Пятнадцатый квартал

– Свэта-джан! – кричала маленькая пожилая женщина на весь венский аэропорт, где у нас с мамой была пересадка на вашингтонский рейс.

Мама отодвинула чашку с кофе и завертела головой во все стороны.

– Это Иоланта! Ее прокуренный голос!

– Свэт! – женщина бежала к нам, сильно припадая на правую ногу, как хромая гусыня.

– Иоланта! – мама протянула к ней руки. – Как ты меня узнала? Я совсем седая, волосы десять лет не крашу.

– Свэта-джан, ти такой же красывый! Я твой дочка узнал. Он такой, как ти многа лет поназад. – Иоланта обняла меня. – Помнишь, ты орал под столом, балик-джан (детка)?

– Иоланта, Иоланта! – мама гладила по соломенным волосам своего неизменного «мастера парикмахерского дела», как гордо называл Иоланту папа. – Никого из твоих клиентов не осталась. Ни Розы, ни Вали, ни Римы. Я плохо вижу… А ты по-прежнему выжигаешь свои великолепные черные кудри перекисью? Где ты живешь, Иоланта?

– Я в Бейрут вернулся и пожалел, что Ереван бросил, – плакала Иоланта. – Ти куда летал?

– Я в Америке живу, у дочки.

– Саша тоже?

– И Саши нет…

– Вах, мама-джан! Мой лучший доктор! Нога болит, никто не понимал, а Саша лечил. Я хожу без палка.

– Ты счастливая, Иоланта! Пережила полиомиелит, а твои сестры – нет.

– Свэт, ти помнишь мой квартира в пятнадцатый квартал?

– Еще бы! – счастливо и молодо засмеялась мама. – Там был секретный краник на батарее, и, когда ни у кого не было ни горячей, ни холодной воды, у тебя была. Как держался начес из волос, вымытых водой с ржавчиной из батареи! Неделю! Без лака!

– Я скучал по друзьям, Свэта, я совсем один.

Мама прижала Иоланту к себе.

– И я скучала по тебе! Помню, как приносила из больницы перчатки, чтобы ты берегла руки, но ты упрямо красила клиентов голыми руками, у тебя пальцы всегда были черными.

Иоланта стянула перчатки. Ее пальцы были черными.

– Я бежать на самолет! До свидания, Свэта-джан! – и маленькая женщина с оперным именем нырнула обратно в толпу.

– Из всей семьи она одна выжила, – сказала мама.

– Помню, она рассказывала, что она попала в Армению из Ливана в начале гражданской войны в 76-м году, кажется?

– В 75-м, – поправила мама. – Бейрут был цветущим городом, кто там только не жил, Иоланта рассказывала. И арабы, и персы, и армяне, и европейцы какие хочешь. Иоланта на шести языках говорит…

Мама медленно перечисляла, загибая худенькие пальцы:

– На армянском, фарси, арабском, турецком, русском, французском…

Я катила мамину коляску к выходу на посадку, а перед глазами стоял пятнадцатый квартал и маленькая девочка Вика, такая, какой ее помнила Иоланта…


Добираться до нашего ереванского дома можно было с двух автобусных остановок – с предпоследней и конечной. Предпоследняя была на сто метров ближе, поэтому все, кому было еще чесать пять километров до дома, старались выйти на ней, а не на круге – конечной остановке всего городского транспорта.

«Лав эли, не пять километров, а один или даже меньше!» – это раздаются возмущенные возгласы бывших соседей. Но тогда, миллион лет назад, восьмилетней девочке Вике казалось – пять. А что вы думали? Попробуйте пройти, волоча тяжеленный портфель, от нашего подъезда до автобусной остановки, мимо пяти длинных, многоподъездных домов с маленькими садиками-огородиками, бельем, растянутым на просушку между балконами, поздороваться со всеми соседями, обрасти толпой сверстников, также спешащих на автобусную остановку, чтобы вовремя поспеть в школу, – и вам не только пять, а все десять километров покажутся.


В портфеле: «Математика» за 2-й класс, «Русский язык», «Армянский язык», три тетрадки в целлофановых обложках, дневник, альбом для рисования, цветные карандаши, остро наточенные безопасным лезвием (папой, конечно, кто ребенку лезвие доверит?), деревянный пенал и деревянная линейка. Линейка служила шпагой, когда надо было пофехтовать с соседом по парте – круглым отличником Артуром Оганесяном, а в пенале лежали шариковая ручка с колпачком, протекающий фиолетовой пастой запасной стержень, простой карандаш и резинка. В портфеле была еще одна резинка – бельевая. Это была самая важная вещь. Это была заявка на лидерство в классе: умеешь через резинку прыгать и все упражнения выполнять на первой, второй, третьей и даже четвертой высоте – когда резинка тебе уже почти по талию, – будет у тебя авторитет, не умеешь – сидеть тебе с тонкими косичками в уголке и плакать. В пору Викиного детства в резинку прыгали все. И даже мальчишки. Если не гоняли в футбол. Еще в портфеле лежал бутерброд с колбасой в магазинной негнущейся бумаге и яблоко. Конечно, казалось пять километров, если тебе восемь и огромный портфель в маленькой руке. А если еще и физкультура?

Автобусы Львовского завода рычали и изрыгали едкие дымовые завесы, доводящие пассажиров на заднем сиденье до интоксикаций и обмороков. Но дети обожали кататься позади. Устроившись на широком сиденье, невзирая на слезы от дизельных выхлопов, молча и увлеченно играли в «камень-ножницы-бумага». Через несколько лет львовские автобусы заменили на венгерские канареечные «Икарусы», дети тоже подросли, но дислокацию не сменили. В «Икарусах» на задней площадке сидений не было, только стоячие места, зато там здорово трясло и было очень весело подпрыгивать на ухабах и колдобинах, держась за поручни и хватаясь друг за друга на поворотах.

Водители не любили предпоследнюю остановку. В автобус там никто не садился. Выходящие – обойдутся. Не хотелось нажимать на тормоз, открывать двери, ждать, потом выжимать сцепление, переключать рычаг с нейтральной скорости на первую, когда вон до конечного круга – рукой подать. Чтобы водитель остановил на нужной остановке, надо было стать рядом с кабиной и вежливо попросить: «Дядя́, стэх кагнэк!» (Дяденька, остановите здесь; «пожалуйста» подразумевалось). Иногда, посмеиваясь над русским акцентом, водители останавливались. Но чаще не замечали писклявую пигалицу, и приходилось топать пять километров, волоча за собой портфель.

Дорога домой была еще интересней, чем в школу. Дети уже играли перед домами, прямо на проезжей части. Девочки, расчертив мелом асфальт на классики, прыгали на одной ножке; мальчишки, соорудив из портфелей ворота и поставив на них самого безответного, гоняли детский красный мяч с зеленой полосой (настоящий футбольный мяч им только снился), молодые мамы с колясками щелкали семечки на скамейках перед подъездами. Пока всех обойдешь, в классики, прыгалку, резинку, футбол поиграешь, пока постоишь с открытым ртом перед сплетничающими соседями, послушаешь последние новости двора, – как будто все пятнадцать километров пройдешь.

Не всегда игры заканчивались весело, иногда случались ссоры, драки, разбитые носы и коленки, а однажды друзья по двору нанесли мне настоящее «увечье».

Мы играли в «казаки-разбойники». Мальчишки швырялись в нас камнями, один камушек, видимо, «контрольный», попал мне в голову, слегка расцарапал кожу, но кровищи хлынуло… Папа был в командировке, а мама – на работе в поликлинике. Сердобольные соседи кое-как забинтовали мне голову, прямо в окровавленной школьной форме затолкали в чью-то машину и повезли к маме на работу: рану промывать и прививку от столбняка делать.

Мама сидит себе в кабинете, больного слушает: дышите – не дышите. Мама – икона стиля 15-го квартала и 6-ой Черемушкинской поликлиники – в красном легком платьице, открывающем стройные ноги, в белоснежном накрахмаленном приталенном халатике, в красных босоножках на платформе и с прической «паж», как у Мирей Матье. Тут вводят меня с забинтованной кое-как головой, с размазанной по лицу кровью и слезами. Со мной группа поддержки в виде соседей, орущих на ожидающих в коридоре больных: «Ара, ти не видишь, бжишку ереха (ребенок врача) галава кров?!»


В Америке доктор общается один на один с пациентом в отдельной комнате. Медицинская тайна, как и тайна исповеди, священна.

То ли дело в наших поликлиниках. Два, три, а то и четыре врача принимают больных в одном кабинете. И если у вас кроме кашля еще и геморрой, то вам приходится подмигивать врачу и рассказывать о своих симптомах ему на ушко.

Ереванская поликлиника № 6 также не являлась исключением. Врачи – мама, Лаура и еще Лаура, все модные, все в белых халатиках, медсестра одна на всех – Лена, трое больных (каждый с группой поддержки в виде родственников и друзей) и я с забинтованной головой на манер красноармейца.

Мама – в обморок. Я ору еще громче, уже как три пожарные машины. Две Лауры начинают метаться, больные расстегивать брюки и заправлять туда рубашки, родственники больных разбинтовывают мне голову, медсестра Лена звонит в травматологическое отделение, наши соседи, которых всех лечат мои родители, пытаются привести маму в чувство, набирают в рот воды из стаканов и брызжут ей в лицо. Мамина тушь течет прямо на крахмальный халат. В проеме двери теснится очередь из больных в коридоре, кому плохо видно – подпрыгивают. Не переставая орать, я забираюсь под стол и пихаю ногами всех, кто пытается ко мне приблизиться.

И вдруг в кабинет протискивается маленькая молодая женщина с обесцвеченными перекисью волосами, не обращая ни на кого внимания, садится на пол, крепко обнимает меня и на армянском шепчет в ухо: «Не плачь, когда все заживет, я сделаю тебе самую модную стрижку, как у Одри. Знаешь, это кто?»

От удивления я перестаю орать. Я, конечно, не знаю, кто такая Одри Хепберн. И мама позже не позволит Иоланте отрезать мне косу, но в тот день в поликлинике произошла «историческая» встреча мамы и ее парикмахера Иоланты. С тех пор две Лауры, Роза, Валя, Рима и другие мамины подруги и соседки собирались у Иоланты в однокомнатной квартире – постричься, покраситься, покурить и посплетничать. Это был их маленький женский клуб.


Распихав очередь в стороны, в кабинет врывается главврач, он же – травматолог с засученными по локоть рукавами и в окровавленном, как моя форма, халате.

– Ура Светаи ахчикэ? – кричит он. Иоланту отталкивают, а меня за ноги вытаскивают из-под стола. Две Лауры, трое больных и их родственники держат меня, как питон кролика. Под мой непрекращающийся ор травматолог промывает рану на голове, приклеивает лейкопластырь, Лена подает ему громадный (в моих глазах) шприц с противостолбнячной сывороткой. Не выпуская меня из рук, все отворачиваются, и… укол!

Травматолог теряет ко мне интерес и переключается на маму.

«Света-джан, ничего серьезного, маленькая царапина, мозг не задет, – ласково говорит он истерически рыдающей маме. – Сейчас вызовем такси, отвезем тебя с Викой домой, на работу можешь не приходить неделю, вот тебе больничный».

И, повернувшись лицом к толпе в коридоре, как Ленин, выбросив правую руку вперед, кричит:

– Ара, не видите? Трагедия! Бжишк не может вас лечить! Все идите… В травматологию!


Невзирая на «травму» головы, дома мама усаживает меня за уроки. Я прерываюсь на обед, на мультфильм по телевизору, на шаги по лестнице – приоткроешь дверь и смотришь, кто куда идет; на крики со двора:

– Вика-а-а!

Вываливаюсь в окно:

– Я не могу, мне еще чтение читать!

Дети на секунду замирают, задрав головы вверх. Разглядывают мою повязку на голове.

– Больно? – кричат они.

– Не-е-ет!!!

Они моментально теряют интерес.

– Мяч брось! – кричат снизу. И резинку спусти им на веревке.

А завтра еще урок труда. Надо из цветной бумаги вырезать аппликацию и аккуратно приклеить на картон.

И только потом – снова во двор. До позднего вечера. Пока мамы на разные тона не начнут звать заигравшихся детей:

– Вика-а-а! Домой!

– Марина-а-а-а!

– Арминэ! Урес, балик-джан?

– Ирэ-э-э-э-на-а-а-а!

– Мамочка, ну еще пять минут!

– Домой, я сказала!


Еле успеваешь умыться, глаза слипаются. И едва голова коснется подушки, наваливается сладкий сон. Сначала не снится ничего, а потом разгоняешься и летишь, а за тобой – ветер из красных, зеленых струй, как цвета мяча у мальчишек, младенцы из колясок улыбаются, и кружатся цветы, ах нет – это юбки подружек, прыгающих в резиночку.

И не успеешь заснуть и проснуться, как опять в школу.

Загрузка...