В тишине пустого флигеля щелчок замка прозвучал так громко и звонко, словно это был выстрел. Митенька, невольно затаив дыхание, крадучись, на цыпочках вошёл в архив и зажёг потайной английский фонарь.
Расползшиеся по стенам гротескные тени, отблески стеклянных витрин и скрип половиц под ногами нагнетали тревожную атмосферу, от которой душу Митеньке неприятным холодком покалывал смутный, беспричинный страх. Чтобы избавиться от этого глупого и постыдного чувства, юноша принялся насвистывать лейб-гвардейский марш Дёрфельдта, дирижируя себе в такт фонарём. Желтоватый луч метался из стороны в сторону, хаотично выхватывая из темноты фрагменты интерьера, знакомого Митеньке настолько, что молодой человек мог свободно ориентироваться в нём и вовсе без фонаря, прихваченного исключительно для приключенческого антуража.
Окончательно преодолев страх, юноша подошёл к витринам и стал подсвечивать расставленные в них экспонаты, и те, казалось, оживали в неровном движущемся свете.
Вот скифский всадник пронзает копьём неведомое четырёхглавое чудовище. Украшенный этим изображением медный нагрудник, найденный в древнем кургане, отец привёз из своей первой экспедиции в 1872 году, задолго до рождения Митеньки. А вот охотник пускает по следу горделивого оленя поджарую остроухую собаку. Бубен, на котором он нарисован, когда-то принадлежал шаману, и тот бил в него своей колотушкой, призывая своенравных алтайских духов даровать охотничью удачу мужчинам его племени. Интересно, на что выменял отец этот бубен? На стальной клинок или на какую-нибудь диковинку вроде компаса? А вот это седло в знак глубокого уважения подарил отцу какой-то там вождь. К седлу прилагалась попона с вышитыми по углам мифическими птицами, похожими на воронов с чересчур длинными клювами и хвостами.
Внезапно свет фонаря наткнулся на вырезанную из кроваво-бурой яшмы статуэтку высотою чуть более пяди. Это было изображение одного из верховных алтайских божеств – Ульгеня – человекоподобного существа, увенчанного лучистым солнечным диском, держащего в руках перевернутый рогами вверх серп Луны. В целом фигурка была вырезана схематично и даже примитивно, но лицо идола поражало своей детальной проработкой.
Ох, и недоброе это было лицо!
Ульгень смотрел на Митеньку сквозь злобный прищур и дьявольски улыбался. В подрагивавшем свете фонаря багровые прожилки на камне казались струйками крови, стекавшими из темной щели рта, а блики на высоких скулах создавали иллюзию играющих желваков.
Юноше снова стало не по себе. «Вот ещё! – рассердился он. – Каменного болвана напугался!»
Желая побороть неоправданный страх, молодой человек решил достать статуэтку и подержать её в руках. Он выбрал на связке нужный ключ, отпер витрину и потянулся к Ульгеню. В тот же момент за его спиной хлопнула дверь, и сделалось светлее. С масляной лампой в руке в архив вошёл Белецкий – Митенькин воспитатель.
– Дмитрий Николаевич, что вы здесь делаете в такой час? – строго спросил он.
От неожиданности Митенька дёрнулся, едва не выронив фонарь, и поспешно захлопнул витрину, умудрившись при этом ободраться о торчащий из рамы гвоздик.
– Я спрашиваю, что вы здесь делаете? – настойчиво повторил свой вопрос воспитатель.
Пойманный с поличным Митенька упрямо помалкивал, зализывая царапину на пальце.
Белецкий протянул ему платок и потребовал:
– Дайте сюда дневник.
Юноша вытащил из-за пазухи потрёпанную тетрадь в клеенчатой обложке и отдал воспитателю.
– Я много раз просил вас не выносить дневники из архива, – с суровым упрёком произнёс тот.
– Белецкий, прекрати мне указывать! Это дневники моего отца! – взорвался юноша, разозлённый не столько укором, сколько тем, что так глупо попался, да ещё и напугался до чёртиков.
– Тем больше у вас причин относиться к ним бережно и читать только здесь, – отчеканил в ответ Белецкий и аккуратно положил тетрадь в одну из стоящих на высоком стеллаже коробок.
После он придирчиво осмотрел отпертую витрину и продолжил наставления:
– Изучать экспонаты следует при дневном свете. Прежде, чем брать их в руки, желательно надеть перчатки…
– Белецкий, я всё знаю, – теперь уже виновато проговорил Митенька. – Я не хотел ничего трогать… Только Ульгеня…
Белецкий осторожно снял с полки яшмовую статуэтку и протянул воспитаннику. Юноша несколько секунд колебался, прежде чем взять её.
– Это всего лишь резной камень, Дмитрий Николаевич, – сказал Белецкий, заметив в лице Митеньки опасливую настороженность. – Он никому не может причинить никакого вреда.
Молодой человек сжал яшмовую фигурку в ладони. Сочившаяся из ободранного пальца кровь размазалась по глумливому лицу языческого божка. Митеньке вдруг снова сделалось страшно и тоскливо. Он торопливо вернул статуэтку воспитателю.
– Убери его, Белецкий, – попросил он. – Пусть это только камень, но мне чудится в нём что-то недоброе.
Александра Михайловна с царственной грацией помешивала сахар в чашке голубого английского фарфора и с несколько наигранной печалью взирала на Белецкого.
– Ах, Фридрих Карлович! Если бы не вы, я чувствовала бы себя совершено одинокой. Совершенно! Таков удел стареющей матери!
– Полноте, Александра Михайловна! – привычно возразил Белецкий – Вы никогда не будете стареющей, ибо истинная красота, душевная и телесная, времени не подвластна.
Этот диалог с легкими вариациями происходил между ними практически ежедневно. И хотя Белецкий вёл его, не задумываясь над предметом беседы, он не врал. Во-первых, Фридрих Карлович Белецкий был человеком исключительной честности. А, во-вторых, Александра Михайловна Руднева, в девичестве графиня Салтыкова-Головкина, была и впрямь женщиной необыкновенно прекрасной внешности и истинной духовной силы.
Белецкий воззрился на свою собеседницу, любуясь ей.
Александра Михайловна в свои сорок два года сохранила девичью лёгкость фигуры, которую изыскано дополняла благородная стать зрелой женщины. Лицо её с тонкими аристократическими чертами было всегда приветливо и немного задумчиво. Несколько глубоких морщин пересекали высокий белый лоб, легкие морщинки залегли в уголках глаз и губ и, хотя были они на вид не скорбными, а лишь печальными, таили в себе великую тоску и боль. Им вторила седая прядь, оттеняющая пышные медно-каштановые волосы, обычно собранные в какую-то сложную, но элегантную прическу, из которой вечно выбивалось несколько непослушных локонов. Самым замечательным в этой женщине были обрамленные длинными черными ресницами глаза, огромные, цветом похожие на дымчатый топаз – голубовато-серые, глубокие и задумчивые. Взгляд этих восхитительных глаз обычно легко скользил по поверхности предметов, тонко касался собеседников, не заглядывая в глубину, но если вдруг замирал на человеке, то делался пристальным и будто бы брал душу в плен.
Характер у Александры Михайловны был под стать её взгляду. При поверхностном знакомстве он виделся легким, мягким и даже немного театральным, но те избранные, кто знали эту женщину ближе, почитали в ней мудрое спокойствие, несгибаемую волю и доброту ко всякому божьему творению. Белецкий был счастливцем из числа посвященных.
Фридрих Карлович Белецкий познакомился с Александрой Михайловной одиннадцать лет назад, когда ему было всего шестнадцать лет. Его, осиротевшего отпрыска старинного служивого немецкого рода, ввёл в семью Рудневых покойный супруг Александры Михайловны, Николай Львович Руднев, знаменитый исследователь Сибири, реформатор Корпуса военных топографов, географ и этнограф. Николай Львович хорошо знал отца мальчика, служившего при Алтайской этнографической комиссии, и счёл своим долгом оказать содействие сироте.
Юноша был умен и усерден. К тому времени он окончил классическую гимназию и хотел поступать на инженерные курсы, но со смертью родителя лишился всякого дохода и был вынужден отказаться от своих планов. Руднев поручал Белецкому переписывать путевые журналы экспедиций, каталогизировать коллекцию находок, разбирать деловую и научную переписку.
Не сказать, что канцелярская работа нравилась молодому человеку, но он был счастлив быть сопричастным великому делу и мечтал о том дне, когда Руднев возьмет его с собой в настоящую экспедицию, видевшуюся юноше в самых романтических красках. И, дабы быть в полной мере готовым к этому великому испытанию силы и духа, Белецкий тратил жалование на уроки фехтования, верховой езды и стрельбы. Обучал его вышедший в отставку драгунский поручик, латавший за счет недорогих уроков «сИроту-немчурёнку» вечное своё безденежье, в котором пребывал из-за пагубного пристрастия к горячительным напиткам.
Кроме благородных мужских искусств, Белецкий также постигал и высокое мастерство простой дворовой драки, держа, правда, сей факт в тайне от своего покровителя и его домашних.
Осознание необходимости этого навыка пришло к нему после прискорбного для его юношеского самолюбия происшествия. Однажды, пробегав целый день по Москве с поручениями, он затемно пешком возвращался в особняк Рудневых на Пречистенке. Несмотря на поздний час и страстное желание оказаться дома побыстрее, Белецкий предпочел сэкономить на извозчике. Он знал Москву, где родился и вырос, как свои пять пальцев, и потому из любой её точки в любую другую мог найти короткий маршрут через малые переулки и проходные дворы. Однако в позднее время даже близь благообразной Пречистенки темные заулки и тупики изобилуют личностями сомнительными и лихими. Зная это, молодой человек все-таки пренебрёг опасностью, не то рассчитывая на удачу, не то веруя в свою физическую подготовку, укрепленную уроками драгунского поручика, не то просто не думая о плохом в силу юношеского легкомыслия. Как бы то ни было, Белецкому не повезло. В каких-нибудь десяти минутах от дома он столкнулся с налетчиком, который с одного удара свалил драгунского ученика с ног, жестоко побил и отнял у него пальто, шапку и сапоги. Больше, по чести сказать, отбирать у молодого человека было нечего. Самым постыдным в этой истории было то, что бандит был года на три младше Белецкого, но у того при этом не было против напавшего ни единого шанса, так ловко уличный мальчишка дрался.
Залечив ссадины и синяки, а пуще всего раненую гордость, Белецкий отправился на поиски своего обидчика. В планах его была отнюдь не месть. Невзирая на романтичность своей юношеской натуры, он был человек не по годам рассудительный и прагматичный. Опыт уличной драки убедительно показал, что стиль борьбы a-la «налетчик» крайне эффективен в сравнении с благородным боем, а стало быть, в некоторых ситуациях может оказаться незаменимым. В частности, подумал Белецкий, во время стычек с аборигенами в исследовательской экспедиции, что означало для него однозначную необходимость освоения данного навыка.
На поиски мальчишки потребовалось всего лишь несколько дней, тот сам вновь попытался напасть на Белецкого в темном переулке, но на этот раз, готовый к атаке, молодой человек успел увернуться, схватить мальчугана за тонкую шею и припереть к стене. К величайшему изумлению пойманного врасплох налетчика, бить его странный барчонок не стал, а предложил платить, если тот будет с ним каждый день драться. Мальчишка, вероятно, счёл Белецкого за сумасшедшего, но лупить человека по договоренности, да еще и за плату, было несравненно более легким ремеслом, чем грабёж, так что договор он честно исполнил, и через полгода Белецкий легко побеждал своего учителя.
В 1888 году Николай Львович приступил к организации очередной экспедиции в горный Алтай и объявил Белецкому, что берет его с собой. К тому времени молодой человек прожил в семье Рудневых уже три года и стал в ней абсолютно своим. Александра Михайловна была к нему добра и заботлива. Привязались к Белецкому и дети Рудневых: старшая Софи и младший Митенька.
Забавная и живая Софи, двенадцати лет, лишь изредка приезжавшая домой из пансиона на каникулы, поверяла ему свои детские тайны и просила подпевать вторым голосом во время домашних концертов. Белецкий держался с ней крайне почтительно, изображая преданного королевского вассала.
Его пугала мыль о том, что Софи вырастет в прекрасную девушку, вернется домой, и – О, боже! – он непременно в неё влюбится. Будучи человеком высоких нравственных представлений, Белецкий считал недопустимым даже тень вожделения к дочери своего покровителя, но знал за собой слабость легко влюбляться. Правда, опыта в любовных делах он не имел, но разгорающаяся в его пылкой душе любовная страсть, которую он испытал за свою жизнь уже целых пять раз, заставляла его считать себя слишком падким на женские чары.
Молодой человек утешал себя тем, что к тому времени, как повзрослевшая Софи вернется домой, он уже давно будет в экспедиции, где-нибудь в диких Алтайских землях, а может быть, даже и героически погибнет во имя исследовательской науки и славы России.
Предположить, что и Софи имеет все шансы в него влюбиться, он, конечно, не мог. Додумайся он до этого, перепугался бы ещё больше.
Намного проще все было с сыном Рудневых – Митенькой. Тихий, хрупкий, слабого здоровья, этот ребенок был избалован вниманием и заботой всех, от главы семейства до младшей кухарки. Но это не портило мальчика. Он рос мечтательным, добрым и немного замкнутым. На момент появления Белецкого в доме Рудневых Митеньке было шесть лет. Вариант отправки мальчика в гимназию или заграничный пансион даже не рассматривался по причине его частых болезней, и к нему приглашали учителей домой. Митенька учился хорошо, легко постигая любые науки, но не проявляя особого интереса ни к одной из них. Любимым занятием мальчика было рисование. По всему дому обожающей матерью были развешены его творения, хотя и детские, но свидетельствующие о незаурядном таланте.
Митенька сразу проникся к Белецкому доверием и симпатией. Не взирая на свою застенчивость и неразговорчивость, он охотно оставался с ним в библиотеке, рассматривал старинные иллюстрированные книги или просил почитать. Надо сказать, что, не в пример большинству своих сверстников, Митенька и сам бегло читал, но больше любил слушать. Помимо библиотеки, они часто ходили вместе гулять либо на Пречистенский бульвар, если Рудневы жили в своем Московском доме, либо на берег Пахры, если семейство обитало в усадьбе близь Милюково. Обыкновенно Митенька просил Белецкого что-нибудь рассказать, а сам же говорил мало. Рядом с мальчиком молодой человек чувствовал себя взрослым и сильным. Чувство это было непривычным, но приятным.
Наступила холодная весна 1888 года. Последняя экспедиция Руднева начала неумолимый отсчет времени до своей трагической развязки. Тогда ещё никто не ведал, что ждет их впереди, в том числе и Белецкий. Опьяненный предвкушением неизведанных приключений и неминуемой славы, он видел впереди лишь яркий радужный свет надеж и мечтаний. И все, чему было суждено случиться через год и в корне поменять его судьбу, казалось бы, уже явственно предначертанную и неизменную, стало для него ударом невообразимой силы.
Руднев покинул Москву в конце апреля 1888 года. Полгода потребовалось на то, чтобы выйти к месту впадения реки Майма в Катунь. В этих местах Руднев основал лагерь, который планировал впоследствии преобразовать в российский центр этих далеких и диких мест. Следующие полгода экспедиция Николая Львовича исследовала самые необыкновенные, овеянные древними легендами поселения и покинутые становища, собирая уникальный материал как для картографов и географов, так и для этнографов и историков. Одной из целей Руднева было разгадать тайну кезер-таш – древних каменных изваяний в Курайской степи. Однажды он отправился к ним с небольшим отрядом, чтобы самолично осмотреть место для временной стоянки, и не вернулся. Никто не вернулся из той группы. Спасательный отряд, в рядах которого был и Белецкий, нашел лишь останки людей. Лошади, оружие и оборудование исследователей были похищены. Видимо, отряд подвергся нападению какого-то воинственного племени из числа тех, что приходили с Туркестанских земель и мстили русскому царю за выстроенное им на крови Степное генерал-губернаторство.
Раздавленный горем и чувством неискупимой вины, Белецкий вернулся в Москву, сопровождая бренные останки своего покровителя.
Похожий более на приведение, чем на живого человека, он явился в дом на Пречистенке, чтобы передать вдове бумаги и личные вещи Николая Львовича.
Не смея поднять глаза на Александру Михайловну, Белецкий пробормотал слова соболезнования и отдал ей портфель с бумагами.
– Фридрих Карлович! Голубчик! Вы же останетесь с нами жить? – внезапно спросила его Александра Михайловна.
Белецкий вздрогнул, как от удара, и растерянно посмотрел на неё. Прекрасное лицо вдовы Рудневой осунулось и посерело, глаза её выцвели от слез и стали, казалось, еще огромнее, а в медно-каштановых волосах появилась седая прядь, серебристо-белая, как снежные вершины Алтайских гор.
– Да как же это, Александра Михайловна? – хриплым, будто не своим, голосом спросил потрясённый Белецкий. – Я не смею. Я…не… Простите меня, Александра Михайловна!
– Фридрих Карлович, милый, я знаю, как вам тяжело! Но прошу!.. Не оставляйте нас! Ради Николая Львовича! Ну как же я буду одна?! А Митенька как?! Без мужчины!
Александра Михайловна схватила его за руку и порывисто сжала в своих тонких и холодных пальцах.
Так Белецкий узнал, что такое милосердие, поняв вдруг, что эта женщина, лишившаяся любимого мужа, не то что прощает его, когда и сам он не мог найти себе прощения, но даже не имеет в мыслях винить его и, более того, сочувствует его безграничному горю. Пораженный осознанием этого, он рухнул перед ней на колени и разрыдался. Это были первые и единственные слезы, пролитые Белецким по своему покровителю.
Белецкий остался в доме Рудневых. По-прежнему занимался перепиской и другими секретарскими работами, теперь уже для Александры Михайловны, но основной его заботой стал Митенька. Белецкий был при мальчике и воспитателем, и гувернером, и камердинером, а главное, единственным доверенным лицом, перед которым десятилетний Митенька не стеснялся открывать душу, слишком уж ранимую для такого юного человека.
Смерть отца мальчик пережил тихо, но глубоко. Знали об этом лишь преданный Белецкий и мудрая Александра Михайловна. Остальные считали, что Митенька слишком мал и, слава Богу, не может понять свалившегося на семью горя.
Всего лишь один раз между Митенькой и Белецким состоялся разговор о гибели Николая Львовича. Однажды, когда Белецкий укладывал его спать и спросил, что почитать ему на ночь, мальчик тихо, но твердо попросил рассказать, что случилось в Курайской степи. Не зная, как уйти от тяжелого разговора, Белецкий рассказал сыну великого исследователя все, как было. Митенька выслушал его молча, не задавая вопросов. Ни одной слезинки не скатилось по его щекам, ни одного всхлипа не сорвалось с плотно сжатых детских губ. Более они никогда не возвращались к этой теме.
Приватное чаепитие Александры Михайловны и Белецкого было прервано появлением Софи.
Девушка стремительно вошла на террасу, и та сразу озарилась каким-то особенным веселым сиянием. Было у Софьи Николаевны такое удивительное свойство приносить с собой радостный свет, где бы и в каком обществе она ни появлялась. Молодой человек поднялся и поклонился.
Как и предполагал в свое время еще совсем юный Белецкий, крошка Софи выросла в очаровательную девушку. Она унаследовала от матери стройность фигуры и лёгкость движений. Волосы у Софи были того же медно-каштанового оттенка, но, в отличие от матери, она не убирала их в высокую прическу, а лишь перехватывала лентой или заплетала в толстую косу по моде современных прогрессивных девушек. Лицо её было живым и открытым. Всякое чувство в полной мере отражалось на нём, будь то радость или грусть. А когда она сердилась, то забавно надувала губы и морщила носик в золотистых веснушках. Это казалось Белецкому очень милым. От отца Софи унаследовала чуть раскосые темно-карие глаза, глядящие на окружающих внимательным и проницательным взглядом. Иной раз в глазах этих вспыхивало упрямое яростное пламя, но чаще в них плясали озорные золотистые искорки.
Опасения Белецкого о возможных романтических чувствах к Софье Николаевне, к счастью для него, не оправдались. Как-то само собой между ними выстроились очень доверительные, но абсолютно платонические отношения, схожие более всего с соратничеством. Молодые люди поверяли друг другу сокровенные мысли, делили заботу и тревоги за Александру Михайловну и Митеньку, вели философские споры. Они очень уважали друг друга и ценили свою дружбу.
Отучившись в пансионе, Софи вернулась домой и начала посещать общеобразовательные курсы профессора Герье при Московском университете. Девушку увлекали идеи укрепления позиции женщин в общественной жизни и научной деятельности. Она мечтала посвятить себя либо какой-нибудь науке, либо образованию крестьянских детей, либо ещё какому-нибудь столь же благородному и значимому для России делу. Мать её идей не разделяла, но и не препятствовала.
Два года подряд во время летнего проживания в Милюковском имении Софья Николаевна открывала класс для детишек из ближайших деревень, где учила их грамоте, арифметике, азам истории и естествознания. Учеников набиралось немного, да и те посещали уроки нерегулярно, поскольку летом у крестьянских детей хватало и другой, куда более серьезной и важной для крестьянской жизни работы, а на третий год в классе и вообще никого не оказалось. Энергичная Софи падать духом не стала и хотела было обратиться к уездным властям с просьбой о помощи в создании местного женского училища для девочек мещанского сословия, но тут в её судьбе возник Зорин.
Аркадий Петрович Зорин был представлен Софи во время праздника, который ежегодно организовывали в Милюково в день летнего солнцестояния. Традицию эту завел Николай Львович, а Александра Михайловна не стала её прерывать. Зорин учился на врача и подавал большие надежды. Был он статен и красив, а голова его, так же как и у Софи, была забита благородными помыслами облагодетельствовать низшие сословия.
В первый же день своего знакомства Софи и Зорин, забыв о гостях и приличиях, уединились на террасе усадьбы и до позднего вечера проговорили о необходимости становления системы среднего образования и массовой медицины для всех граждан страны во всех уголках бескрайней России. А на следующее утро каждый из них проснулся с внезапным, но абсолютно ясным пониманием того, что другой для него самый близкий и дорогой человек. Через неделю Аркадий Петрович пришёл в дом Рудневых просить у Софьи Николаевны руку и сердце, а у Александры Михайловны – благословление на брак с её дочерью. И согласие, и благословление были получены, а свадьбу было решено сыграть ближайшей осенью.
– О ком сплетничаете? – весело спросила Софи, подсаживаясь к столу, и, как в детстве, стянула из сахарницы кусок рафинада.
– Помилуйте, Софья Николаевна, да когда же это мы сплетничали? – с улыбкой возразил ей Белецкий. Он всегда начинал улыбаться при её появлении, хотя в обычное время улыбчивость была для него несвойственна.
– Ой, Белецкий! Да вы с матушкой, как две старые кумушки, вечно ведете свои скучные разговоры то о соседях, то о ценах, то о газетах. Ну вот чего вы, скажите мне, сидите тут в такое замечательное утро? Шли бы прогулялись!
– Я жду, когда Дмитрий Николаевич проснется. С ним и пойду, – ответил Белецкий, отодвигая сахарницу из-под протянутой руки Софи. – А вам, Софья Николаевна, как прогрессивной и сосватанной девице, не пристало рафинад пальцами из сахарницы таскать.
Софи и Александра Михайловна звонко рассмеялись.
– И то правда, Фридрих Карлович, ну что вы тут со мной время теряете! Пойдите, погуляйте с Софи. Митенька ещё часа два спать будет, к тому времени вы уж воротитесь.
Белецкий откланялся Александре Михайловне, целомудренно взял Софью Николаевну под локоть, и молодые люди спустились с террасы в сад.
Надо сказать, что Александра Михайловна была единственной, кто называла Белецкого по имени и отчеству. Обычно он всем представлялся лишь по фамилии, предпочитая, чтобы его так и называли, хотя не то, чтобы ему не нравилось его немецкое имя, или он стеснялся своего происхождения, о котором как-то даже и не задумывался.
Немцем он был лишь по крови. Его отец, артиллерийский инженер, приехал в Россию в составе военного представительства, влюбился в русскую женщину, да и остался в этой странной, так никогда и не понятой им стране, пойдя на службу при Географическом Обществе. Он сменил свою непривычную для русского уха фамилию Bellezer на Белецкий, но сохранил в своем доме немецкие традиции. Сына же своего он воспитал в двуязычии и даже крестил его в православной церкви. Так что во Фридрихе Карловиче почти совсем ничего немецкого и не осталось. Разве что безукоризненное немецкое произношение да пресловутые немецкие аккуратность и пунктуальность.
Внешность у Белецкого тоже ничем не выдавала этнических корней: ни светлых волос, ни голубых глаз, ни бюргерской полноты. Он был высок ростом, узок в кости, жилист, и, при всей своей вечной худобе, отличался недюжинной силой в сочетании с изрядной ловкостью движений. Лицо его вряд ли можно было назвать красивым, было оно худым и даже каким-то аскетичным, но привлекало четкостью и правильностью черт: острые скулы, тонкий нос, резко очерченный подбородок, тонкогубый рот, будто прорезанный лезвием. Глубоко посаженные зеленоватые глаза смотрели на мир цепко и внимательно. Он чисто брился, не нося ни усов, ни бороды, оставляя лишь небольшие, гладкие, идеальной формы бакенбарды. Волосы темно-русого цвета он коротко стриг и гладко зачесывал назад. Это расходилось с модными веяниями, но выгодно подчеркивало его высокий чистый лоб. Красавцем себя Белецкий не считал, но в целом на внешность свою не жаловался, тем более что её незаурядность подтверждал неизменный интерес к его персоне со стороны слабого пола.
Побродив по саду в обществе Софьи Николаевны чуть более часа, Белецкий решил, что пора-таки будить Митеньку. В это лето семнадцатилетний Руднев-младший взял в привычку проводить ночи за чтением или рисованием, засыпать лишь под утро и просыпаться к обеду. Этакий богемный режим Белецкому категорически не нравился, и он всячески препятствовал установившемуся распорядку дня своего подопечного.
Митенька к тому времени, однако, уже не спал. Он лежал, раскинувшись на мягкой постели, и обдумывал очень серьезный вопрос, не дававший ему покоя с того момента, как директор гимназии вручил ему аттестат и похвальный лист за отличную успеваемость и примерное поведение.
Обучение в гимназии Митенька начал с четвертого класса, а начальный курс первых трех классов прошёл с домашними учителями. Волнуясь за здоровье сына, Александра Михайловна и в четвертый-то класс не хотела его отправлять, но Белецкий настоял на том, что мальчику нужны дисциплина и общество себе подобных. А главное, говорил он, Митеньке необходимо в полной мере вкусить все радости и горести отрочества, ибо без этого опыта невозможно полноценное и гармоничное становление мужчины. Взрастить же из мальчика настоящего мужчину Белецкий почитал своим долгом.
Когда Митеньке исполнилось десять, Белецкий приступил к закалке и физическому укреплению слабого здоровьем отрока. Постепенно приучал он мальчика к гимнастике и благородным мужским занятиям: верховой езде, фехтованию, стрельбе, а после принялся обучать его приемам борьбы без оружия, разработанным им самим на основе стиля, некогда перенятого у мальчишки-налетчика, и диковинных единоборств, почерпанных во время Алтайской экспедиции. Летом Белецкий водил мальчика в походы с ночёвкой под открытым небом, а зимой выгонял босиком на снег.
К тринадцати годам Митенька в полной мере укрепился и телом, и духом, хотя и остался таким же мечтательным, застенчивым и сосредоточенным на своем внутреннем мире мальчиком. Всем иным занятиям, как и ранее, он предпочитал чтение и рисование. А из всех мужских искусств ему были интересны разве что фехтование и верховая езда, поскольку Митенька грезил о рыцарях и героях войны 1812 года.
В гимназию Митенька поступил легко и учился блестяще, однако друзей, как, впрочем, и врагов, среди одноклассников не заимел, поддерживая со всеми ровные и немного отстранённые отношения.
Оно и вообще, отношение мальчика к жизни казалось несколько безучастным, будто бы смотрел он на этот мир и его обитателей через тюлевую завесу, не желая подходить ближе и остерегаясь касаться любого предмета. Но впечатление это было обманчивым. Подобно своей матери, Митенька скрывал под своей внешней туманной оболочкой замечательную душевную силу. За мечтательностью и нелюдимостью прятались неуемная любознательность, удивительная проницательность, немалая воля и страстная романтичность.
Митенька и внешне больше походил на мать, чем на покойного отца. Среднего роста, даже чуть ниже, был он хрупок сложением, а движения его были легки и изящны. Лицом Митенька был невероятно красив, словно античный герой. Точеные черты, обыкновенно спокойные и невозмутимые, обрамляли слегка волнистые волосы цвета холодного золота. Глаза Митеньки, как и глаза Александры Михайловны, были великолепно большие, чуть более серые, чем у матери, с тем же невероятным туманным взглядом, которой в один момент мог стать удивительно пронзительным, проникающим в самую душу, и гипнотически завораживающим.
Сам Митенька о своей красоте не подозревал и, более того, считал свою внешность истинной напастью, из-за которой ему вечно выпадало играть девиц в спектаклях театрального гимназического кружка.
Не умел Митенька пока и ценить свои таланты. И это неумение стало причиной тревог, обуревавших его с момента окончания гимназии.
Получив прекрасное среднее образование, Митенька столкнулся с вопросом, что делать дальше. Нужно было как-то выбрать себе жизненный путь и выбрать непременно правильно. Само собой, путь этот должен был быть тернист и вести к славе. Выбрать следовало что-то такое, что было бы направлено на благо России, и в чём Митенька непременно бы оказался лучшим и достойнейшим из всех. Однако ни в чём таком он не находил в себе особых задатков.
Можно было пойти по стопам отца, но это значило бы обречь себя на вечное пребывание в тени великого человека. Можно было бы выбрать военную службу, но маменька наверняка не перенесёт его героическую гибель на поле брани. А если без героической гибели, то и смысла не было надевать воинский мундир. Можно было бы стать инженером-изобретателем, но всё значительное – электричество, двигатель внутреннего сгорания и даже аэроплан – уже изобрели.
Оставался, конечно, вариант стать знаменитым художником, но и тут не все было ладно. В России более всего ценились пейзажи, парадные портреты, сцены из жизни простого народа или монументальные полотна о древних трагедиях и исторических баталиях. Ничего из этого Митеньке рисовать не хотелось. А то, к чему лежало сердце, ни признания, ни тем более славы обещать не могло. Митенька бредил прерафаэлитами, течением в России непопулярным и призираемым за своё отступничество от высоких канонов.
Про прерафаэлитов он узнал от учителя рисования, господина Вайстока, хмурого англичанина, явно недолюбливавшего всех гимназистов поголовно. Что заставило Вайстока покинуть Туманный Альбион и, тем паче, пойти преподавать нерадивым отрокам, оставалось для всех загадкой. Однако учителем он был замечательным, а в Митеньке, который, похоже, не нравился ему меньше остальных мальчиков, разглядел талант. Однажды он оставил его после урока и показал альбом с чудесными литографиями. Он рассказал, что это новое течение, очень модное в Британии среди молодых людей, и предложил Митеньке попробовать в нём свои силы. Митенька был сражён. Оказывается, сюжетом картины могли быть рыцари и прекрасные дамы, а не только греческие скульптуры, натюрморты с яблоками да среднерусские пейзажи!
В день выпуска Вайсток подарил своему ученику небольшую репродукцию картины сэра Эдварда Бёрн-Джонса «Сэр Ланселот у часовни святого Грааля», и теперь Митенька всюду возил её с собой и вешал на самое видное место.
Картина эта не просто поражала юношу своей художественной ценностью. Спящий рыцарь в серебристо-белых латах казался ему идеальным героем, эталоном благородства и жертвенности, к которому ему, Митеньке Рудневу, непременно надо стремиться. Так вот и дОлжно жить, думал молодой человек, обязательно дать кому-нибудь или чему-нибудь клятву верности и отправиться на поиски чудесной реликвии, ну, или чего-то в этом роде, способного даровать мир и счастье всем людям до единого, а между делом еще и спасать слабых, лучше, конечно, прекрасных девиц или, в крайнем случае, стариков и детей.
В тот момент, когда мысли доходили до спасения девиц, Митеньке в последнее время почему-то сразу представлялась дочь предводителя уездного дворянства Аннушка Бородина, хотя она и мало походила на томных и бледных дев с картин английских романтиков. Аннушка была веселой и румяной, с бойким звонким голосом и заливистым смехом. От мыслей о ней на душе у Митеньки становилось светло и радостно. Вот и сейчас, вспомнив об Аннушке, он позабыл о своих душевных терзаниях и улыбнулся.
В этот момент в дверь настойчиво постучали, и, не дожидаясь ответа, в спальню стремительно вошёл Белецкий. Суровый воспитатель хмуро сдвинул тонкие брови и скрестил руки на груди.
Митенька забарахтался среди пуховых подушек, не сразу изловчившись выбраться из них и сесть.
– Доброе утро, Белецкий! – смущенно поприветствовал он наставника, ожидая очередного нагоняя за непростительно долгое пребывание в постели.
– Утро? Утро, Дмитрий Николаевич, кончилось часа четыре назад, – ледяным тоном отчеканил Белецкий. – Я снова вынужден обратить ваше внимание, что благородному человеку не пристало вставать позже шести утра.
Митенька помалкивал, терпеливо снося отповедь. Он знал, что никакие его оправдания приняты не будут, а лишь спровоцируют более жесткие и саркастические замечания.
– Извольте одеться, сударь. Мы идем на реку плавать, – Белецкий положил перед Митенькой рубашку и английские спортивные брюки.
По тому, что и сам наставник был без сюртука, а лишь в одной рубашке с жилетом, Митенька понял, что рассчитывать на завтрак до ненавистного ему купания не приходится. А то, что на ногах у Белецкого были спортивные туфли, предвещало неизбежность пробежки до реки.
Постоянные ежедневные тренировки в любое время года и при любой погоде превратили Митеньку в сильного и спортивного молодого человека, но полюбить их он так и не смог. Что касалось купания в реке, то тут дело было даже не в плавании или холодной воде. Митеньке было ужасно стыдно, но он страшно боялся пиявок, которыми изобиловало илистое дно Пахры. Даже не то, чтобы именно боялся, скорее испытывал к ним сильнейшее брезгливое отвращение. Однажды такая дрянь присосалась к его ноге, и он заметил это, только выйдя на берег. Митеньку до сих пор передергивало от воспоминания о том, как он сидел на траве и тихо подвывал, а неустрашимый Белецкий снимал с него распухшего кровососа и после прижигал маленькую, но сильно кровоточащую ранку.
Митенька принялся обреченно натягивать рубашку, Белецкий никогда не помогал ему с одеванием, разве что с подвязыванием галстука. Он вообще был строг со своим подопечным, хотя и почтителен. С самого начала Белецкий обращался к Митеньке исключительно на «вы» и по имени и отчеству, а тот с детских лет привык называть наставника на «ты», хотя более ни с кем из взрослых себе этого не позволял. Впрочем, Белецкий был не таким уж и взрослым, с Митенькой их разделяло всего десять лет.
– А когда гости приедут? – поинтересовался Митенька, запихивая ноги в туфли. – Матушка говорила, сегодня к вечеру.
– Ну, раз Александра Михайловна так говорила, так оно и будет. Тем больше у вас причин поторапливаться. До вечера еще многое нужно успеть. Оделись? Тогда идёмте.
Митенька вздохнул и поплелся за своим мучителем.
Ещё при жизни Николая Львовича была заведена традиция во время летних выездов собирать в Милюково интересное общество. К Рудневым приезжали не только друзья и соратники Николая Львовича, но и другие государственные мужи, ученые и писатели, которых привлекала прогрессивная и патриотичная атмосфера этих собраний, а также гостеприимство Александры Михайловны. После гибели супруга в память о нём Руднева продолжила эту традицию. Общество собиралась уже не столь обширное, но не менее приятное.
Костяком этих собраний и их неизменным участником стал сподвижник Николая Львовича, член совета Русского Императорского Географического Общества, действительный статский советник Константин Павлович Невольский. Он был не просто товарищем и единомышленником покойного Руднева, но и старым другом семьи. Все эти годы после трагической экспедиции он поддерживал Александру Михайловну и принимал всяческое участие в судьбе Софи и Митеньки.
Константин Павлович, имевший на службе репутацию человека сурового и бескомпромиссного, был с Рудневыми этаким добрым дядюшкой: выслушивал, давал добрые советы и утешал в горестях. Бывал он в их доме часто. Рассказывал о новых проектах Общества, рассуждал о политике, знакомил Рудневых с интересными людьми.
Вот и в этот раз Невольский обещался представить на Милюковское собрание двух новых гостей: публициста Григория Дементьевича Борэ и своего протеже, подающего большие надежды молодого географа Платона Юрьевича Сёмина.
Помимо вышеперечисленных персон в Милюково ожидались еще трое: профессор Московского Университета историк Федор Федорович Левицкий, тоже старый товарищ Николая Львовича, врач семьи Рудневых, давно перекочевавший в статус друга, Рихард Яковлевич Штольц и жених Софьи Николаевны Аркадий Петрович Зорин.
Прибытие гостей ожидалось к вечеру, на который был запланирован парадный ужин.
С некоторых пор Митеньке эти собрания разонравились. Разговоры ему казались скучными, а больше всего раздражало отношение к нему гостей, их покровительственный тон и нарочито преувеличенное внимание к его мнению. Единственными, кто воспринимал Митеньку всерьез и обращался с ним естественно, были Константин Павлович и Рихард Яковлевич.
Сегодняшнего собрания Митенька особенно страшился, так как предвидел неизбежный разговор о его дальнейших планах на жизнь, которые он ни с кем обсуждать не хотел, особенно потому, что планов-то у него как раз и не было.
К вечеру выяснилось, что несносный Белецкий приготовил ему ещё одну неприятность: в гардеробной Митенька обнаружил для себя новый визитный английский костюм, в котором, по непререкаемому мнению наставника, должен был явиться к ужину.
– А в чём же вы, Дмитрий Николаевич, собирались к людям выйти? В мундире гимназическом? Так вы уже больше не гимназист, – безапелляционно заявил Белецкий на неубедительные возражения Митеньки. – Вы взрослый человек, Дмитрий Николаевич, извольте одеваться да вести себя, как пристало взрослому благородному человеку.
Пристыженный Митенька подчинился. Удивительно, подумал он, насколько платье влияет на наше душевное состояние. Как же хорошо было носить гимназический мундир! Надел его, и все в этом мире вставало на свои места, все делалось просто и понятно: вот он, Митенька Руднев, лучший в классе, гордость матушки. И нечего к этому добавить, и нечего убавить. А что теперь? Солидное взрослое платье, абсолютно ничего не говорящее о его обладателе, только лишь вызывающее вопросы: кто этот молодой человек, что он из себя представляет, чем в жизни полезен?
Находясь в полном раздрае чувств, Митенька безропотно позволил Белецкому поправить себе воротничок, поддернуть манжеты и дважды перевязать галстук.
– Schön (нем. Прекрасно)! – заключил воспитатель.
Сам Белецкий, как всегда, выглядел безукоризненно. На нём был простой строгий костюм темно-серого цвета, который сидел как влитой, без единой складочки. Чопорный туалет оживлял лишь шелковый светло-лиловый галстук. У Белецкого вообще был редкий талант всегда выглядеть так, будто платье его было только что исключительно отутюжено, а рубашка отбелена и накрахмалена. В своей безукоризненности он напоминал английскую фарфоровую статуэтку.
За ужином шли разговоры на темы для Митеньки абсолютно безопасные: говорили об общих знакомых, о планах Географического Общества, о вышедшей в прошлом месяце в авторитетном научном журнале статье профессора Левицкого. Обсудили уездные новости и предстоящую свадьбу Софьи Николаевны.
Когда общество переходило в гостиную, где должны были подать кофе и коньяк, Митенька попытался потихоньку улизнуть, но Белецкий пригвоздил его строгим взглядом и незаметно для остальных отрицательно качнул головой: «Nein!». Пришлось остаться и забиться в самый дальний угол гостиной. Уж это-то запретить себе Митенька не позволил.
Разговоры стали интереснее. По негласному, но строго заведенному правилу политику и религию на собраниях у Рудневых не обсуждали, однако часто вели жаркие дискуссии по вопросам морали и социального развития. В этот раз тему задал Платон Юрьевич Сёмин.
Ему было немного за тридцать, хотя выглядел он старше из-за заметной сутулости и ранней залысины. Натурой географ был холеричной, на месте не мог усидеть и пары минут, постоянно что-то крутил в руках, а при разговоре помогал себя бурной жестикуляцией.
Сёмин поинтересовался, приходилось ли кому читать произведения Фридриха Ницше, и оказалось, что таковых, помимо него, четверо: Левицкий, Зорин, Шольц и Борэ.
– Что вы думаете, господа, об идее сверхчеловека, высказанной Ницше? – спросил он, перед тем кратко изложив непосвященным общую суть.
– О! Эта теория сродни Дарвиновской! – пылко воскликнул Зорин.
– Вы находите? – скептически скривился доктор Шольц.
– Да, несомненно! Эволюция – естественный путь развития любых организмов в их физическом проявлении. Поскольку же человеческий дух неотделим от физического естества, то он также будет эволюционировать, что, несомненно, выведет его на новый уровень. Люди с таким развитием духа и разума, конечно, будут несравненно выше человека обыкновенного.
– В каком смысле выше? – поинтересовался Борэ, мужчина лет сорока, плотный, приземистый, с желчным лицом, одетый в броский клетчатый костюм по американской моде, при виде которого Белецкий не удержался от брезгливой гримасы. – Значит ли это, любезный Аркадий Петрович, что у сверхчеловека будут какие-то свои, отличающиеся от всех остальных, правила и законы?
– Разумеется, – согласился Зорин, – коль скоро это будет иной человек, то и законы, и правила у него будут иными.
– И мораль и него тоже будет своя? – продолжал наседать Борэ.
– Ну конечно!
– А кто же будет устанавливать эту мораль и законы? И кто гарантирует, что правила сверхчеловека станут учитывать интересы обычных низших представителей рода человеческого?
– Это будет заложено в самой природе сверхчеловека! – уверено произнес Зорин.
Его поддержал Сёмин:
– Конечно, уважаемый Григорий Дементьевич, так оно и есть! Если вы внимательно читали Ницше, то должны помнить…
– Да что мне Ницше! – перебил его Борэ. – Сверхчеловек, пиши о нём, не пиши, есть аллегория стремления одного индивидуума доминировать над другим. Это желание было хорошо известно и до доктора Ницше.
– Под «доминировать», вы, конечно, понимаете насилие? – вступил в беседу доктор Шольц. Он выглядел так, как и положено почтенному доктору: уже не молод, но подтянут, степенные манеры и спокойная немногословная речь.
– А вы знаете другие способы доминирования?
– Я согласен, что в сверхчеловеке Ницше нет ничего нового и оригинального, – безапелляционно, в менторской манере поддержал Борэ профессор Левицкий. Ему было около шестидесяти, высокий, немного тучный, с полнокровным лицом, пышными седыми бакенбардами и низко нависшими густыми бровями, из-под которых посверкивали чрезвычайно строгие глаза. – Вся история человечества – бесконечная вереница примеров того, как некая личность, возомнив себя в праве и в силах подчинять себе других, возносится или пытается вознестись выше посредственностей и толпы. Правда, пока все эти примеры заканчиваются крахом этих сверхличностей.
– Но это пока, – не унимался Борэ. – А если предположить, что в руках сверхличности окажутся все достижения технического прогресса, включая оружие. В этом случае его шансы против посредственностей и толпы, как вы выразились, господин профессор, окажутся несравненно выше. Что же в этом случае удержит его от гегемонии?
– Главная ошибка ваших рассуждений в том, что вы не учитываете величие духа, которого достигнет сверхчеловек, – снова кинулся в бой Сёмин.
– А с чего это он его должен достичь? – поинтересовался доктор Шольц, его этот спор, кажется, забавлял.
– В этом цель эволюции духа! – убежденно заявил Зорин.
– Почему вы в этом так уверены? – задал вопрос доктор, разглядывая что-то на донышке своей чашки. – Вы, молодой человек, считает, что эволюция – это переход от худших качеств к лучшим. Да только все не совсем так. «Лучшее» и «худшее» в контексте эволюции есть ни что иное, как «целесообразное» и «нецелесообразное». Вот, например, акула. В ходе эволюции она отрастила себе несколько рядов острейших зубов, поскольку это было лучшим для охоты, и стала опаснейшим хищником. Она в терминах Ницше настоящая сверхрыба. Однако её мораль, если так можно выразиться, далека от высоких идеалов.
– Вы говорите о животном, – Зорин не желал сдавать их с Сёминым позиций. – Человек же – дело другое! Вот скажите, Федор Федорович, разве жившие в пещерах первобытные люди не были более жестокими и безнравственными, чем люди средних веков? И разве мы, современные люди, не цивилизованнее средневековых варваров? Наши законы. Наша мораль. Они ориентированы на общественное благо, пусть даже они и не идеальны.
– Общество, конечно, становится цивилизованнее, – подтвердил Левицкий и тут же возразил, – чего об отдельном человеке сказать нельзя.
– Полностью согласен с вами, Федор Федорович, – снова взвился Борэ. – Общество выстраивает свои законы и сочиняет правила морали именно для того, чтобы держать в узде человеческое скотство, простите, дамы!
– Но ведь законы и мораль не существуют в отрыве от человека, – продолжал настаивать на своем Зорин. – Человек – вот носитель всех правил! Да, он создает их, но он же является сосудом, хранящем их. Мы не убиваем не потому, что это запрещено законом, религией и моралью, а в силу своего внутреннего понимания. Мы физически чувствуем, что убийство – это недопустимое злодейство, и не совершаем его.
– Ну, хорошо. Если я возражу вам, что на каторге вы встретили бы множество таких, кому физическое чувство не воспрепятствовало убийству? – не унимался Борэ.
– Как бы много ни было этих людей, они лишь малый процент от всего человечества.
– Допустим. А что вы скажете о воинах, которые убивают врага в бою?
– Знал, что вы это спросите! – Зорин торжествующе переглянулся с Сёминым. – Война заставляет идти человека против своей природы. Солдаты и офицеры не хотят убивать, а лишь вынуждены. Придёт время, и сила гуманистической человеческой природы возобладает, тогда войны сами собой прекратятся. Никто не будет убивать другого. Люди научатся договариваться.
– Ваши слова да Богу в уши, – проворчал себе по нос Левицкий.
– Так, по-вашему, каждое новое поколение более высоконравственнее и гуманнее предыдущего? – спросил Борэ.
– Несомненно!
– Интересно, – протянул публицист и вдруг вперил колючий взгляд в Митеньку. – А вы что на этот счёт думаете, Дмитрий Николаевич? Вы человек молодой, можно сказать, юный. Что удержит сверхчеловека от сверхзлодейств?
Митенька растерялся. Разговор его занимал, но участвовать в нём он, по своему обыкновению, желания не имел. Юноша пробежал взглядом по лицам, ища поддержки. Встретился глазами с матерью и сестрой, мило улыбающимся своему обожаемому Митеньке. Взглянул на Белецкого, тот едва заметно ободряющее кивнул.
– Я думаю, – неуверенно начал он, – я думаю, что сверхчеловек не просто так на пустом месте возникнет.
Его внимательно слушали. Он прочистил горло и продолжил бойчее.
– Сверхчеловек сможет стать таковым, если будет себя развивать. Развивать во всех отношениях. В частности, он будет много книг читать. И непременно хороших! А в них герои всегда честны и благородны. Для будущего сверхчеловека такие герои станут нравственным ориентиром. Стало быть, сверхчеловек так же будет честен и благороден, как всякий герой, а значит, любые низменные и жестокие поступки будут для него недопустимы.
– Браво, юноша! – воскликнул молчавший до того времени Невольский. – Отлично сказано! Вот вам мнение подрастающего поколения! Если все будут читать хорошие книги, мир станет лучше! Тут я согласен с нашим юным другом. И, кстати, о книгах. Ницше я вашего не читал, но как понял, он рассуждает о сверхчеловеке, так сказать, в философски-иносказательном смысле, а я вот тут думаю написать про реальных сверхлюдей.
Общество загудело, а Константин Павлович держал драматическую паузу. Получалось у него это очень даже величественно.
Невольский являлся человеком исключительно благородной внешности и осанки. Хотя возрастом он был чуть старше пятидесяти, выглядел на зависть некоторым сорокапятилетним, был всегда собран и подтянут. Лицо его было обычно спокойным, но властным.
– Константин Павлович, не томите же! – воскликнула хозяйка дома. – Расскажите! Мы заинтригованы!
Невольский церемонно поклонился Александре Михайловне и Софье Николаевне. Дамы обычно не принимали участия в дискуссиях, но недвусмысленно обозначали мужчинам наиболее интересные для себя темы.
– Извольте, любезнейшая Александра Михайловна! За время моей работы при картографическом ведомстве, особенно совместно с Николаем Львовичем, царствие ему небесное, я собрал много материала о шаманах-ойротах и о Беловодье. Это место вроде их языческого рая, но, чтобы попасть туда, нужно быть не праведником, а, скорее, сверхпросветленной личностью, вроде вашего сверхчеловека.
– Помилуйте, Константин Павлович, – скептически усмехнулся доктор Штольц, – это же бабушкины сказки!
– Отнюдь! – горячо вступился Сёмин. – Я также интересовался этим вопросом. И скажу вам, это не сказки! Возможно даже, это знание, которое откроется лишь грядущим поколениям!
Невольский поморщился, недовольный тем, что его перебили.
– Ах, дайте же продолжить Константину Павловичу! – призвала слушателей к тишине Софи. – Это так интересно!
– Напрасно вы так скептически настроены, доктор, – продолжил Невольский, обращаясь с Штольцу. – Конечно, в основном сведения о Беловодье можно подчерпнуть из, так сказать, устного народного творчества. Но есть и неопровержимые факты, подтвержденные свидетельствами вполне себе уважаемых научных мужей. То, что мы не можем что-то пока объяснить с научной точки зрения, не значит, что этого не существует. Вот, к примеру, в коллекции Николая Львовича сохранилась преинтереснейшая вещица – Яшмовый Ульгень. Небольшая такая статуэтка резного камня. Ульгень у алтайцев – создатель всего сущего, личность противоречивая, как все языческие божества, но это не важно. Интересно то, что именно Ульгень награждает человека способностями к шаманству, а его божественный сын – Каракуш-кан – главный шаман Алтая, правда, метафизический. Со статуэткой, которую Николай Львович привез из экспедиции, была связана легенда. Якобы её обладатель становился хозяином Ульгеня, и тот по его приказу вселял в своего господина чудесную шаманскую силу. Чтобы подчинить себе божка, нужно было к нему как-то правильно обратиться, а для этого войти в транс, в какой вводят себя шаманы. Этот транс – нечто вроде предбанника мира духов, в котором человек и духи могут сосуществовать и общаться. Так вот, однажды Николай Львович имел опыт такого транса, войдя в него вместе со стариком-шаманом. Что он там видел и слышал, доподлинно мне неизвестно, Николай Львович никогда об этом не рассказывал, однако после того случая он заявил, что никому ни на каких условиях не передаст Яшмовый Ульгень. Даже в музей отказался отдать. Хранил его при себе под замком. Ведь так, Белецкий?
Призванный в свидетели секретарь Руднева, расположившийся, как и Митенька, подальше от гостей, утвердительно кивнул.
– Да, господа. В коллекции есть такой артефакт. И Николай Львович действительно не хотел предавать его в общественные экспозиции.
– А Руднев рассказывал о каких-нибудь его сверхъестественных свойствах? – Сёмин аж вскочил от возбуждения.
– Нет. При мне нет.
– Возможно, это есть в записях?! – воскликнул Борэ, глаза его азартно блестели. – Вы, голубчик, ни на что такое не натыкались?
От фамильярного обращения «голубчик» у Белецкого дернулись уголки губ и расширились ноздри, но, более ничем не выдавая своего негодования, он спокойно ответил:
– Нет. В записях ничего такого мне не встречалось. Однако архив Николая Львовича обширен и изучен не весь.
– А вы могли бы показать нам этот Яшмовый Ульгень? – попросил Сёмин.
Белецкий посмотрел на Александру Михайловну, та утвердительно кивнула. Он покинул гостиную и вскоре вернулся с завернутой в бархат статуэткой, которую бережно выставил на кофейный столик.
Невольский, профессор Левицкий и доктор Штольц проявили к артефакту лишь сдержанный интерес, зато Борэ, Сёмин и Зорин рассматривали её с нескрываемым восторгом.
– Очень интересно, – промурлыкал Борэ. – Так вы говорите, архив Николая Львовича разобран не до конца? Александра Михайловна, а позволили бы вы мне посмотреть бумаги? Я бы такую статья про это написал! Нет, даже серию статей! Мистицизм! Сейчас это невероятно модно! А в предисловии посвящение вам и Николаю Львовичу сделал! Молю вас! Разрешите!
– Я не против, – проговорила Руднева, – но как же планы Константина Павловича? Он же тоже собирался писать про Алтайскую мифологию.
– О, не волнуйтесь, Александра Михайловна! – Невольский примирительно вскинул руки и рассмеялся. – Мы с уважаемым Григорием Дементьевичем пишем в совсем разных жанрах. Он публицист, я ученый. Так что наши интересы не столкнутся.
Борэ театрально поклонился Невольскому.
– В таком случае, Фридрих Карлович, прошу вас, покажите завтра Григорию Дементьевичу архив и помогите найти интересующие его бумаги.
Белецкого такая перспектива покоробила, да и развязные манеры публициста его раздражали все больше.
Не глядя на Борэ, он склонил голову перед Рудневой:
– Как вам будет угодно, Александра Михайловна.
За тем он поклонился всему собранию:
– Доброй ночи, господа.
С этими словами он подал Митеньке знак следовать за собой и направился прочь из гостиной.
Большую часть следующего дня Митенька был предоставлен сам себе. В другое время он бы этому даже порадовался: ни тебе тренировок, ни замечаний, ни придирок. Но в доме, полном гостей, в одиночку было как-то неуютно.
Не находя себе иного дела, Митенька посидел в библиотеке, послонялся по саду и, наконец, взяв этюдник, отправился рисовать.
У него уже давно созрел сюжет на тему древних друидов. Вдохновила его старая липа, росшая за отдельно стоящим двухэтажным флигелем. Дерево было в несколько обхватов, одна из ветвей, расколотая молнией, торчала словно сухая ведьмовская рука. Освещение тут тоже было подходящим из-за постоянной тени, которую отбрасывала густая крона. Единственным недостатком было то, что наиболее выгодно дерево смотрелось именно на фоне флигеля, что сбивало всю мистическую композицию.
Покрутившись вокруг дерева, подходя то ближе, то дальше, то с одного угла, то с другого, Митенька сделал серию набросков и наконец определился с наилучшей точкой.
Сперва рисовалось ему легко, но через пару часов вдохновение Митеньку покинуло. Забросив краски, он решил отвлечься на какой-нибудь другой предмет. Сперва этим предметом, набрасываемым легкими, но уверенными штрихами в альбоме, стала Аннушка Бородина в образе речной нимфы. Митенька живо изобразил очаровательное лицо, волосы, увенчанные короной из водяных лилий, изящную тонкую шею, переходящую в трепетные обнаженные плечи, и дальше запнулся. Его бросило в жар, щёки залились румянцем. Он вырвал лист и смял его. Вот ещё глупости какие, сердито подумал он, и решил нарисовать что-нибудь более прозаичное. Например, флигель.
С того место, где устроился Митенька со своим альбомом, ему хорошо были видны окна второго этажа: два закрытых в кабинете отца и два открытых – в архиве, где хранились бумаги и коллекция. В нём в настоящее время должны были работать Борэ и Белецкий.
Присмотревшись, Митенька увидел, что по архиву монотонно вышагивает темная фигура. Вот фигура остановилась и замерла в проёме окна. Это, как и следовало ожидать, оказался Белецкий. С одного взгляда было понятно, что настроение у наставника прескверное. Руки Белецкого были скрещены на груди, голова опущена.
По тому, как Белецкий резко обернулся, Митенька решил, что Борэ окликнул его из комнаты. Однако ошибся. Через несколько мгновений в окне, помимо Белецкого, стали видны ещё два человека. Первый, в ярком клетчатом костюме, несомненно, был публицист, второго Митенька узнал не сразу, но, приглядевшись, понял по характерным сумбурным движениям, что это Сёмин. Услышать, о чём говорили эти трое, Митенька не мог, но напряжённые позы и резкая жестикуляция свидетельствовали о споре. Спорили, впрочем, только Сёмин и Борэ, Белецкий придерживался нейтралитета. Постепенно накал страстей увеличивался, и Белецкий стал вмешиваться в разговор. Вдруг все трое резко повернулись вглубь комнаты. Видимо, вошел кто-то ещё.
В этот момент Митенька услышал голоса и смех, приближающиеся из-за угла флигеля. Прислушавшись, он узнал голос сестры и догадался, что её спутником является Зорин. С тех пор, как Аркадий Петрович начал к ним приезжать, Митенька лишился своего исключительного права на укромные уголки парка. Это его ужасно раздражало.
Не желая столкнуться с влюбленной парой, он быстро сложил этюдник и шмыгнул в противоположную от приближающихся голосов сторону.
Пробежав по едва различимой среди кустов чубушника тропинке, он пресек поляну с беседкой и направился сперва к парадному входу, но потом передумал и свернул в кусты к террасе, решив незаметно пройти через неё, чтобы не попадать на глаза гостям в перепачканной краской блузе, что уж точно не пристало взрослому благородному человеку.
Немного не дойдя до террасы, он снова услышал голоса. Чертыхнувшись, – слава Богу, Белецкий этого не слышал! – Митенька замер, скрытый густой листвой сирени. Голоса приближались. Видимо, разговаривающие шли по дорожке вдоль зарослей, в которых скрывался юноша. Митенька решительно не знал, как правильнее поступить: выбраться из кустов на дорожку перед собеседниками было неловко, пробраться обратно через кусты, не выдав своего присутствия – невозможно, оставалось просто стоять и слушать чужую беседу.
Разговор оказался жарким. Митенька узнал голоса профессора Левицкого и доктора Штольца.
– Вам следует с ним объясниться, Федор Федорович! – возбужденного говорил доктор. – Такие вещи нельзя спускать! Это недопустимо! Это..! Это гадость!
– Объясниться?! С этим мерзавцем?! – профессор задыхался от гнева. – Как вы себе это видите? На дуэль вызвать?!
– Господь с вами! Какая дуэль! Нужно всем рассказать…! Предупредить!
– Ну уж нет! Скандал поднимать я не буду!
Дальнейшего разговора Митеньке уже было не слышно, доктор и профессор отошли достаточно далеко. Выждав еще минуту, молодой человек выбрался на дорожку и юркнул на террасу.
За обедом беседа не клеилась. Борэ, презрев всякие правила хорошего тона, выложил на стол блокнот и, не обращая внимания на остальных, что-то в нём время от времени записывал. Белецкий прожигал его негодующим взглядом. Сёмин сидел подавленный и молчаливый. Доктор Штольц тоже ушёл в себя. Профессор Левицкий к обеду не вышел, сославшись на необходимость написать срочное письмо. Спасать положение приходилось хозяйке дома, Невольскому, Зорину и Софи. Под конец, предчувствуя, что и ужин может получиться неприятным, Александра Михайловна предложила устроить творческий вечер. Идея была встречена с преувеличенным энтузиазмом. Софи с Белецким пообещали спеть на два голоса. Под строгим взглядом наставника Митенька вызвался прочесть что-нибудь из Пушкина. Невольский с Александрой Михайловной решили разыграть сцену из «Короля Лира» и привлекли к этому Зорина и Сёмина. Доктор же и публицист заявили, что талантами обделены, но пообещали быть благодарнейшими зрителями.
Наконец невыносимый обед закончился. Софи с Зориным перехватили Митеньку с Белецким, сказав, что им нужна помощь с декорациями и костюмами. Митеньке поручили нарисовать на старой простыне задник для импровизированной сцены. Пристроить такое большое полотнище в мастерской было решительно негде, поэтому он перенёс его в фехтовальный зал и прикрепил к стене.
Зал для фехтования, который, впрочем, служил помещением для любых атлетических занятий, находился в том же флигеле, что и архив, но в стороне от остальных комнат.
Митенька увлеченно принялся рисовать стену старинного замка, покрытую мхом и увитую плющом. Внезапно он услышал в коридоре шаги и решил, что это Белецкий или Зорин идут узнать, как у него дела. Но шаги прошли мимо и замерли в отдалении от двери. Заинтригованный Митенька спустился со стремянки и аккуратно выглянул в коридор.
У двери архива стоял человек, разглядеть которого из-за царящего в коридоре полумрака было сложно. Однако не возникало сомнений в том, что человек этот пытался вскрыть запертую дверь, ковыряясь чем-то в замочной скважине.
От неожиданности Митенька остолбенел. Постепенно глаза его привыкли к темноте, и он узнал во взломщике Сёмина. Молодого человека захлестнуло яростное возмущение. Он шагнул в коридор и резко спросил:
– Что вы здесь делаете, Платон Юрьевич?
Сёмин издал короткий вопль, шарахнулся, привалился к стене и прижал руку к груди.
– Господи, как вы меня напугали!
– Что вы здесь делаете? – повторил Митенька, добавляя в голос неизвестно откуда взявшуюся сталь.
Сёмин сжался, всхлипнул, потом истерично хихикнул:
– Я, наверное, ошибся… Заблудился… – Платон Юрьевич воровато сунул руку в карман, и Митенька догадался, что тот прячет предмет, которым пытался вскрыть дверь. – Я, пожалуй, пойду… Что-то мне нехорошо… Извините, Дмитрий Николаевич…
Он вжал голову в плечи, боком проскользнул мимо молодого человека и исчез за поворотом коридора.
Митенька поражено посмотрел Сёмину вслед. «Это гадость!» – вспомнилась ему фраза из подслушанного давеча разговора. Вот уж, действительно, гадость.
Творческий вечер прошёл замечательно. Софи с Белецким дважды просили спеть на бис. Декламирование Митеньки тоже было встречно с восторгом. Ну, а «Король Лир» затмил собой всё. Правда, в последний момент доктору Штольцу пришлось заменить Сёмина, который пожаловался, что из-за жуткой мигрени позабыл все слова. Он даже попытался покинуть общество и уйти к себе, но потом передумал и с несчастным видом досидел до конца.
О происшествии у двери архива Митенька никому не рассказал. Подумал, что мог ошибиться, что в полумраке ему могло невесть что показаться, и что нельзя бросать тень подозрения на человека, если ни в чём не уверен. Однако в течение всего вечера он внимательно наблюдал за Сёминым. История с мигренью ему показалась крайне подозрительной. Хотя Платон Юрьевич и в самом деле выглядел нездоровым, Митенька подозревал, что всё это был лишь предлог для того, чтобы пробраться к архиву, пока все увлечены Мельпоменой. То, что Сёмин все-таки остался, конечно, гипотезу ломало.
От всех этих мыслей и переживаний Митенька никак не мог уснуть. Когда небо на востоке окрасилось нежным румянцем, вконец измученный бессонницей, он вылез из постели и уселся на подоконник у открытого окна, вдыхая сладкий аромат сада.
Внезапно он уловил между деревьев какое-то движение. Присмотрелся. Едва различимая тень метнулась от одного островка темноты к другому. Сердце у Митеньки замерло, а потом принялось биться тяжелыми частыми ударами.
Нацепив брюки и мягкие спортивные туфли, Митенька вылез в окно и спрыгнул. Под окном его спальни был густой стриженый газон, так что приземлился он мягко и тихо.
Митенька прислушался. Никаких звуков, кроме шелеста листвы и трели ночной птицы, не услышал. Казалось, в парке никого не было. Но теперь-то молодой человек не сомневался, что глаза его не обманули. Подумав, он решил, что нужно идти к флигелю. Если всё это было одной историей, а в этом Митенька был абсолютно уверен, целью злоумышленника наверняка был архив.
Тихо пробираясь через заросли, он вышел к тому месту, где утром рисовал. Остановился в тени дерева и присмотрелся. К стене, прямо напротив открытого окна архива, была прислонена садовая лестница. В окне был виден свет.
Внезапно на плечо Митеньке легла рука. Он похолодел. Крик ужаса застрял у него в горле.
– Что вы здесь делаете? – спросил знакомый голос, и молодого человека рывком развернули.
Митенька оказался лицом к лицу с Белецким.
– Извольте отвечать! – Белецкий бесцеремонно встряхнул Митеньку, и к тому вернулась способность дышать.
Дрожащий рукой он указал в сторону освещенного окна. Белецкий ахнул.
– Что здесь происходит? – спросил он, переводя взгляд с окна на Митеньку и обратно.
– Я не знаю. Я думаю, это Сёмин. Я застал его сегодня, когда он пытался взломать дверь в архив.
Белецкий нахмурился.
– Нелепица какая, – пробормотал он и снова схватил Митеньку за плечо. – Слушайте меня и сделайте всё в точности так, как я вам скажу. Ясно? – Митенька кивнул. – Стойте здесь и никуда не отходите. Из тени не высовывайтесь. Я пройду во флигель через черный ход, возьму ключ и войду в архив через дверь. Если вдруг кто-то вылезет в окно, не вздумайте попасть ему на глаза. Это может быть опасно. Просто постарайтесь его рассмотреть. И все! Вы поняли меня?
– Белецкий, я тебя одного не пущу, – вместо ответа заявил Митенька.
Белецкий оторопел. Никогда он ещё не слышал в голосе своего воспитанника такой твердости. Было ясно, что ни строгость, ни уговоры на Митеньку не подействуют.
– Дмитрий Николаевич, если мы пойдем вдвоем, а он, – Белецкий ткнул пальцем в сторону окна, – решит выбраться, мы не узнаем, кто это был.
– Тогда давай по лестнице.
– Нет, во-первых, дверь архива открывается изнутри, мы упустим вора, если он нас услышит. Во-вторых, он может столкнуть лестницу, а падать тут высоко. Сделайте, как я говорю! Я быстрее найду ключ, а у вас глаза зорче моих.
Митенька на секунду задумался, а потом кивнул:
– Хорошо.
Белецкий бесшумно метнулся к углу флигеля и исчез.
Митенька в тот же момент пожалел о своем обещании. А если вор вооружен? А если он не один? А если заметил и разгадал их план, и теперь ни о чём не подозревающий Белецкий попадет в ловушку?! Нет, допустить этого Митенька не мог. Он осторожно подобрался к лестнице и поднялся к самому подоконнику.
Несколько секунд он выжидал. Из комнаты не доносилось ни звука. Митенька осторожно заглянул в окно и никого не увидел. Похоже, вор либо уже ушёл, либо его скрывал ряд витрин с экспонатами, расположенных поперёк комнаты. Подтянувшись, Митенька перелез через подоконник и беззвучно двинулся по направлению к витринам.
Тишину нарушил скрежет битого стекла под ногой. Митенька замер. Тишина. Он заглянул за угол.
Первое, что бросилось ему в глаза, были разбитая витрина и сброшенные на пол артефакты. И только после он увидел распластанного на полу человека, смотрящего на него невидящим взглядом застывших полуприкрытых глаз. Голова мертвеца лежала в кровавой луже, в волосах сверкали осколки стекла.
Убитым был Григорий Дементьевич Борэ.
Митенька попятился. Свет начал меркнут у него в глазах. Сквозь нарастающий шум в ушах он услышал щелчок открывающегося замка. Проваливаясь в беспамятство, Митенька успел почувствовать, как его подхватывают сильные руки.
«Господи, какой ужасный сон!» – подумал Митенька, приходя в себя, но, открыв глаза, понял, что кошмар в архиве ему не привиделся.
Он лежал на диване в соседствующем с архивом кабинете отца. Над ним склонился бледный как полотно Белецкий.
– Дмитрий Николаевич! – Белецкий похлопал Митеньку по щекам. – Дмитрий Николаевич, очнитесь!
– Там… Борэ… Он… – слабо пробормотал Митенька.
– Знаю. Видел. Я могу вас оставить? Нужно разбудить доктора и послать за исправником.
– Я с тобой!
– Нет. Полежите здесь. Я скоро вернусь.
Не дожидаясь ответа, Белецкий ушёл. Митенька хотел кинуться за ним, но его парализовала мысль о том ужасе, что творился в соседней комнате.
Вскоре за дверью раздались торопливые шаги и тревожные голоса. Митенька спустил ноги с дивана, сел, но заставить себя подняться и выйти из кабинета не смог. Тревожное движение во флигеле нарастало.
Наконец, дверь кабинета распахнулась. Вошли Невольский и доктор Штольц.
– Как вы себя чувствуете, Дмитрий Николаевич? – деловито спросил доктор, подсаживаясь к Митеньке и щупая ему пульс. – Белецкий сказал, вы в обморок упали. Есть от чего. Зрелище неприятное. У несчастного Григория Дементьевича череп проломлен. Кто-то ударил беднягу с большой силой. Одно слава Богу, умер он мгновенно. Даже испугаться не успел.
– Ох, Рихард Яковлевич, да будет вам с вашими подробностями! – прервал доктора Невольский. – Митенька, ты видел кого-нибудь? Или слышал что-нибудь? Святые угодники, ведь этот душегуб мог быть ещё там! Страшно подумать, что могло произойти!
Невольский вплеснул руками.
– Ну, встретиться с убийцей шансы были невелики, – заметил доктор и снова углубился в медицинские детали. – Убийство произошло не менее часа или двух назад, тело имеет признаки трупного окоченения.
Страх и первое потрясение к тому времени у Митеньки уже прошли, и теперь он испытывал невероятное смущение и стыд за свою слабость. Сбивчиво он рассказал, как увидел в саду тень, как решил за ней проследить, как встретил Белецкого и как, не послушав его, забрался в архив по лестнице. Его прервал Белецкий, стремительно вошедший и спросивший с порога:
– Дмитрий Николаевич, вы давеча мне сказали, что после обеда видели Сёмина у двери в архив?
– Да…
– Яшмовый Ульгень пропал, – не дослушав, произнес Белецкий, и невысказанное им подозрение тягостным молчанием повисло в воздухе.
– Пойдемте, – мрачно и решительно заявил Невольский. – Доктор, останьтесь, пожалуйста.
Втроем они пересекли парк, прошли по спящему дому, остановились у двери Сёмина.
Невольский постучал, ответа не последовало, он переглянулся с Белецким, тот отстранил Митеньку и рывком открыл дверь. Белецкий и Невольский шагнули в комнату. Она была пуста, постель нетронута.
– Сбежал, – почему-то шёпотом произнес Невольский. – Да как же это?
Утро и весь следующей день прошли в доме Рудневых тяжело.
Потрясенная убийством Борэ, исчезновением Сёмина, а главное, участием во всех этих событиях Митеньки, Александра Михайловна слегла. В виновность Платона Юрьевича она решительно верить отказывалась и очень переживала, что с молодым географом тоже случилось несчастье. Софи и Зорин хлопотали подле неё.
Профессор Левицкий, узнав о трагедии, уединился в своей комнате и не выходил ни к завтраку, ни к обеду. Впрочем, аппетита не было ни у кого.
Невольский взял на себя общение с полицией. Белецкий поддерживал порядок среди слуг. Митеньке было велено сидеть у себя.
Рано утром в Милюково приехал земский капитан-исправник Прокофий Митрофанович Кашин. Вёл он себя почтительно, но процедуру соблюдал по всей строгости. Осмотрел место происшествия, запросил у доктора Штольца его первое заключение, коротко опросил всех обитателей поместья, Белецкого попросил предоставить список экспонатов и документов да пометить в нём пропавшие, составил протокол. Закончив тем самым первичные следственные действия и отправив тело в уездный судебный морг, Кашин дал телеграмму в Московское сыскное управление.
– Дело о смертоубийстве в барском доме, да ещё когда на подозрении один из господ, это не в моем ведении. Это пусть начальство из Москвы разбирается, – объяснил он Невольскому. – Мое дело – мелкие кражи да пьяные драки. Но до приезда московского чина я вынужден остаться в доме для поддержания порядка. Простите, ваше превосходительство, служба такая.
Московский чин прибыл лишь ближе к вечеру. Звали его Анатолием Витальевичем Тереньтевым. Было ему немного за тридцать. Невысокого роста, плотно сбитый, с неожиданно приятным открытым лицом, аккуратной эспаньолкой и внимательным взглядом. При чтении и письме Терентьев надевал очки в тонкой металлической оправе, и, ведя разговор, имел привычку смотреть на собеседника поверх них, слегка наклонив голову. От этого казалось, что Анатолий Витальевич проявляет к своему vis-à-vis повышенный интерес.
Сперва Терентьев осмотрел архив, затем комнату Сёмина, а после попросил предоставить ему помещение, где бы он мог приватно переговорить со всеми обитателями Милюкова. Белецкий уступил для этих целей свой кабинет. Анатолий Витальевич приступил к делу сразу же, попросив сперва пригласить к нему всех слуг по очереди.
Допрос прислуги и дворовых много времени не занял. Тереньтев расспрашивал лишь про вечер накануне событий и трагическую ночь. Все свидетельства сводились к тому, что никто ничего не видел и не слышал, а о страшном происшествии все узнали лишь утром. Исключение составлял конюх Фрол, которого разбудил Белецкий и, толком ничего не объясняя, лишь сказав, что произошёл несчастный случай с одним из гостей, послал за урядником. «Барин-то уж очень в волнении сильном был. И без бриолину и платие без политесу,» – добавил драматических подробностей словоохотливый конюх.
После слуг Терентьев опросил хозяев дома и гостей. Разговоры со всеми, кроме Митеньки и Белецкого, тоже оказались скорыми. Последних же московский сыщик опрашивал долго и вдумчиво, заставив описать события ночи несколько раз, выспрашивая мелкие детали и подробности. Особый интерес проявил Терентьев к загадочной встрече Митеньки с Сёминым у двери архива.
– Вы уверены, Дмитрий Николаевич, что господин Сёмин пытался открыть дверь? – уточнил он, ободряюще глядя на смущенного допросом Митеньку.
Тот задумался, но ответил без колебаний.
– Уверен. Я заметил ещё, что потом он что-то в карман убирал, – и, совсем позабыв о хороших манерах, с пылким интересом спросил: – Это у него отмычка была, да? Ну, как в рассказах у сэра Артура Конан Дойля?
Терентьев нахмурился. Вот только доморощенного сыщика-гимназиста ему не хватало!
Надо сказать, что Митеньку при первом знакомстве он причислил к разряду этаких изнеженных, бестолковых недорослей с трепетной душевной организацией. Однако в ходе разговора с младшим Рудневым мнение своё переменил. Херувимоподобный юноша оказался не таким уж трепетным, и уж точно не бестолковым. Отвечал он чётко, по существу, без лишних эмоций, пунктуально перечисляя цепко подмеченные детали.
– Возможно, – уклончиво ответил он, но Митенька не унимался.
– У меня есть увеличительное стекло и ручной фонарь, английский. Мы можем посмотреть, есть ли на замке царапины. В архиве кроме Белецкого никто и не работает, он царапин ключом оставлять не должен.
Терентьев воззрился на Митеньку несколько растерянно, не зная, сердиться ему или смеяться. Но предложение было правильным, Терентьев и сам собирался это сделать.
– Ну, хорошо, – сказал он, решившись, – идемте, посмотрим. Фонарь и лупа у меня тоже есть.
Терентьев рассудил, что лучшим будет взять Митеньку с собой, не сомневаясь, что иначе неожиданно прыткий юноша возьмется за собственное расследование и будет мешать, а то ещё и в неприятности какие-нибудь угодит.
Осмотр замка не оставил сомнений в правильности предположения Митеньки. Чем уж там Сёмин ковырял замок с точностью сказать, конечно, было нельзя, но оставить такие следы ключом крепкая рука Белецкого точно не могла.
– Значит, Сёмин пытался проникнут в архив ещё днём, но я ему помешал. А потом он пришёл ночью, столкнулся с Григорием Дементьевичем и убил его, – Митенька нервно сглотнул. – Потом похитил божка и сбежал. Но что там в это время делал Борэ?
Терентьев был вынужден признать справедливость и этого вопроса, но дальнейшего участия Митеньки в расследовании терпеть был не намерен.
– Вот что, Дмитрий Николаевич, вы мне очень помогли, прошу более ни во что не вмешиваться. Во-первых, вы можете помешать следственному процессу, а, во-вторых, это, в конце концов, не игры, это может быть опасным. Убийца, кем бы он ни был, уже единожды черту перешагнул, лишив жизни человека. Второй раз он точно раздумывать не станет. Поймите, вам с вашим наставником вчера очень повезло, что вы с убийцей не столкнулись, а то бы сейчас не один, а три трупа в мертвецкой лежали.
Митенька побледнел, не столько испугавшись, сколько от неприятной картины, живо ему представившейся.
– Вы меня поняли? – нарочито строго спросил Терентьев.
Митенька кивнул и покорно удалился.
Однако отступаться он и не думал.
Первым делом Митенька разыскал Белецкого и спросил его про сцену в архиве, невольным свидетелем которой стал, когда рисовал сперва друидов, а после речную нимфу.
Белецкий от такого вопроса всполошился.
– Дмитрий Николаевич, это вы что задумали? Собственное расследование? Я вам решительно запрещаю! Это опасно! Не о себе, так хоть о маменьке подумайте! Она и так вся в переживаниях!
– Да что ты, право? Я просто спросил! – не очень убедительно даже для самого себя возразил Митенька. – Ведь странно же, что Борэ ночью оказался в архиве. Сёмин, допустим, влез за Яшмовым Ульгенем. Да и, кстати, зачем он ему? А Борэ что там понадобилось? Может, они вместе были?
– Навряд ли вместе, – возразил Белецкий, против воли вовлекаясь в разговор. – Между ними были серьезные разногласия и как раз из-за Яшмового Ульгеня. А вот зачем Сёмину артефакт, понятно. Думаю, он нездоров. Помешался на мистицизме. Он вчера заявился в архив и потребовал от Григория Дементьевича отказаться от статьи. Был крайне возбужден, кричал, что Борэ не понимает, с чем шутит и другой такой же бред нёс, – Белецкий сокрушенно покачал головой. – Если бы я вчера придал этому значение, возможно, убийства бы и не произошло.
– А может, это не Сёмин? – осторожно высказал предположение Митенька.
– Но ведь он сбежал! Зачем невиновному сбегать?
– Он исчез, а сбежал или нет, мы не знаем.
Белецкий вздрогнул.
– Помилуйте, Дмитрий Николаевич, вы что же думаете, что убийца по дому разгуливает? – ужаснулся он чудовищному предположению.
Митенька пожал плечами.
– Белецкий, а кто к вам потом ещё пришёл, ну, когда Борэ и Сёмин спорили? – в памяти Митеньки внезапно всплыла вся сцена целиком.
– Никого. С чего вы взяли?
– Я видел, что вы в какой-то момент все разом повернулись вглубь комнаты.
Белецкий задумался.
– Больше никого не было… Ах, да! Вспомнил! Но это пустяки. Просто дверь хлопнула, видимо, от сквозняка. Борэ ещё сказал, что, дескать, дух Ульгеня устал слушать все эти глупости и убежал. Сёмин совсем взбеленился и ушёл.
Тут Белецкий опомнился.
– Довольно об этом говорить! Убийство – это чудовищное преступление, а не снаряд для логических упражнений. Извольте, Дмитрий Николаевич, прекратить. И не смейте в сыщика играть! Не шутки это! Вон, чиновник из сыскной полиции пусть разбирается. Иначе, обещаю вам, уговорю Александру Михайловну отправить вас из Милюкова в Москву.
Но и угрозы Белецкого Митеньку не вразумили. Он решил, что должен во чтобы то ни стало разобраться во всём сам.
Расследование Терентьева продвигалось вполне успешно. Версия происшедшего виделась ему просто: Платон Юрьевич Сёмин, повредившийся рассудком на почве алтайских сказок, пытался похитить каменного божка, имевшего какое-то особое значение в его нездоровом воображении. Первую попытку он предпринял днём, но его спугнул Руднев, вторую – ночью, и тут его застал Борэ, вероятнее всего следивший за Сёминым после давешнего неприятного разговора, свидетелем которого был Белецкий. Сёмин убил Борэ тем самым пресловутым Яшмовым Ульгенем и скрылся со своей кровавой добычей.
Прямых улик у Тереньтева не было, но все косвенные аккуратно выстраивались в стройную доказательную линию. Оставалось лишь найти Сёмина и, Анатолий Витальевич был в этом абсолютно уверен, больше никаких доказательств не понадобится, поскольку субчики вроде полоумного Сёмина сами бывали рады облегчить душу чистосердечным признанием. Поиск же убийцы тоже представлялся ему делом нехитрым. Разослав по ближайшим уездным полицейским управлениям приметы Сёмина, а также проинформировав сыскное отделение Москвы, Терентьев ожидал получить положительные известия в течение нескольких дней. Закоренелым лиходеем или политическим Сёмин не был, а значит, и скрываться от полиции долго бы не смог, обязательно где-нибудь да проявился бы.
Терентьев объявил свои выводы обитателям Милюкова уже на следующий день после своего прибытия, но попросил гостей повременить с отъездом до окончания следствия.
В отличие от Московского сыщика, Митеньке происшествие таким уж простым не казалось. Ключевым во всей этой истории ему виделся вопрос, что Борэ делал ночью в архиве. И ответ на него, как не пугала такая перспектива, искать разумнее всего было на месте преступления.
Главная проблема состояла в том, как пробраться в архив незамеченным. Делать это ночью Митенька не решился бы ни за что на свете, и, даже если бы ему и хватило храбрости, его бы наверняка услышал Белецкий, спящий чутко, как сторожевая собака.
Тут обстоятельства сыграли Митеньке на руку. После завтрака Терентьев вместе с Белецким уехали в судебный морг, чтобы подписать какие-то там бумаги. Убедившись, что остальным обитателям Милюкова дела до него нет, Митенька не стал откладывать свою вылазку.
Незаметно пробравшись в пустующий флигель, Митенька взял запасной ключ из ящика стола в кабинете отца. С бешено колотящимся сердцем, готовым, кажется, выскочить из груди, он открыл дверь, зажмурился и вошёл в архив. В нос ударил тошнотворный запах крови, перебивавший привычный и милый для обоняния Митеньки запах пыли и книг. Молодой человек замер, сделал пару глубоких вздохов, напрасно надеясь выровнять дыхание, и заставил себя открыть глаза.
Архив выглядел практически точно так же, как в ту злополучную ночь. На полу кровь, осколки стекла, сброшенные с полок экспонаты. Трупа, конечно, не было, но на его месте виднелся начертанный мелом контур. Митеньке на мгновенье показалось, что этот ужасный абрис заполняется формой и цветом. Он понял, что не может отвести глаз от жуткого рисунка на полу.
Несколько секунд Митенька стоял в полном оцепенении, наконец, с трудом преодолев его, заставил себя подойти к луже крови и осмотреть место трагедии. В глаза бросилась маленькая деталь, а память услужливо дополнила её ярким воспоминанием. Что ж, в одном московский сыщик точно ошибался. Теперь Митенька был в этом абсолютно уверен.
Внезапно почувствовав в себе не пойми откуда взявшиеся силы и еще более необъяснимое спокойствие, Митенька принялся осматривать архив шаг за шагом.
Спустя минуту его осенило новое открытие, ломающее строгую линию событий, описанную Терентьевым. Теперь Митеньку переполняло волнение совсем иного рода, нежели несколько минут назад, оно было сродни азарту, которого раньше за ним никогда не замечалось.
Он перешёл в другую часть архива, где располагался письменный стол, а вдоль стены стояли книжные шкафы, забитые альбомами, тетрадями и папками. На столе тоже лежало несколько аккуратно сложенных стопок документов, но Митеньку интересовали не бумаги. Он обшарил взглядом стол, заглянул в ящики и даже наклонился под столешницу. Ожидания оправдались.
Картина преступления вырисовывалась совсем не такая, как предполагал Терентьев. Хотя открытия Митеньки ничего не доказывали, а, главное, не проясняли вопроса с появлением Борэ в архиве, они порождали сомнение в общей гипотезе сыщика.
Убедившись, что более ничего, заслуживающего внимания, на месте преступления ему найти не удастся, молодой человек покинул архив и вернул ключ в ящик отцовского стола.
Митенька пребывал в странном для себя возбуждении. Душа наполнилась каким-то пьянящим предвкушением, какое испытывает, наверное, мореплаватель, впервые вступивший на неизведанную ранее землю. Но разум при этом был ясен и холоден. Мысли выстраивались с математической упорядоченной стройностью, будто бы Митенька доказывал теорему.
Неожиданно для себя Митенька понял, что ему не столько важно, кто, в сущности, окажется убийцей, сколько сам факт установления истины. От осознания такой странности ему даже стало стыдно. Да как же так можно?! Один человек жестоко лишил другого жизни, а ему все равно, кто этот злодей, будто бы задачку из учебника решает. Но потом почему-то вспомнился рыцарь в белых латах на обожаемой картине сэра Бёрн-Джонса. Вот ведь Ланселот искал Грааль не ради того, чтобы найти волшебную реликвию. Ну, право же, не в чаше дело было, но во служении! Не цель, но благородное преодоление. Вот что важно!
Так примирившись со своей совестью, Митенька решил продолжить искать ответы на не дающие ему покоя вопросы.
Следующим местом поиска он определил комнату покойного Григория Дементьевича Борэ. То, что рыться в чужих комнатах по меньшей мере неприлично, Митеньку более не волновало. Какие уж тут могут быть церемонии, когда стоял вопрос установления истины.
В комнате публициста царил резанувший глаз беспорядок. Белецкого на него нет, ни к месту подумалось Митеньке. Найти что-то в этом хаосе представлялось задачей не из простых, да и не знал Митенька, что он, собственно, ищет.
Брезгливо осмотрев раскиданные на туалетном столике личные вещи, заглянув в платяной шкаф и даже в раскрытый, небрежно оставленный на стуле саквояж, Митенька уж было решил, что поиски его тщетны. Ничего, заслуживающего внимания, он не нашёл. И тут обратил внимание на журнал, который торчал из кармана халата, брошенного поверх несмятой постели. То, что, в отличие от остальных вещей, он не валялся на полу или на любых других поверхностях, уже заслуживало внимания.
Митенька осторожно вытащил журнал и развернул. Назывался он «Овод» и представлял собой напечатанный на дешёвой бумаге сборник каких-то статеек. Подобные издания Митеньке приходилось видеть и ранее. Их тайно из рук в руки передавали друг другу гимназисты, пряча от учителей и начальства. Печатались в них политические очерки, обличающие власть, да рассуждения о судьбах человечества. Читать и даже хранить такие издания гимназистам строго-настрого запрещалось, а нарушение было чревато исключением из гимназии с волчьим билетом. В отличие от большинства своих товарищей Митенька ко всякому диссидентскому флёру интереса не проявлял.
Молодой человек полистал журнал, не очень-то рассчитывая найти что-нибудь значащее в этом политическом сумбуре, но вдруг его взгляд зацепился за знакомое имя. Он быстро пробежал статью глазами. Вот оно! Теперь все вставало на свои места. Один животрепещущий вопрос был, кажется, решён. Митенька понял, что привело Борэ в архив в неурочное время.
Теперь оставалось понять, где искать Сёмина. Митенька живо себе представил, как, разгадав и эту загадку, явится перед Терентьевым истинным триумфатором. Впрочем, мысль была недостойная и суетная, потому Митенька её отогнал и уверено направился в комнату Сёмина.
Здесь ему сразу бросилась в глаза книга в пожелтевшем и затертом бумажном переплете, лежавшая на столике подле кровати. На обложке значилось «Описание языческих традиций и ритуалов, собранные доктором Ф.Т. Анищиным во время путешествий в сибирские земли». Кто такой был доктор Ф.Т. Анищин, Митенька не знал, да и вряд ли это имело какое-то значение для его расследования.
Книга была заложена старым конвертом с пометкой какого-то московского портняжного ателье. Митенька раскрыл на заложенной странице и прочёл. Задумался, прочёл еще раз. Мелькнувшая в его голове догадка казалась уж слишком простой. Но стоило ли ожидать излишней сложности от явно безумного человека.
Схватив книгу, он кинулся к себе. Достал альбом, карандаш и принялся вырисовывать то, о чём повествовалось в записках неизвестного доктора Ф.Т. Анищина.
Митенька с нетерпением поджидал Терентьева с Белецким. Едва эти двое вышли из коляски, он кинулся к ним и без предисловий заявил:
– Я знаю, что Борэ делал ночью в архиве. И, кажется, знаю, где искать Сёмина.
Полицейский чиновник крякнул и переглянулся с Белецким. Последний по привычке хотел сделать своему воспитаннику строгое замечание за столь вызывающее поведение, но сил в себе не нашёл. В последние дни у него и без Митенькиных фантазий хватало забот, в большинстве своем малоприятных.
– О чём вы говорите? – устало и слегка раздраженно спросил он. – Я же вас просил!
– Но я правда знаю! – настаивал Митенька. – Я вам всё расскажу!
– Ну, что ж, извольте, – согласился Терентьев. – Только давайте в дом войдем. Не на крыльце же разговаривать.
Втроем они прошли в кабинет Белецкого, который по-прежнему находился в распоряжении Анатолия Витальевича.
Сыщик величественно сел за стол, открыл маленькую записную книжечку в сафьяновом переплете, вооружился карандашом и выжидательно поверх очков воззрился на Митеньку.
Белецкий расположился тут же, в кресле подле стола, закинул ногу на ногу и устало откинулся на спинку, давая понять всем своим видом, что готов сносить всё это исключительно благодаря своему чрезвычайному терпению. Однако по ходу Митенькиного рассказа поза его переменилась и стала напряженной.
– Смотрите, – начал Митенька и выложил перед собеседниками свой альбом для рисования, журнал «Овод» и Сёминскую книгу.
Он указал на свой рисунок, где вполне натуралистично были изображены лежащий в луже крови Борэ и разбитая витрина. При виде рисунка Тереньев удивленно хмыкнул, а Белецкий шумно втянул воздух через стиснутые зубы, но Митенька внимание на все эти демонстрации не обратил.
– Вы, Анатолий Витальевич, ошиблись, предположив, что Борэ застал Сёмина за похищением Яшмового Ульгеня. Похищение произошло уже после убийства.
– С чего вы это взяли, молодой человек?
– Артефакт стоял в витрине, которая была закрыта на ключ. Ключа у похитителя не было, иначе бы он не стал разбивать стекло. Верно?
– Допустим, – согласился Терентьев.
– Если бы убийца сперва разбил витрину, а после ударил Борэ, тот бы упал на стёкла. Но осколки были поверх тела. Я точно помню, что видел их в волосах Григория Дементьевича, а сегодня ещё и проверил по вашему абрису, что под телом стёкол не было.
– Вы были сегодня на месте преступления? – вопрос Терентьева прозвучал как утверждение.
Митенька не счёл нужным отвечать, и так было понятно. Да и виноватым он себя не чувствовал, хотя, впрочем, поднять глаза на Белецкого не смел.
– Допустим, – выждав красноречивую паузу, произнес Терентьев. – И что нам это дает, по-вашему? Сёмин вполне мог сначала убить, а потом похитить артефакт. Что это меняет по существу дела?
– Это меняет орудие убийства, – глядя на сыщика в упор, произнес Митенька. Терентьев присвистнул, а Митенька продолжал: – Сёмин, если он действительно убийца, не мог нанести удар Яшмовым Ульгенем, потому что на момент убийства статуэтка стояла в витрине.
– Ну, хорошо, Дмитрий Николаевич. Готов с вами согласиться и в этом. Сёмин убил Борэ не статуэткой, а чем-то ещё. Поскольку ничего подходящего на месте преступления обнаружено не было, он, вероятно, забрал орудие убийства с собой.
– Я знаю, чем он его убил! Пресс-папье. Его не оказалось в архиве.
– Это, я так понимаю, вы тоже выяснили, когда несанкционированно проникли на место преступления? – Анатолий Витальевич сердито сверкнул глазами, но Митенька снова проигнорировал нелицеприятный вопрос.
– Я вот что подумал, – сказал он уже менее убежденно, – зачем Сёмин унёс орудие с места преступления? Почему не бросил его там?
– И почему же?
– Не знаю, – признался Митенька.
– О! Хоть что-то вы не знаете! – съязвил Терентьев.
– Зато я знаю, зачем Борэ пришёл ночью в архив, – отразил колкость Митенька и уточнил, – думаю, что знаю.
– Так просветите нас!
Митенька протянул сыщику раскрытый журнал:
– Читайте. И обратите внимание, кто автор.
Терентьев быстро прочёл, потёр подбородок и, передав журнал Белецкому, буркнул:
– Это-то вы где взяли?
– В комнате Григория Дементьевича, – решил все-таки внести ясность Митенька и покосился на Белецкого, у которого от сдерживаемого возмущения сжались кулаки.
Статья, на которую указал Митенька, обличала ретроградность и корыстолюбие университетской профессуры. В числе гонителей прогрессивных веяний был упомянут Федор Федорович Левицкий. Автором скандального памфлета значился Григорий Дементьевич Борэ.
– Господи, какая мерзость! – брезгливо процедил Белецкий, откладывая журнал. – Интересно, видел ли это Фёдор Фёдорович?
– Видел, – ответил Митенька, и оба его собеседника уставились на него в полном изумлении.
– Но откуда?… – Терентьев не договорил.
– Я слышал, как профессор Левицкий разговаривал об этом с доктором Штольцем. Вернее, я так думаю, что они про это разговаривали.
– Вы ещё и чужие разговоры подслушиваете?! – взорвался наконец Белецкий.
Митенька густо покраснел.
– Я не подслушивал. Просто случайно услышал несколько фраз. Они шли мимо меня, а я через кусты шёл к террасе… – попытался объяснить он, но сам понял, что оправдания звучат жалко. – В общем, я слышал, что доктор настаивал, что профессору необходимо объяснится с кем-то и публично обвинить в какой-то низости, а профессор сказал, что не хочет поднимать скандал. Думаю, они об этой статье говорили. Но это не важно, главное…
– Ещё как важно! – перебил его нахмурившийся Терентьев, – Вот это как раз самое важное из того, что вы нам тут рассказывали. Получается, ещё у одного человека был мотив.
– Уж не думаете ли вы, Анатолий Витальевич, что профессор университета, достойнейший человек, убьёт какого-то бумагомарателя из-за лживой статейки в сомнительном журнале? – возмущенно перебил сыщика Белецкий, но тот его резко осадил.
– Я и не такое повидал, господин Белецкий! Поверьте мне, иной раз вполне достойные люди убивают и по более пустячным поводам.
– Но профессор не убивал! – воскликнул Митенька, и оба спорщика разом смолкли.
– Та-ак, – протянул Терентьев, – а в этом вы почему уверены?
Митенька снова покраснел и тихо объяснил:
– Профессора бы лестница не выдержала. Он слишком грузный.
На несколько секунд повисла тишина, а потом Терентьев расхохотался:
– Вы неподражаемы, Дмитрий Николаевич! – простонал он, утирая выступившие от смеха слёзы. – Я вас недооценил! Каюсь!
Митенька, несколько уязвленный, дождался окончания веселья и холодно произнес:
– Я, собственно, статью вам показал не из-за профессора. Я думаю, что Борэ вовсе не про Яшмового Ульгеня писать собирался, он искал какой-нибудь компромат для своих памфлетов. Поэтому и забрался ночью в архив, чтобы без участия Белецкого порыться в бумагах.
– Хорошее предположение, – Терентьев примирительно кивнул, снял очки, протёр стекла и снова нацепил их на кончик носа. – Жаль, мы не сможем его проверить. Борэ унес свои грязные тайны в могилу. Дрянь был человечишка, прости Господи! Но это никому не дает право его убивать, – и, переменив тон с назидательного на заинтересованный, спросил: – Вы же, Дмитрий Николаевич, ещё что-то нам поведать хотели? Вы давеча сказали, что знаете, как найти Сёмина.
Митенька без обиняков рассказал про свою вылазку и в комнату Сёмина. С учетом остальных прегрешений, это уже значение не имело.
– Я нашёл у него эту книгу, – объяснил он. – Вот на этой странице она была заложена. Послушайте: «Посетив… Я подробно записал…» Вот отсюда! «Тотемы тщательно охранялись шаманами от скверны, коей могли считаться прикосновение злого или недостойного человека, грязная болотная вода или человеческая кровь. Если же тотем был «испачкан», то есть осквернён, лишь один из шаманов, самый старший и многомудрый из них, мог провести обряд очищения. Мне так и не довелось увидеть такой обряд воочию, ибо таинство это тщательно охранялось от непосвящённых. Крайне важным был вопрос выбора места проведения такого обряда. Из кумандинских сказаний я понял лишь, что в нём должны сходиться поток чистой воды и солнцеворот. Что практически значила эта аллегория, доподлинно установить мне так и не удалось».
Закончив читать, Митенька торжествующе посмотрел на своих собеседников, но те его энтузиазм, кажется, не разделяли.
– И что всё это значит? – спросил Терентьев. Его отношение к Митенькиным идеям стало заметно серьезнее.
Митенька взял карандаш и нарисовал вписанное в круг симметричное перекрещенье восьми линий, заканчивающихся на концах в виде буквы «Г».
– Это древнеславянский символ солнцеворота, – объяснил он.
Терентьев вопросительно взглянул на Белецкого, и тот кивнул, подтверждая слова молодого человека. Митенька продолжал рисовать и дополнил рисунок изображением воды, текущей под солнцеворотом:
– На что похоже? – спросил он.
– На колесо парохода или мельницы, – предположил Терентьев.
– Правильно!
– Но я все-равно не понимаю, к чему вы клоните, Дмитрий Николаевич, – сыщик начал терять терпение. – Объясните толком. Будет вам интересничать!
Митенька отложил карандаш и обратился к наставнику.
– Белецкий, ты помнишь, о чём шёл разговор в первый вечер по приезду гостей?
Белецкий пожал плечами:
– Много про что говорили. Константин Павлович легенду про Ульгень рассказал.
– А перед тем?
– Про Ницше. Про его идею о сверхчеловеке.
– Верно! Про сверхчеловека! И Платона Юрьевича предмет беседы очень волновал. Помнишь? Так вот, мне думается, что именно тема сверхчеловека – суть безумия Сёмина, а Яшмовый Ульгень – просто способ достижения цели.
– Пусть так, – согласился Терентьев, кажется, начавший терять интерес к разговору. – Вы, Дмитрий Николаевич, несомненно, очень интересные теории высказываете, возможно, даже абсолютно верные, да только в практическом сыске значение они имеют малое. Какая разница, от чего человек умом тронулся. Важно лишь то, что он через это своё безумие другого жизни лишил. Да и не наше это дело причислять его к сумасшедшим или нет, это пусть доктора решают и суд. Моя задача его поймать.
– Моя, как вы выразились, теория и поможет поймать Сёмина, – нетерпеливо перебил Митенька. – Дослушайте! Предположим, я прав, и Сёмина обуревает идея достичь желаемого просветления с помощью древнего артефакта. Не важно, как он это себе представлял, главное, он похищает Яшмовый Ульгень, но похищение это отягощается убийством, а это значит, – Митенька указал на книгу, – что Яшмовый Ульгень осквернён и, вероятно, лишён своей сверхъестественной силы. Скорее всего, именно так должен рассуждать человек, находящийся в плену болезненных фантазий. И что он будет делать? Он захочет очистить свой тотем, чтобы восстановить его свойства. Думаю, Сёмин давно искал способы просветления через всякие там мистические и языческие обряды и изучал описания разного рода ритуалов, в том числе для снятия скверны с тотема.
Митенька снова подсунул Терентьеву рисунок мельничного колеса.
– Для исполнения ритуала ему нужно какое-то особенное место. Возможно, именно из этого описания он и почерпал требования к нему. Вода и солнцеворот.
– Это уже совсем из области предположений, – отмахнулся Терентьев.
– А вот я так не думаю, – неожиданно поддержал Митеньку Белецкий. – Нет, конечно, это всё предположения, но, если допустить, что Сёмин и вправду захочет провести обряд очищения, и что он руководствуется этим описанием, – он указал на книгу, – то совсем рядом есть вполне подходящее место. Старая заброшенная мельница на границе поместья и монастыря. Место там пустынное, удаленное от дорог и жилья.
Терентьев оживился.
– Вы бы могли меня туда проводить, господин Белецкий? Это обязательно нужно проверить! Возможно, если не Сёмина, то хотя бы его след мы там найдем, и тогда отыскать его будет проще.
– Я пойду с вами! – тут же заявил Митенька, уязвленный тем, что, хотя именно он нашёл предположительное решение, сыщик бесцеремонно исключил его из дальнейшего расследования.
Белецкий хмуро посмотрел на воспитанника и переглянулся с Терентьевым. Оба понимали, что, откажи они молодому человеку, тот все равно от своего не отстанет и предпримет какие-нибудь опрометчивые действия без их надзора.
– Хорошо, – согласился Анатолий Витальевич, – пойдем втроём, но вы, Дмитрий Николаевич, будете меня во всём беспрекословно слушать. И ещё! Вы, конечно, рассудили всё интересно, но ваше вмешательство, особенно досмотр комнат и архива – действия абсолютно недопустимые, – строго добавил он.
Вылазку решили совершить не откладывая.
Слегка придержав Белецкого, Анатолий Витальевич тихо спросил, так чтобы этого не услышал Митенька:
– У вас есть оружие, господин Белецкий? Стрелять умеете? – Белецкий нахмурился и утвердительно кивнул. – Тогда возьмите с собой пистолет и ни на шаг не отпускайте от себя Руднева.
Когда они вышли к мельнице, день давно уже перевалил за середину. Тени удлинились, а солнечный свет стал ласковее. Место было тихим и умиротворённым. Густые плакучие ивы грациозно склонили свои изящные ветви к самой воде. Над неспешным потоком кружились, сверкая радужными крыльями, большие стрекозы. В зарослях переговаривались какие-то птицы, голоса которых напоминали звуки детской свистульки.
Мельница представляла собой старое покосившееся строение с просевшей крышей, вдоль которого к большому неподвижному колесу шли полусгнившие мостки с поломанным ограждением.
Терентьев, руководивший экспедицией, велел своим спутникам остановиться и подождать его. Сам же он бесшумно, что казалось невероятным для его плотной фигуры, проскользнул к мельнице, обошёл её, осторожно заглянул в дверной проём, замер на мгновенье и подал остальным знак, что можно подойти.
Белецкий и Митенька приблизились. Терентьев покачал головой.
– Вы были правы, Дмитрий Николаевич. Он был здесь, но ушёл.
Все трое вошли в пропахшее сыростью и плесенью строение.
Глаза не сразу привыкли к сумраку. Когда же зрение приспособилось, взору предстала странная картина. Посреди пола на потемневших покоробленных досках был выцарапан знак солнцеворота, а по вершинам, видимо, в соответствии с какой-то системой, были разложены разные предметы: камень, ивовая ветка, пучок высохшей травы, горстка речного песка, птичье перо, ржавая замочная петля, наполненный водой глиняный черепок и серебряный портсигар, который, как помнилось Митеньке и Белецкому, принадлежал Платону Юрьевичу Сёмину. Посередине этой странной композиции стоял Яшмовый Ульгень. В углу на потемневших досках валялся смятый пиджак географа.
– Господи, это полное безумие, – ошеломленно пробормотал Белецкий, подходя ближе к солнцевороту.
– Ничего не трогайте, – окликнул его Терентьев, более заинтересованный пиджаком. – Вы узнаете эту вещь? – спросил он своих спутников, поднимая пиджак с пола и ощупывая карманы.
– Это принадлежит Платону Юрьевичу, – ответил Митенька, – и портсигар тоже.
Карманы пиджака оказались пусты, в портсигаре лежала пара тонких сигар. Больше никаких вещей Сёмина было не видно.
Белецкий несколько раз обошёл странный алтарь.
– Ничего не понимаю! Если он пытался воспроизвести какой-то ритуал, это решительно ни на что не похоже. Ну, допустим все эти предметы означают какие-то силы природы. Но почему в таком странном сочетании?
– Я, думаю, вы напрасно ожидаете логичных действий от безумца. На мой взгляд, это, так сказать, самопальное капище однозначно подтверждает, что Сёмин повредился рассудком. Я ведь правильно понимаю, что в центре как раз пропавший Яшмовый Ульгень? Интересно, почему он его оставил?
– Может, он где-то недалеко и ещё вернётся? – предположил Митенька и азартно предложил: – Мы можем устроить здесь засаду!
Белецкий покосился на воспитанника, но ничего не сказал. Терентьев же идею поддержал:
– Подождать – это разумно. Думаю, если он до вечера не явится, здесь мы его уже не застанем. Господин Белецкий, сюда можно подойти только по той дорожке, по которой пришли мы?
– Нет, тут есть ещё пара тропинок, к монастырю и к деревне. Я мог бы посмотреть, нет ли там каких следов. Как думаете?
– Хорошо, только не отходите далеко и будьте осторожны. А мы с господином Рудневым потщательнее осмотримся здесь.
Все втроем вышли наружу. После сырого гнилостного полумрака воздух показался сладким. Белецкий скрылся в зарослях, вплотную подступавших к мельнице, его шаги затихли, поглощённые стеной из ивовых стволов и листвы.
Митенька с Терентьевым поднялись на мостки, ведущие к колесу.
– Почему он оставил Ульгень? – обращая свой вопрос в пространство, задумчиво повторил Терентьев.
Они подошли к колесу. Митенька заглянул в неспешные воды, которые лениво омывали покосившиеся лопасти. Какая-то несуразность привлекла внимание Митеньки, но он не сразу понял, что именно показалось ему странным.
– Анатолий Витальевич, – наконец сообразив, окликнул он погруженного в свои мысли Терентьева, – посмотрите! Колесо недавно двигали. Видите, здесь вот сверху тина?
Сыщик провёл рукой по лопасти, находящейся на уровне его груди.
– Действительно! Эта доска сырая внутри. А ну, помогите мне!
Вместе они навалились на жалобно скрипнувшие доски. Колесо не поддавалось.
– В раскачку, – скомандовал Терентьев.
После нескольких резких движений колесо наконец сдвинулось и начало понемногу проворачиваться вверх-вниз. Амплитуда становилась всё больше. Раз – два. Раз – два. Из воды показалась нижняя лопасть и что-то потянула за собой. Непонятный груз снова погрузился в воду, а потом вынырнул на поверхность, повинуясь закону инерции.
Более страшное грузило представить себе было сложно.
На колесе болтался труп Сёмина, зацепившийся за доски воротом рубашки.
– Силы небесные! – ахнул Терентьев, отпустив колесо. – Нашёлся!
Краем глаза он заметил, что Митеньку ведёт к обрыву мостков, рука молодого человека неловко ухватила воздух в поисках опоры. Едва успев среагировать, сыщик удержал юношу за локоть, не дав тому свалиться в реку. Митенька был мертвенно бледен, ноги под ним подламывались.
– Тихо-тихо-тихо! – Терентьев помог Митеньке сесть. – Ну-ка, присядьте-ка, а то еще в воду упадёте.
– Простите, – побелевшими губами прошептал молодой человек.
– Да чего уж тут? Экая страсть с непривычки-то! Хотя вы, Дмитрий Николаевич, последнее время очень успешно мертвецов находите, – толи в шутку, толи всерьез сказал Терентьев и доверительно добавил: – У меня в писарях бывший околоточный. Хороший мужик, крепкий, да вот только покойников совсем видеть не может, сразу чувств лишается. Даже к доктору ходил. Ему сказали, что это у него некрофобия. Не лечится она. Вот и перешёл из околоточных в писари. Ну что, полегчало вам?
Митенька слабо кивнул, головокружение его и вправду почти отпустило.
– Как он там оказался? – хрипло спросил Митенька, – Он… Он это сам с собой сделал?
– Это без медицинской экспертизы наверняка сказать нельзя. Может, случайно упал в воду, хотел выбраться по колесу, зацепился да и утонул. А может, в разум вошёл, ужаснулся содеянному и руки на себя наложил. Только это уже не важно. Убийца мертв и даже похищенный предмет найден, дело окончено.
«Окончено!» – повторил про себя Митенька, испытывав несказанное облегчение, но не от установления истины, столь вожделенной для него всего лишь несколько часов назад, а от открывшейся возможности забыть весь этот кошмар.
Тут вернулся Белецкий с докладом о безрезультатности своей разведки. Терентьев рассказал о страшной находке и отправил его с Митенькой вызвать в помощь московскому сыщику капитана-урядника Кашина да прислать мужиков, чтобы вытащили тело Сёмина.
Митенька более не проявлял желания участвовать в расследовании и был рад побыстрее убраться как можно дальше от реки, тихие воды которой таили в себе скорбную тайну. Уныло бредя за своим наставником, Митенька думал только об одном: как стереть из памяти образ висящего на мельничном колесе утопленника.
Прежде чем совсем уж завершить следствие, Терентьев ещё раз переговорил с обитателями Милюкова, на этот раз особо уделив внимание профессору Левицкому. Хотя умозаключение Митеньки о недопустимой для лестничной эквилибристики комплекции Фёдора Федоровича и выглядело вполне убедительным, сыщик решил все-таки проверить версию убийства из мести за подпорченную репутацию.
Профессора учинённый ему допрос крайне возмутил, хотя Терентьев был предельно деликатен и повернул все так, будто выяснял возможные причины конфликта Сёмина и Борэ.
На прямой вопрос, знал ли Левицкий о скандальной статье, профессор ответил бурно и многословно, перечислил все свои заслуги перед наукой, университетом, Россией и самим его императорским величеством и потребовал от Терентьева назвать хотя бы одну причину, по которой «этот низкий человек» посмел марать его имя. У сыщика таковых причин не нашлось, зато обнаружилось предположение о том, что профессора такая бессовестная клевета наверняка до крайности возмутила. Едва лишь он высказал эту мысль, как тут же был разжалован из «приличных образованных людей» в «бесчестных смутьянов, смеющих намекать на невесть что». Терентьева эта атака нимало не смутила, и он уже в более настойчивой форме потребовал от профессора объяснений, почему тот предпочёл умолчать об инциденте со статьёй при их первом разговоре. После столь недвусмысленного обозначения подозрений, которые «господин ищейка», очевидно, имел наглость питать в его отношении, Левицкий окончательно вышел из себя и заявил, что разговор продолжать не намерен.
Тогда Терентьев напомнил, что он чиновник московской сыскной полиции, и что он не светскую беседу изволит вести, а расследование одного убийства и одной смерти при невыясненных обстоятельствах, и что его полномочия позволяют пригласить профессора для беседы в канцелярию, что, вкупе со статьёй, выглядеть будет совсем уж скандально.
Левицкий гнев свой не умерил, но далее выказывал своё возмущение лишь в форме нарочитой надменной вежливости. Да, он знал о статье ещё до гибели писаки. Да, сообщать об этом никому не собирался, дабы не расстраивать любезнейшую Александру Михайловну, которая, естественно, не знала, какой подлец оказался под её крышей. Да, единственным посвященным в историю был Рихард Яковлевич Штольц, с которым Фёдор Фёдорович приятельствовал во время встреч в Милюкове. И да, ему бы очень хотелось понять, откуда всё это известно господину сыщику.