет.

– Послезавтра я уеду домой. Будут допросы.

– Хорошо.

Тщедушный грустноглазый Матвей. У него были очень мягкие волосы. Меня восхищало это: какие же они мягкие. Почти как вата. Никогда до этого не трогала таких волос.

* * *

К этому невозможно привыкнуть. Руки не мои. Тело не моё. Лучше не открывать рот, потому что оттуда раздастся чужой голос. Он будет что-то отвечать, адекватно и в тему, но чужими словами. Не моими. Не знаю больше, что такое «моими». «Моё». «Я». Нет никакого «Я», было ли оно когда-то? Есть тело. Руки, ноги, глаза, уши, всё вместе это зовётся Адой. Мозг обрабатывает картинки и звуки, выдаёт реакции, всё функционирует нормально, но никакого «Я» внутри нет. Биоробот.

Осторожно спрашивала у Матвея, замечает ли он что-то странное в моём поведении? В моих действиях или словах? Он говорил, что нет. Вроде бы нет. Всё как обычно.

Только вот мне невыносима каждая минута, а я даже толком описать не могу, что со мной. Если нет никакого «я» – что же тогда причиняет такую боль? Точнее, чему эта боль причиняется?

Я знаю, как это называется. Деперсонализация. Одно из самых малоизученных состояний психики, утрата ощущения своей личности. «Больные часто описывают это состояние, как потерю души». Да, что-то вроде того. Покопавшись в статьях на эту тему, узнала, что состояние деперсонализации в восточных культурах считается состоянием просветления. О, замечательно – только при условии, что ты сам этого просветления хотел. Шёл к нему, стремился, стоял на гвоздях, медитировал на вершине горы или что там ещё делают.

Только я всего этого не хотела. Я не искала никакого просветления. Я, кажется, ничего не искала. У меня не было грандиозных планов на будущее, я не собиралась стать рок-звездой или светилом науки, снискать признание публики или спасать жизни людей. Изучить себя я тоже не стремилась. Оставаясь наедине с собой, я часто испытывала мутную, необъяснимую тревогу. Как будто где-то в помещении есть опасность, неконтролируемая зверюга или псих с ножом, и я была близка к правде.

Отражение в зеркале не вызывало у меня отвращения. Я не считала себя уродливой, я просто хотела стать другим человеком – насколько это возможно. Изменить цвет глаз. Цвет волос. Контур губ. Овал лица. Я не ненавижу себя, я просто не хочу быть собой.

«Опиши себя, как ты выглядишь?»

Вчера у меня были зелёные глаза. Потом я куплю серые линзы, а потом чёрные. Волосы из рыжих перекрашу в белый и отстригу. Потом покрашу в чёрный и отращу. Неизменными останутся только моя худоба и угловатость.

В кабинете у следователя темно. Почему-то не включают верхний свет, дневной уже почти сошёл на нет, мы сидим в полумраке, я и двое мужчин в штатском. Я не знаю их должностей, про себя называю их «следаки».

– Вы были хорошо знакомы с Ольгой Грачёвой?

Опять этот идиотский вопрос.

– Когда-то общались близко, потом перестали.

Ей проломили голову гантелью. Ударили сзади. Кто-то, кому она сама открыла дверь, следов взлома не обнаружили. Она открыла дверь убийце, пригласила его в квартиру, повернулась спиной и пошла в комнату, он поднял с пола гантель и ударил её по затылку. Попытался скрыть следы преступления и устроил поджог, прихватив с собой её телефон и системный блок – улики. Соседи вовремя учуяли запах дыма и вызвали пожарных, огонь не тронул тело, сгорела только часть комнаты.

Следаки долго и нудно спрашивают меня, знала ли я что-то о её мужчинах и друзьях, говорила ли она мне что-то подозрительное, может, жаловалась на кого-то. Нет, нет, нет. Я ничего не знаю. Я хожу на пары и пытаюсь выжить на копеечную стипендию. Я утратила ощущение своего «Я», это причиняет мне ежеминутные мучения и непонятно, у кого просить помощи, и я точно ничего не знаю о том, кто мог проломить голову моей подруге.

– Вас связывали романтические отношения? – один из следователей тычет мне в лицо телефон. Я присматриваюсь: это фото, на котором мы с Олей целуемся взасос. В моём телефоне оно тоже есть.

– Мы просто прикалывались.

– Вас связывали интимные отношения?

– Нет.

– У вас были мотивы причинить вред Ольге?

Я таращусь на них. Что это значит?

– Мы знаем, что ваш бывший молодой человек ушёл от вас к Ольге. У вас есть мотив: ревность. Где вы были в день убийства?

Что они несут? Они что, думают, что это я убила Олю?

– Он ушёл давно. Это было год назад. Вы что, думаете, я год вынашивала план мести? – как же режет по ушам этот голос. Даже голоса следаков звучат не так неприятно, как собственный.

– Здесь мы вас спрашиваем, а не наоборот. Где вы были в день убийства?

– В университете за двести километров отсюда, – медленно отвечаю я. – Я была на парах. Меня видели однокурсники, преподаватели. Меня не было в городе, когда её убили.

Один из них мерзко ухмыляется. У него мелкие, жёлтые зубёшки, как у крысы.

– Ты тут не дерзи давай. Вы там все друг с другом по кругу менялись партнёрами, а нам теперь копаться в ваших грязных трусах. Мы проверим, где ты была в этот день.

– Проверяйте. – Губы пересохли и склеились. Хочется пить, но я не стану у них просить.

– Молодые девки все, а уже пробы негде ставить. И с кем, с пидорасами какими-то волосатыми, – буркнул желтозубый.

– Вы свободны, только подпишите сначала вот здесь, – его напарник протянул мне листки.

Сидя в автобусе, я смотрю на свои руки. Со всей силы щипаю себя у основания запястья и чувствую боль. Точнее, я понимаю, что это боль, осознаю её, но не испытываю желания её прекратить или ослабить. Она не мешает мне. Эту боль, как и всё своё тело, я изучаю хладнокровно, не присваивая. Со стороны.

* * *

Мы встретились заранее, у магазина ритуальных услуг. Нужно было купить венок. «От друзей: помним, любим, скорбим».

Я протягиваю Максу четыреста рублей – мой вклад в конструкцию из искусственных цветов, которая украсит могилу Оли. Он и ещё трое заинтересованных вваливаются в магазин и застревают там на двадцать минут. Я курю снаружи. Мне всё равно, что они купят.

Я ничего не знаю о тех, с кем провела столько вечеров. Мы выпили вместе десятки литров алкоголя, но я ничего о них не знаю. Возможно, о них просто нечего знать.

Мы подходим к подъезду Оли. Гроб уже вынесли, его обступила толпа. Я не знаю никого из этих людей. Я даже не знаю, как выглядят её родители, я ни разу их не видела. У Оли была другая жизнь, помимо нашей ублюдской компашки. Она училась на художницу, наверное, в толпе много её однокурсников и преподавателей. Родственников. Я не знаю, есть ли у нее двоюродные братья или сёстры, племянники, ничего не знаю.

Я ищу глазами Мишу. Того самого, который нас с ней объединил. Я хочу, чтобы он был здесь, чтобы он оказался не из этих, попивающих сейчас дома чаёк, «не хочу приходить на похороны, мне там становится плохо». Им становится плохо на похоронах, невероятно! Ведь всем остальным здесь хорошо. Знаменитое развлечение – похороны. Гроб, плач, водка. Все любят, а им некомфортно. Они пили с ней, смеялись с ней, ночами сидели на лавках и пели под гитару, но это одно, а смотреть на неё в гробу – нет уж, на такое они не подписывались. Смерть – это слишком серьёзно, извини, но мы так не договаривались.

Миша мелькнул в толпе всего на несколько минут. Бледный, осунувшийся, всклокоченный. Я видела, как он привстал на цыпочки, увидел гроб, закусил губу, развернулся и ушёл.

Она называла его «Мишутка». Я ни разу не видела их вместе, но мысленно представляла, как они смотрятся. Она рыжая, он темноволосый, у обоих светло-серые глаза, оба высокие и худые. Наверное, он лежал у неё на коленях, а она гладила его по голове. Я тоже лежала у неё на коленях. После.

Толпа понесла нас к микроавтобусам до кладбища. Я просто повторяла за остальными. Когда все начинали переставлять ноги, я тоже начинала. Когда останавливались, я тормозила.

До самого горизонта торчат деревянные кресты. Большинство могил свежие, на них ещё не поставили надгробия, а, может, вообще не поставят. Ледяной ветер, я продрогла. Мы стоим и ждём, когда можно будет подойти к гробу и попрощаться.

Всё это время было тихо. Настолько, насколько это может быть на похоронах: переговоры вполголоса, всхлипывания. Но вот кто-то завыл. Громко и жутко. Я не вижу, кто это. Наверное, её мать.

– Это её бабушка, – говорит Макс. – А вон её родители, рядом стоят.

Я щурюсь. Старушка в платке воет, наклонившись над гробом, женщина в квадратных очках приобнимает её и одновременно как будто пытается легонько оттащить. Мать. Рядом стоит мужчина с серым лицом, серыми волосами и в серой куртке. Отец.

Толпа постепенно рассасывается, почти все желающие попрощались, теперь очередь нашей компашки. Первый пошёл, второй пошёл. Моя очередь. Повторяя их движения, наступая в их следы, я подхожу к гробу и смотрю на Олю. Мы не виделись полгода и вот теперь встретились. Её хоронят в подвенечном платье, она не была замужем. Понять, что это подвенечное платье, трудно – просто гора белой ткани, но я знаю, что это оно. Наклоняюсь к её лицу. Похоронные визажисты, наверное, очень постарались, чтобы её не хоронили в закрытом гробу: я вижу толстый слой грима на лице, через него совсем чуть-чуть проступают гематомы, но если смыть этот сантиметровый слой белил, всё её лицо будет в жутких синяках, только это не самое страшное. Самое страшное – её перекошенная в ухмылку челюсть. Видимо, это был лучший вариант её последнего выражения лица, учитывая то, что голова пробита гантелью. Она лежит в гробу и ухмыляется. На лице живого человека это значило бы «ну что, получили? Как вам такое?» Может, оно и сейчас значит то же самое.

Я быстро имитирую поцелуй в лоб, не касаясь его губами, и отхожу. Утыкаюсь лицом в куртку Макса, он обнимает меня, что-то говорит, я не понимаю. Наверное, думает, что я плачу и мне плохо. Но из меня не выкатилось ни одной слезинки, и мне не плохо. Я ничего не чувствую, просто стою и дышу ему в куртку. Когда он скажет, что пора обратно в автобус, я отстранюсь и пойду за ним.

* * *

После определённой дозы алкоголя становится без разницы, по какому поводу все собрались. День рождения, свадьба, новый год. Поминки.

Я и сама напилась. Мне просто нравится быть пьяной.

Из туалета доносились спазматические всхлипы, кого-то рвало.

– Кому там плохо? – я ткнула Макса в бок. Язык еле вязал.

– Саше. Его рвёт весь день. Он пьёт с утра, но напиться не получается, выглядит трезвым. Только блюёт всё время.

Сашка. Странно, но я не видела его на похоронах. Понимаю, что он был там, но не видела его ни в толпе, ни у гроба. Мелькает мысль, что нужно подойти и поддержать его, но я гоню её. Вряд ли я могу быть хуже в чём-то, чем поздравления или утешительные речи. Эти пустые, общие фразы, которые принято говорить, чтобы сойти за добросердечного человека и хорошего друга. «Счастья, любви, много денег». «Держись, не унывай». Я ненавидела слышать это, равно как и говорить.

Что можно сказать Саше? Девушка, которую он любил много лет, забеременела от другого, он принял её и ещё не рождённого чужого ребёнка, а теперь она мертва. Пару часов назад её зарыли в землю, и он больше никогда её не увидит. Что мне сказать Саше? Держись, я буду рядом? Но я не буду. Через неделю я уеду в другой город и продолжу другую жизнь.

Мы пили дома у одного из нашей компашки. Это были «поминки для своих», как выразился Макс. Афтепати похорон. До этого мы зачем-то притащились на официальные поминки. Родственники Оли пригласили всех, кто был на похоронах, поминки это не свадьба, туда не выдают пригласительные в конвертиках, но я уверена, что нам не стоило туда идти.

Желающих пожевать кутью и хлопнуть водки нашлось слишком много, людей запускали в зал группами. Пятнадцать минут на закуску, пару рюмок и хорошие слова о покойнице, а потом следующая партия скорбящих.

Я жутко замёрзла на кладбище, поэтому меня повело после первой же рюмки. Люди тихонько переговаривались, жевали и пили.

– Макс, когда мы уйдём отсюда? – голова кружилась, меня начало мутить.

Несколько столов, составленных в ряд, белая скатерть, чёрная одежда – на всех, кроме пары человек из наших. Не знаю, специально ли они бойкотировали траур, или у них просто не нашлось чистых чёрных шмоток. Они с удовольствием чавкали блинами и лакали водку.

– Ещё одна рюмка, и запустят следующих, – говорит Макс. – Мы решили по-своему собраться посидеть, поедешь?

Теперь мы все здесь, в прокуренной комнате. Кто-то пьёт коньяк, кто-то вино, кто-то пиво. Через пару часов все уделаются в слюни, включат музыку и буду подпевать. Обычная пьянка, я была на сотне таких, в этой же квартире. Вечер пятницы или похороны подруги – никакой разницы.

Я сидела на подоконнике и пила из не очень чистой кружки кислое вино. Не было сил разговаривать у меня одной – остальные горячо спорили о том, кто же всё-таки убил Олю. Достаточно выпив, скорбящие превратились в детективов.

– Да это точно Псиш. Кто ещё-то? Она достала его ревностью, обещала всё рассказать его девке, вот он и…

– Да не, харош. Она недавно с какими-то байкерами затусила, мутные типы. Вот ты что-то знаешь про этих байкеров, общался с кем-нибудь из них? Нет. Никто из нас про них ничё не знает. Это кто-то из них.

– Да зачем им это? И почему ты думаешь, что это именно мужик сделал? Может, это баба! Из ревности.

– Пока что улики есть только против Псиша, – спокойно заметил Макс.

Псиш был долговязым парнем с длинными чёрными волосами и двумя кольцами в нижней губе, всегда в одной и той же кофте в чёрно-красную полоску, как у Фредди Крюгера. Он не часто проводил с нами время, всегда приходил поздно ночью. Я не знала даже его настоящего имени. Знала только, что он был старше нас, и что у него уже лет шесть есть девушка. Это совершенно не мешало ему периодически спать с девчонками из нашей компании.

Однажды я целовалась с ним. В ту ночь мы пили пиво на крыше, под утро все разошлись, и мы остались вдвоем. Говорить нам было не о чем, поэтому мы сидели молча, потом он притянул меня к себе и поцеловал. Мы целовались долго, его язык активно и настойчиво ворочался у меня во рту. Мне не нравилось, но я не отстраняла его. Просто ждала, пока всё закончится.

После того, что мне пару дней назад рассказал Макс, я постоянно прокручивала в голове эту сцену. Каким-то образом Максу удавалось быть в курсе всего.

«У Псиша дома нашли кофту со следами крови, эту его, фреддикрюгеровскую. Только говорят, что это его кровь, а не Ольки. А ещё телефон её нашли, без сим-карты и разбитый. Он говорит, что она отдавала ему телефон на починку, и проверить это никак нельзя. Ищут системный блок, который унесли из её квартиры, но у него нашли только эту грязную кофту и мобилу. Короче, пока улик не хватает, но как-то слишком много совпадений. Пока что он единственный подозреваемый», – так он сказал.

От него же я узнала, что отцом ребёнка Оли тоже был Псиш.

«Не понимаю, как они сошлись с Псишом, но сошлись. Иногда она приходила ко мне и рассказывала, что любит его, что это лучший секс в её жизни, что он пристёгивает её наручниками к батарее, а она всегда о таком мечтала. Только свою бабу он всё равно бросать не собирается. Она всё спрашивала, что ей делать, а что я мог сказать ей? Псиш всегда был странным типом, ему не зря такую кликуху дали. Оля ему сцены ревности устраивала, он вроде даже бил её, но до чего-то серьёзного не доходило. А потом она начала шантажировать, что всё расскажет его девушке. Про его измены, про ребёнка… Но как-то всё утихло. Она помирилась с Саньком, всё ему рассказала, и он принял её, ну, про это ты знаешь. Я порадовался, что всё устаканилось, они даже ездили выбирать детскую кроватку, а потом раз и… Такие дела».

Наручники, батарея, ребёнок, проломленная голова и ухмылка в гробу.

Байкеры? Вряд ли.

Это точно сделал Псиш.

Я чувствовала, как зудит у неё внутри, когда она едет с Сашей выбирать детскую кроватку для ребёнка от другого человека. Чувствовала, как её разъедает изнутри что-то тёмное, мерзкое, ядовитое. В ней одновременно росла и новая жизнь, и новая смерть. Я видела глазами стороннего наблюдателя, сверху, как ночью, в кровати, она лежит и тайком от Саши пишет сообщение Псишу. Пишет, что не может без него, что хочет умереть, что пусть он придёт, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. А он читает, но ничего не отвечает ей. Трясущимися руками она продолжает умолять его, но он молчит, и тогда она начинает угрожать. Пишет, что он сломал её жизнь, значит, она имеет право сломать его. Что всё расскажет его девке и заставит его сделать тест ДНК, хотя и так понятно, что он отец, но она заставит. Она писала и писала эти угрозы, пока он, наконец, не ответил, что зайдёт к ней, и что им «надо поговорить». Кулак, сжавший все её внутренности, разжимается, у неё текут слёзы облегчения, она пишет ему, что ждёт его, и засыпает почти сразу – крепким и спокойным сном.

Утром она провожает на работу Сашу, а он не понимает, почему она в таком хорошем настроении, но радуется вместе с ней и растерянно улыбается. Закрыв за ним дверь, она бежит к шкафу и перебирает кофты и платья, прикидывая, в чём будет лучше выглядеть, учитывая округлившийся живот.

Через пару часов раздается звонок в дверь, и она открывает Ему. Ей осталось жить секунд тридцать, но она не знает этого и поворачивается к Нему спиной.

Дальше картинки нет.

Темнота.

Я видела всё это, лёжа перед сном в кровати. Это была моя колыбельная, мои «Спокойной ночи, малыши». После этого мне снились кошмары, в которых мы с Олей стоим посреди разрушенной площади, везде обломки, кирпичи, наверное, тут был взрыв или землетрясение. Она на одном конце, я на другом. Я кричу ей, чтобы шла ко мне, что нам надо выбираться отсюда, и она начинает идти, только идёт странно. Дёргается и изламывается, как будто двигается не сама, как будто к её рукам и ногам приделаны невидимые нитки, и кто-то дёргает за них. Из-под одежды выпирает огромный живот. Она спотыкается об обломки, но не падает, а продолжает идти ко мне, я не вижу её лица, оно скрыто длинными, грязными рыжими волосами, она всё ближе и ближе, и сейчас она подойдёт ко мне.

Я просыпаюсь от собственного мычания, сердце колотится. Включаю свет, глубоко дышу, тру глаза, очень болят глаза. Беру с тумбочки зеркальце, смотрюсь в него и в ужасе отбрасываю. Белки глаз почти целиком красные. В них лопнули капилляры.

– Тебе хреново?

Я морщусь и мотаю головой, она раскалывается.

Я всё ещё на поминках. Передо мной стоит Макс с бутылкой пива в руке.

– Да, что-то плохо. Поеду домой.

Я обуваюсь, пытаясь сохранить равновесие, потом плюю на это, сажусь на пол и неслушающимися пальцами завязываю шнурки.

В комнате кто-то орёт, что мы – все мы – каждый год будем ездить к Оле на кладбище и привозить свежие цветы, а Псиша, ну или кого угодно, кто сделал это, мы изобьём до кровавых соплей, мы отомстим за Олю, мы сами найдём её убийцу, и цветы, да, цветы, много цветов.

Цветы каждый год.

Деперсонализация почти не мучает меня, когда я пьяная. Я как будто забываю о ней. Может, это как в той байке про теннисиста? Если перед матчем спросить теннисиста, где находится его большой палец, когда он держит ракетку, то теннисист проиграет матч, потому что будет всё время об этом думать. Не лезь в то, что работает автоматически, само по себе.

Рыбе не нужно знать, как работают её плавники. Просто плыви и всё. Плыви и всё. Человек не должен контролировать каждый свой вдох и выдох. Человек не должен спрашивать себя, где его «Я».

За день до похорон у меня был последний допрос. Меня вызвали ненадолго: чистая формальность, подписать какие-то бумажки. Я сидела и ставила подпись на бесконечных листках, и в этот момент в кабинет зашёл Псиш.

Ему сказали подождать на стуле в углу.

Я пялилась в листки и продолжала ставить закорючки, чувствуя, как немеет язык, горло и что-то в груди. Он сидел рядом. Буквально в метре от меня.

Скосив глаза, я увидела, что на нём чёрная толстовка с ярким принтом. Впервые он был не в своей полосатой кофте.

«Это потому что она перепачкана кровью и лежит где-нибудь в отделе улик».

Я видела его впервые за год, а может, и больше. Не знаю, узнал ли он меня.

На его голове были большие наушники, оттуда доносилась бодрая музыка. Он слегка подёргивал ногой в такт и покусывал свои колечки в губах.

Его лицо было абсолютно умиротворённым.

Как будто он сидит в автобусе или на лавочке во дворе.

– Убавьте музыку в наушниках, вы не на концерте, – рявкнула тётка, которая подсовывала мне новые и новые листочки на подпись.

– Да, конечно, – миролюбиво ответил Псиш, достал из кармана плеер и несколько раз нажал на кнопку.

Музыка стихла.

– Всё, вы можете идти, – гаркнула тётка уже мне, вырвав у меня из-под ручки последний лист.

Я встала, сняла со спинки стула рюкзак и медленно пошла к выходу. Искушение было слишком сильным. Я обернулась и посмотрела прямо на него.

Он поймал мой взгляд, кивнул и улыбнулся.

Теперь я еду домой с поминок, пьяная вусмерть.

– С вас сто восемьдесят рублей, – буркнул таксист.

Я расплатилась и выползла из машины.

Выходит, я целовалась с человеком, который через полтора года убьёт мою подругу. Пару дней назад этот человек сидел в метре от меня. Он размозжил ей голову гантелью, а потом сидел в метре от меня.

Сейчас он, наверное, крепко спит.

* * *

Я не люблю свой родной город. Там нет ничего, кроме пивнух, в которых по вечерам нажирается рабочий класс, но дело даже не в этом. Место всегда будет связано с эмоциями, которые ты в нём испытал, и в этом городе я не испытывала ничего, кроме похмелья и ощущения собственной непригодности ко всему: к дружбе, к любви. К жизни. Я рада, что уезжаю отсюда. Рада настолько, насколько может быть рад человек, который не чувствует ничего, кроме мутной тревоги, растворённой в пустоте.

– Привет. Как добралась? – Матвей смотрит, как я разуваюсь, он всклокоченный и заспанный. Наверное, не ходит на пары. Скоро его отчислят.

– Нормально. Ты не был в универе?

– Да я что-то проспал. Завтра пойду. Ты… как?

Я сажусь на диван и рассказываю ему про допросы, похороны и поминки. Слышать свой голос так мучительно, что я почти возненавидела разговаривать.

Он слушает и разглядывает ногти. Ему нечего мне ответить. Я знаю, что он спросил для проформы. Покивав моему рассказу, он мнётся, барабанит пальцами по столу, тяжко вздыхает и всё-таки решается:

– Слушай, сейчас это всё очень не вовремя, но, сама знаешь, от меня ничего не зависит… Короче, нас попросили нас съехать. Это не срочно, но… Лучше всё-таки свалить побыстрее.

Мы живём у брата Матвея. У меня не задались отношения с комендантшей общежития. Да что уж там: она выгнала меня из общаги с воплями. Эти стареющие, толстые, злобные тётки часто ненавидят молодых и стройных за возможность пить вино, целоваться с парнями и носить короткие шорты. Пару раз эта выдра ловила меня на попытках выйти из общаги после одиннадцати за вином, пару раз – на попытках оставить с ночёвкой Матвея. Этого оказалось достаточно, чтобы выставить меня с формулировкой «за неподобающее поведение».

Отношения с Матвеем – моё достижение. Мой авторский проект от и до. Он глина, из которой я слепила фигурку.

Впервые я увидела его в коридоре универа. Он стоял, весь в чёрном, изучал доску с расписанием и взъерошивал свои длинные пушистые волосы. У него высокие скулы и красивые тёмные брови. Он казался похожим на кого-то из моего воображения, на нечёткий образ, который я ношу в себе и примеряю на окружающих мужчин. Метафизическая туфелька Золушки.

Я узнала, в какой он учится группе. Нашла его страницу в соцсети. Я писала ему, звала встретиться. Иногда он приходил, иногда отказывался, но я терпеливо звала его снова и снова. Укладывала его в свою кровать, говорила ему про свои чувства. Он шёл за мной, как телёнок на поводке, не сильно упираясь, но и не делая ни шагу без моей команды.

Когда меня выставили из общаги, я сказала ему, что мне некуда пойти. Он молчал. Тогда я добавила, что мы будем жить у него, точнее, у его старшего брата.

Это не могло продолжаться долго – три человека в однокомнатной квартире. Мы с Матвеем спали на полу, на старом матрасе, но всё равно мешались. Его брат был совершенно другим: взрослым, серьёзным человеком, почти закончившим учиться на хирурга. Даже странно, что он не выгнал нас в первую неделю.

Я говорю Матвею, что нам нужно снять комнату.

– Какую комнату, Ад? У нас даже на еду не хватает.

– Значит, попросим у родителей. Мне негде жить. Я найду что-нибудь дешёвое.

Он молчит.

– Матвей, ты любишь меня?

Я знаю, что он не скажет «нет», даже если захочет.

– Да.

– Я найду нам комнату. Всё будет нормально.

Мы ужинаем макаронами с кетчупом. У нас нет денег на колбасу или сосиски. Иногда я варю рис, добавляю туда дешёвый бульонный кубик и не сливаю воду. Это моя фирменная похлёбка. Не знаю, сколько я вешу. Наверное, не больше сорока пяти килограмм. Матвей тоже тощий, иногда мы с ним меняемся одеждой.

Он смотрит, как я раздеваюсь: снимаю толстовку, джинсы, лифчик, затем надеваю его старую футболку. Ничего не будет. Он никогда не набросится на меня и не трахнет, заведя мне руки за спину и больно сжимая запястья.

– У тебя что, новые линзы? Когда уезжала, зелёные были, вроде.

– Купила синие со стипухи, у зелёных срок годности вышел. Жалко, хотела эти деньги на татуху отложить.

Это не моё тело. А раз оно не моё, я могу делать с ним что угодно. Например, разрисовывать. Я даже не знаю, что именно хочу набить, это меня не заботит. Я не испытываю к телу ни отвращения, ни любви. Просто мясной костюм, управляемый рефлексами.

Когда всё только началось, я пыталась найти ответы в интернете. Часами насиловала поисковики, изучала форумы, разговаривала с незнакомцами в чатах. Мало кто понимал, что со мной происходит.

«Вот ты говоришь, что внутри тебя как будто бы никого нет. Что у тебя нет личности. А кто тогда сейчас говорит со мной, кто всё это пишет? Нестыковки какие-то», – так сказал мне один из тех, с кем я познакомилась на очередном форуме для психов.

«Я и без тебя знаю, что всё происходящее – сплошная сраная нестыковка, тупица, но я не могу объяснить понятнее, поэтому я и здесь!!» – так я хотела ему ответить, но просто закрыла диалог.

Спустя месяцы поисков я всё же нашла того, кто на каждую мою фразу ответил: «Да, у меня тоже такое было». Мы говорили несколько часов, в ту минуту этот незнакомый парень из интернета был мне ближе всех на свете. Он знал, что со мной, я не сумасшедшая! Точнее, может, и сумасшедшая, но точно не одинока в этом. Я почти рыдала от радости, но она оказалась недолгой.

«Я много лет был в этом аду, но сейчас всё нормально».

«То есть это всё-таки пройдёт? Можно стать таким, каким был раньше?»

«Не совсем так. Ты просто привыкнешь. Научишься жить с этим состоянием, перестанешь его замечать. Точно тебе говорю, не парься».

Вот так одним сообщением он перечеркнул все мои и без того хлипкие надежды.

Противный голосок внутри меня иногда ехидно шипел: «Почему ты так яростно хочешь стать прежней? Неужели там и вправду было, за что держаться? Может быть, твоё «Я» было настолько никчёмным, что не стоит о нём жалеть?»

У меня не было идей, как выстроить себя с нуля. Если бы были руины, обломки, хоть что-то, на чём можно построить новое «Я» – да только не было ни взрыва, ни землетрясения. Меня просто стёрли.

Внутри себя я вишу в пустоте. Она белого цвета. Это то же самое, что слепота.

Я не знаю, как к этому можно привыкнуть. Как можно научиться в этом жить, не испытывая ежеминутных страданий. Даже если это возможно, я не хочу, чтобы так случилось, не хочу привыкать к такому.

Нужно было искать новое жильё, поэтому следующие две недели я почти не ходила на пары: читала объявления, ездила смотреть комнаты. Брат Матвея становился всё мрачнее. Каждыё вечер, возвращаясь домой, я ожидала увидеть в подъезде свой чемодан. Съезжать нужно было срочно.

Комнаты, которые были нам по карману, выглядели хуже самых поганых хостелов. Пропахшие затхлостью, мочой и старой мебелью, с вытертыми коврами и диванами с торчащими пружинами, по удобству они не сильно превосходили лавочку на вокзале. В соседи, как и на вокзале, тоже предлагались беззубые алкоголики в вонючем тряпье.

Я почти отчаялась, но в очередной квартире меня встретил не забулдыга, воняющий перегаром, а прилично одетый, полностью седой мужчина. Он сообщил, что квартира принадлежит ему, но пенсия слишком маленькая, поэтому он решил сдать вторую комнату.

В тот же вечер мы собрали вещи – это заняло сорок минут, у нас ничего не было, кроме ноутбука и нескольких кофт – и въехали в новое жильё.

В первую ночь на новом месте я проснулась от ощущения, что умерла.

Я не знаю, что чувствует человек в последние десять секунд жизни, но в моём представлении всё происходит именно так: отключающийся мозг, агонизирующее сознание и всепоглощающий страх.

Меня подбрасывает на кровати, я задыхаюсь, сердце выскакивает из груди. Бужу Матвея.

Он не понимает, что со мной, а я не могу толком объяснить, только кусаю губы, трясусь и повторяю, что умираю, умираю, умираю. Он пугается и вызывает «скорую».

К приезду фельдшера мне становится немного лучше, сознание проясняется, дрожь утихает. Хочется провалиться под землю со стыда. Что мне сказать хмурому, уставшему дядьке, всю ночь катающемуся в дребезжащем пазике на чужие поносы и инсульты? Что у меня колотилось сердце и мне показалось, что я умираю?

Я мямлю что-то невразумительное, но он оценил ситуацию и без моих пояснений. Достаёт из своего жёлтого ящика какую-то ампулу и набирает шприц.

– Что это?

– Успокоительное. Сходите к психиатру, девушка. Вы же не будете вызывать «скорую» каждый раз.

Через десять минут после укола по телу разливаются тепло и покой. На каждом органе, на каждой мышце была тугая металлическая прищепка, теперь они разомкнулись. Ни одной свербящей мысли в голове. Умиротворение.

Впервые за много месяцев я сплю, не просыпаясь, всю ночь.

* * *

Большую часть времени приходится месить ногами грязищу. Она начинается в октябре, а заканчивается в лучшем случае в апреле. Семь месяцев серости, холода и грязи. Или грязи пополам со снегом. Тоже грязным.

Теперь мне приходится ездить в универ на автобусе. Когда мы жили у брата Матвея, я ходила пешком. Мне плохо в общественном транспорте. Через минуту после того, как закрываются двери автобуса, наплывает тревога. Сначала лёгкая, еле ощутимая, но чем дольше я еду, тем она острее. Я не могу контролировать выход из автобуса, он тормозит только на остановках, а если мне вдруг станет плохо? Эти люди вокруг, что они подумают обо мне, если начнётся приступ? Если я начну задыхаться, если у меня потемнеет в глазах, и я потеряю сознание? Наверное, кто-нибудь из пассажиров попросит водителя остановить автобус, все столпятся вокруг меня, кто-то предложит вызвать «скорую», она приедет и… И что дальше? Фельдшер скривит губы, вколет мне успокоительное и посоветует сходить к психиатру? И всё это на глазах десятков незнакомых людей? Какой позор.

Я контролировала каждое своё движение. Каждый поворот головы. Я должна контролировать себя, совершенно очевидно, что я безумна.

Когда я училась в шестом классе, меня накрыло в двадцати метрах от школы. Я, как обычно, вышла с уроков и потопала к остановке. Мы учились во вторую смену, поэтому было темно, только фонари и снег. До остановки было недалеко, там всегда было полно людей, возвращавшихся с работы, бояться было нечего.

Я шагнула за территорию школы, и меня захлестнул страх. Это всегда случается резко, невозможно подготовиться. Как кирпич, который падает тебе на голову. Как ведро воды, которой тебя окатывают, только не одно, а десятки вёдер. Сотни. У тебя нет возможности очухаться, опомниться, вода льёт и льёт, ты не понимаешь, откуда она и кто выливает её. Ничего, кроме ужаса, который ты не в состоянии унять.

Ты не просто умираешь. Ты уже умер. Всё, что происходит дальше, это посмертие.

Я бросила рюкзак и побежала обратно в школу, вломилась в кабинет к завучу и твердила, что умираю. Перепуганная женщина вызвала «скорую». Меня трясло мелкой дрожью, каждая минута внутри себя казалась адом. Я косилась на окно и думала, что хочу выйти в него, выйти прямо сейчас, чтобы прекратить это. На самом деле выйти я хотела не в окно, а из самой себя.

Я могла убежать отовсюду. Из школы, из дома, из магазина, из кинотеатра, но по-настоящему мне хотелось убежать из собственного тела. Из своего сознания, из того, что окружающие называли «Ада».

Я читала где-то, что «Ада» – это женская версия имени Адам, и это второе женское имя, упоминаемое в Библии после Евы. Мне не нравится моё имя, оно не наводит меня на мысли о райских кущах, больше о воплях грешников и огромном рогатом существе, тычущем в них раскалённым прутом.

В карете скорой помощи я обмочилась. Мне очень хотелось в туалет, но я онемела и не смогла попросить водителя остановить машину. В мокрых брюках меня вывели на мороз и проводили в приёмный покой. Стыд уже не мучил меня. Я переступила черту, ещё когда бросила на улице свой портфель и вломилась в кабинет к завучу.

Две недели меня держали в больнице: делали МРТ мозга, изучали кардиограмму, но ничего не находили, все показатели были в норме. Врачи пожали плечами и выписали меня, но я усвоила, что теперь такое может случиться со мной когда угодно. И где угодно.

Сама мысль визита к психиатру приводила меня в ужас. Я переступлю порог его кабинета, и это будет точкой невозврата – всё, теперь никаких сомнений в том, что я сумасшедшая. Пока я этого не сделала, я ещё могу прятаться от этой мысли и убеждать себя, что всё пройдет. Просто закончится, не знаю, как и что послужит этому причиной, но закончится.

Хозяин квартиры, в которой мы теперь жили с Матвеем, был спокойным и нелюдимым. Он почти не разговаривал с нами, и нас это устраивало. По вечерам мы слышали, как в своей комнате он часами болтает с кем-то то ли по телефону, то ли по видеосвязи. Гости к нему никогда не приходили.

Я лежу рядом с Матвеем. Диван жёсткий, неудобный, наше постельное бельё дырявое и тонкое. Мы укрываемся пледом, потому что одеяла у нас нет. Я не знаю, спит Матвей или нет. В этой квартире нет интернета, поэтому мы не можем даже посмотреть фильм. Чтобы готовиться к занятиям, мне приходится ходить в ближайший торговый центр и часами сидеть на фудкорте с одним стаканом колы. Денег на еду у нас впритык.

Я не люблю Матвея. Он знает об этом?

У нас нет секса уже месяц или около того. Я рада, что он не лезет ко мне. Наш секс всегда был ужасным, даже когда я ещё что-то чувствовала. Просто двадцать минут вялых движений в миссионерской позе под одеялом. Наверное, я могла бы как-то исправить это, проявить инициативу и фантазию, но мне хватало и того, что я режиссировала нашу жизнь за пределами постели.

Если бы мне было куда уйти, я бы ушла. Он знает об этом?

Мой телефон вибрирует. Раз, другой, третий. Я подношу его к лицу и щурюсь. Это сообщение от Макса. «Привет. Псиша всё-таки арестовали, тебе уже сказали? Он в первую же ночь попытался вскрыться в камере, но его откачали. Сейчас он вроде как в больнице. Такие вот новости. Как твои дела?»

Мне ничего не сказали, потому единственный мой гонец с тех болот – это ты, Макс.

Я отложила телефон, оставив сообщение неотвеченным, и закрыла глаза. Представила, как Псиш сидит в грязной камере в своём свитере в красно-чёрную полоску. Вряд ли он в нём, это же улика, но я хочу, чтобы в моей голове он был в нём. Я не знаю, один он там или есть кто-то ещё. Пусть будет один. Почему он хочет убить себя? Он вдруг осознал, что проломил голову гантелью беременной от него девчонке? Ему страшно, что следующие лет пятнадцать придётся провести в тюрьме? Ему страшно, что от него отвернутся все, кто его знал? Ему страшно, что из тёмного угла камеры отделится силуэт и медленно пойдёт к нему, а когда подойдёт совсем близко, станет понятно, что это Оля? Не живая смеющаяся рыжеволосая Оля, а мертвецки белая, с перекошенным ртом и лицом в синяках, она придерживает руками свой выступающий живот, ухмыляется и смотрит на него круглыми, безумными глазами, смотрит и ничего не говорит. Ни слова. Он шепчет: «Что тебе нужно? Что ты хочешь?!» Но она молчит и не уходит.

Я хочу, чтобы она протянула ему острый осколок. Чтобы он трясся от страха и плакал, скулил, как последнее ничтожество, просил пощадить его. А потом, осознав, что она никуда не уйдёт – уже никогда никуда не уйдёт – полоснул по своей руке.

Хорошо, что его откачали. Смерть – это слишком просто. Кто вообще придумал, что смертная казнь – самое страшное наказание? Жить в аду собственной головы куда страшнее.

Я беру телефон и пишу сообщение Мише.

«Привет. Как дела?»

Ответ не приходит долго. Уже час ночи. Наверное, он спит. Проходит минут сорок, я сама почти проваливаюсь в сон, но телефон вибрирует. Я не хочу читать это утром, утром всё будет неуместным и жалким.

«Средней паршивости. Чего это ты вспомнила обо мне ночью?»

«Не знаю. Макс сказал, что Псиша арестовали и он попытался вскрыться».

«Да, я знаю».

Молчание.

«Почему ты не поехал на кладбище? Я видела тебя в толпе около её дома, потом ты куда-то делся».

«Мне было тяжело. Не мог на это смотреть».

«Всем было тяжело, но мы поехали. И на поминки тоже».

«А я нет. Собираешься мне нотации читать?»

«Нет. Просто ты много значил для неё».

«Когда она была жива, наверное. И то вряд ли. В любом случае, для неё мёртвой я не значу ничего, как и весь остальной мир. Потому что она мёртвая. Я пойду, меня ждут. А ты поспи лучше».

Зажав телефон в руке, я снова закрываю глаза и вспоминаю, как мы с Мишей стоим на остановке. Мы целуемся, я стою на цыпочках, потому что он выше, а он гладит меня по затылку под волосами. Ничто не бросает тень на мой восторг, на нём нет ни пятнышка, потому что внутри меня пока ещё светло и свежо. Радость, которой заполнено чистое, неизгаженное пространство, ощущается совсем иначе. Впусти такую же радость в убогий, грязный подвал, заваленный хламом – и со временем она тоже испачкается, станет частью антуража.

Кто-то дёргает меня за рукав. Я отрываюсь от Миши и вижу, что это маленькая девчонка, оборванная, чумазая и лохматая. Она смотрит на меня огромными карими глазами и говорит: «Дай десять рублей». У меня с собой только на проезд, я говорю Мише, чтобы он дал ей десятку, но он отвечает «нет». Просто нет. Достаёт сигарету и отворачивается, давая понять, что обсуждений не будет.

Я выуживаю из кармана свою мелочь на автобус и протягиваю девчонке. Она говорит «спасибо» и уходит.

«Почему ты не дал десятку? У тебя же есть с собой деньги».

«Я не спонсирую этот бизнес».

«Какой бизнес? Это просто мелкая голодная девчонка».

«Ну конечно. Откуда ты знаешь, что она не понесёт собранные деньги своим родителям-алкашам или вообще своим работодателям. Нельзя быть такой наивной, Ад. Побирушки – это бизнес».

«А если ты ошибаешься, и нет никаких работодателей? Если она просто несчастный, голодный ребёнок? Неужели тебе не жалко её? На ней один свитер был, а на улице минус пятнадцать».

«Ты захотела дать ей денег – ты дала. В чём проблема? Будем ссориться из-за этого? Не начинай, малыш».

Он притягивает меня к себе и обнимает, и я обнимаю его в ответ, но лампочка, до этого работавшая бесперебойно, начала мигать. Теперь она будет мигать постоянно, пока не погаснет. Я буду игнорировать эти перебои, думая, что так всё равно лучше, чем в темноте.

Матвей переворачивается на другой бок, лицом ко мне, и машинально, во сне, обнимает меня. Его рука кажется невыносимо тяжелой, и я аккуратно убираю её с себя.

Я не могу уснуть, потому что теперь вижу, как мы с Олей лежим на дворовом столе для тенниса, на котором никто никогда не играет в теннис. Между нами пакет дешёвого вина, мы пьяны, но лёгким и приятным опьянением, когда пьёшь, пьёшь, пьёшь, но голова не тяжелеет, сознание не затуманивается, тебя не тошнит, ты просто свободен и умиротворён.

Она рассказывает мне, что у неё дома лежит двадцать портретов Миши. Некоторые нарисованы обычным карандашом, некоторые акварелью. Она спрашивает меня, ведь правда же у него красивое лицо? Особенно глаза, немного прищуренные серые глаза. Из-за этого прищура у него во внешних уголках всегда сеточка морщин, когда он улыбается.

Мы смотрим на небо и по очереди отпиваем вино. Она берёт меня за руку, и говорит, что я такая хорошая. Маленькая и беззащитная, ей хочется защитить меня. Я спрашиваю – от чего? Она говорит, что и теперь, и дальше, меня много от чего нужно будет защищать, и моё счастье, если хотя бы иногда будет находиться, кому.

Уже поздно, нам нужно немного поспать, и мы идём к ней домой. До этого я никогда не была у неё дома. Вся её комната завалена мягкими игрушками, они на шкафу, на полу, на столе. Она сметает плюшевых медведей и зайцев с кровати, забирается под одеяло и стучит ладонью рядом с собой. Я ложусь спиной к ней на узкую, односпальную кровать, она обнимает меня и прижимает к себе. Мы засыпаем почти сразу.

«В любом случае, для неё мёртвой я уже не значу ничего, как и весь остальной мир».

* * *

С каждым днём всё становится хуже. Я не могу ездить в автобусе, не могу сидеть на лекциях. Мне всё время страшно, но я не могу объяснить, чего именно боюсь. Я хочу сбежать отовсюду, где бы ни находилась.

Пока что мне удаётся скрывать это. Иногда я терплю и досиживаю пары до конца, иногда говорю, что у меня болит голова или упало давление, и ухожу домой. Никто не догадывается, что происходит.

Сообщение от Матвея: «Я сегодня в гостях. Буду поздно».

Это плохо. Я не хочу оставаться одна вечером, Матвей хоть и раздражает, но с ним спокойнее. Когда я остаюсь одна, мне мерещится всякое. Тени перестают быть просто тенями, любой звук, на который обычно не обращаешь внимания, пугает. Что звякнуло на кухне? Что щёлкнуло в шкафу? Наверное, в старых квартирах всегда что-то звенит и щёлкает, но, когда я одна, эти звуки и тени загоняют меня в угол дивана, где я сижу до прихода Матвея.

Я не знаю, чего боюсь. Это просто оно. Без формы, цвета или запаха, но способное на что угодно. Потому что оно не отсюда, не из привычного мира, где разогреваешь в микроволновке макароны или пишешь конспект для семинара.

Попытки подготовиться к завтрашней паре без интернета терпят неудачу, но я не хочу тащиться в торговый центр. Откладываю ноутбук и закрываю глаза. Матвей вернётся через пару часов, я дождусь его, и мы ляжем спать. Всё будет хорошо. Нужно поужинать.

Я иду на кухню и достаю из холодильника банку кабачковой икры. Пытаюсь её открыть, но крышка слишком тугая. Кручу и так и этак, без толку. Твою мать. Придётся просить соседа.

В последнее время я стараюсь избегать столкновений с ним. Он не делает ничего необычного, но у меня мороз по коже каждый раз, когда вижу его. Поначалу я не обращала на это внимания, но потом заметила: у него всегда каменное лицо и пустые, мутно-серые глаза. Я ни разу не видела, чтобы на его лице дрогнул хотя бы один мускул.

Его комната в самом конце тёмного коридора.

Может, ну её, эту банку? Дождаться Матвея?

Ну, приплыли. Неужели я настолько беспомощна? Нет уж.

Дверь в его комнату приоткрыта. Он снова с кем-то разговаривает. Так странно, что этот каменный человек может так живо и увлечённо с кем-то болтать. Я не могу разобрать слов, но слышу, что иногда он смеётся, а иногда вскрикивает.

Что-то останавливает меня от того, чтобы постучаться. Я замираю у двери и вслушиваюсь. «Да не может быть! Слушай, я сегодня туда ходил и там… Нет, с ней не виделся…». Наверное, всё-таки говорит по телефону, а не по скайпу, иначе бы я слышала собеседника. Может, он в наушниках?

Мерзким, плотным пузырём внутри начинает расти тревога, сдавливая органы. Я чувствую, что-то не так. Что-то не то. Надо бы просто постучаться и позвать его, или наоборот уйти, не мешая человеку общаться, но я продолжаю стоять и вслушиваться.

Рука сама тянется к двери, я аккуратно, бесшумно приоткрываю её и заглядываю.

Горит верхний свет. В комнате ничего нет, кроме пустого стола в одном углу и дивана в другом. Сосед сидит на нём, спиной ко мне, и продолжает разговаривать, он не замечает меня. В его руках нет телефона. Перед ним не стоит ноутбук.

Он разговаривает со стеной.

Парализованная, я смотрю на его седой, почти белый затылок. В любую секунду он может почувствовать, что кто-то смотрит на него, и обернуться. Я понимаю это, но не могу пошевелиться.

– Да я не знаю, вроде бы нормальные ребята. Мальчик и девочка. Она всё время в комнате сидит. Он иногда на гитаре играет. Как зовут их? Подожди… Не могу вспомнить… Как же… Слушай, я не могу вспомнить. Думаешь? Хорошо, я попробую.

Он начинает шевелиться. Оборачиваться.

Я срываюсь с места и несусь в свою комнату. Закрываю дверь и понимаю, что хиленькая щеколда вряд ли спасёт меня, если он решит попасть сюда любой ценой. Сердце колотится, в ушах звенит, я забиваюсь в угол дивана, прижимая к себе банку с кабачковой икрой.

В коридоре раздаются шаги, они затихают у двери.

Я больно прикусываю губу. Пожалуйста, пожалуйста, пусть Матвей вернётся сейчас, пусть откроется входная дверь и зайдёт Матвей.

Раздаётся тихий, вежливый стук.

– Детка, у тебя всё хорошо?

Только бы он не вошёл сюда.

– Да, – пищу я.

– Я хотел спросить… Как… То есть… Вы с твоим мальчиком… Как…

Он затихает.

Потом снова начинает что-то бормотать, но голос отдаляется. Кажется, он вернулся в свою комнату.

До прихода Матвея я так и сижу в углу дивана, прижав к себе кабачковую икру. Я боюсь пошевелиться, боюсь даже дотянуться до телефона, который лежит в другом углу дивана. Мне кажется, что сосед меня видит, что любое моё движение станет для него поводом снова подойти к двери, тихонько стучать в неё и что-то бубнить.

Не знаю, сколько я так просидела. Когда входная дверь наконец хлопнула, и в комнату зашёл Матвей, у меня по лицу потекли слёзы.

– Эй, эй, ты чего? Что случилось? – он садится передо мной на корточки и кладёт руки мне на колени. – Ада, ты чего?

– Наш сосед – сумасшедший, – шепчу я, скребя ногтями по банке с икрой.

Матвей забирает у меня банку, ставит её на пол и заглядывает мне в глаза.

Я путано рассказываю ему обо всём, что видела.

– Ты уверена?

– В чём?

– Ну. В том, что у него в руках не было телефона. Может, ты просто не заметила? Перепугалась? Может, у тебя снова случился твой… приступ?

– Думаешь, у меня глюки? – зло выплёвываю я. – Как можно не заметить телефон в руках, издеваешься? Матвей, он шизофреник, мы живём в одной квартире с психически больным человеком.

Он вздыхает, поднимается с пола и садится на диван рядом.

– Даже если так, что ты предлагаешь? У нас нет денег на другое жильё. Даже если он действительно разговаривает со стеной, нам же он не мешает, так?

– Ты серьёзно?

– А что ты предлагаешь? Мы с таким трудом нашли эту комнату…

– Я нашла.

– Хорошо, ты нашла. Вспомни, как ты бегала по городу, и ни один вариант не подходил. То слишком дорого, то соседи-алкоголики…

– Да, сосед-шизофреник – это, конечно, лучше.

– Ада, что ты предлагаешь? Искать другое жильё?

Я молчу. Как бы меня это ни бесило, он прав. Вряд ли получится найти другое жильё. У меня нет на это сил.

– Давай спать. Я не думаю, что он нам что-то сделает, не сделал же до сих пор. Просто одинокий мужичок, у которого крыша подтекает. Пусть себе подтекает, нам-то какое дело. Постарайся с ним не разговаривать, кроме «здрасьте» и «до свидания», и всё будет нормально.

Я киваю.

Мы застилаем диван и ложимся.

Я долго не могу уснуть, ворочаюсь, мне всё время мерещатся какие-то шорохи и стуки в коридоре. Наконец я проваливаюсь в дрёму.

Тихий, медленный скрип двери. Я открываю глаза и понимаю, что не могу пошевелиться. В комнату заходит кто-то. Мужская фигура, я вижу только очертания. Тень проходит в центр комнаты и замирает. Я не вижу, но точно знаю, что Он смотрит на меня. Я хочу закричать, растолкать Матвея, но тело меня не слушается, я заперта в нём. Я мычу, силясь разомкнуть губы, ничего не выходит. Это наш сосед, он пришёл сделать с нами что-то, сейчас он двинется с места и подойдёт к нам, я не смогу даже пошевелить рукой, а Матвей не проснётся.

Внутри что-то лопается, я подскакиваю на кровати и кричу. Трясу за плечо Матвея, путаюсь в пледе, пытаясь добраться до выключателя. Матвей опережает меня и включает свет. Тяжело дыша, я обвожу взглядом комнату.

Никого.

– Что случилось? Что? – Матвей морщится от яркого света и трёт глаза.

– Он заходил в комнату. Сосед. Он зашёл и стоял здесь, смотрел на нас, – с каждым произнесённым словом я осознаю бредовость произносимого.

– Чего? Сосед? Зачем ему сюда заходить?

– Я не знаю… Он просто зашёл, встал по центру комнаты…

Я умолкаю. Взлохмаченный, сонный Матвей с непониманием смотрит на меня.

– Наверное, он выбежал, когда я закричала.

Мы молчим. Матвей откидывается на подушку и закрывает глаза. Я ложусь рядом.

– Тебе просто приснился страшный сон. Я не думаю, что он сюда заходил.

– Наверное, ты прав.

– Тебе нужно сходить к врачу. Хотя бы, чтобы тебе выписали снотворное, и ты могла нормально спать.

– Хорошо.

– Я схожу с тобой, если хочешь.

– Хорошо.

– Я выключу свет? Всё нормально, ты успокоилась?

– Да.

Матвей выключает свет, я ложусь к нему на грудь. Он ласково гладит меня по волосам, хотя очень хочет спать. Иногда он всё-таки отключается, и его рука замирает, но через несколько секунд снова продолжает гладить. В этот момент мне больно от того, что я не люблю его. Именно сейчас я хотела бы его любить.

Утром, пропустив первую пару, я сажусь обзванивать платные клиники, чтобы записаться на приём.

* * *

Алкоголь помогает. Он унимает эту зудящую тревогу, расслабляет тело и отключает навязчивые мысли, которыми кишит моя башка. Становится тепло, уютно и спокойно. Единственный минус в том, что я не знаю меры. Выпив один бокал, я буду пить дальше, ещё и ещё, пока не отключусь или не пойду блевать. Утром мне будет невыносимо плохо – голова будет раскалываться, в ушах будет стоять звон, а тревога, которую я вчера заливала спиртом, увеличится в сотню раз. Я буду лежать под одеялом, с ледяными руками и ногами, и молиться о том, чтобы это закончилось, клясться, что больше не буду нажираться, но когда меня отпустит, я снова напьюсь.

Когда я только поступила в универ, тоже пила, но иначе – это были весёлые студенческие попойки. Кто-то предложит поиграть в бутылочку, кто-то достанет из кармана косяк, а потом, когда вы будете уже в хлам, придёт идея устроить спиритический сеанс или выпрыгнуть с балкона второго этажа, чтобы сбегать за водкой. Вы молоды, глупы и ваш организм способен справляться с большим количеством бухла и наркоты, способен вывозить недосып, недоедание и переутомление. Невыносимая лёгкость.

Теперь всё не так. Теперь я пью одна. Я больше не хожу на вечеринки, меня не зовут. Сначала звали, но я отказывалась столько раз, что перестали.

Я покупаю бутылку вина или несколько бутылок пива, закрываюсь в комнате и пью, стараясь не думать о сумасшедшем соседе за стенкой. Матвей стал часто уходить по вечерам. Мне всё равно, где он и с кем, но я не думаю, что он мне изменяет. Только если ему не попалась такая же, как я – режиссёр и сценарист, которая всё сделает за них обоих.

Я пью и слушаю грустную музыку. Иногда пересматриваю старые фотографии. Иногда изучаю странички своих знакомых, знакомых моих знакомых, их бывших, их настоящих, бывших их бывших… Это похоже на медитацию. Я ни о чём не думаю в эти минуты. Мой мозг свободен и спокоен, а это для меня дорогого стоит.

Мне нравится наш факультет. Факультет журналистики. Так вышло, что большинство тех, кто поступает на него, потерянные и неприкаянные. Слишком отбитые, чтобы пойти на филологов или историков, но слишком глупые, чтобы поступить на врача или математика. Писательские амбиции, кайфожорство и завидная беззаботность – портрет типичного студента журфака. Я тоже была такой, пока у меня не съехала крыша.

Я не помню, в какой именно момент система затроила. Граница между «было нормально» и «тронулась умом» стёрлась из памяти. Иногда мне кажется, что это происходило медленно, постепенно, в другой момент я думаю, что щёлкнуло резко и неожиданно, силюсь вспомнить, что это был за день, что за момент, но не могу. Да и какая разница?

Весёлой студенткой я пробыла недолго. Два, может, три месяца.

Теперь я здесь.

В один из вечеров, выпив бутылку вина, я разрыдалась пьяными слезами из-за Матвея. Из-за того, что чувство, которое у меня было к нему, ушло и, кажется, уже не вернётся. Это было хорошее чувство. Оно мерцало и склеивало внутри меня что-то. Возможно, я развалилась именно потому, что оно пропало.

Загрузка...