Глава 2. Работа


По-хорошему, я не должна была работать в регистратуре.

Ветеринарная клиника – не место для нетерпеливого человека, а меня раздражал весь окружающий мир. Как бы там ни было, Доминику нужно было пообедать, все фельдшеры оказались заняты, и, как сказал бы мой папа, «ради наших чувств, Маржан, мир не замирает на месте». Поэтому на время обеденного перерыва именно мне пришлось представлять нашу клинику и проявлять дружелюбие.

Оставалось лишь молиться, чтобы в ближайшие полчаса не зазвонил телефон, а вестибюль оставался таким же безлюдным, давая мне спокойно позлиться на весь мир.

Злили меня главным образом две вещи. Первая – сама клиника. Уже три недели ветеринарная клиника Западного Беркли принадлежала мне. Это обстоятельство меня совсем не радовало, да и самое начало второго года в старшей школе не лучшее время для того, чтобы внезапно обзавестись ветеринарной клиникой и всеми ее долгами в придачу. Теперь помимо школы, домашки и каких-то развлечений мне приходилось беспокоиться о зарплате, аренде, коммунальных услугах, страховке и еще целой куче нежеланных обязанностей. В их числе – необходимость подменять Доминика в регистратуре, давая ему время пообедать.

Вторая же причина моей злости – то, как клиника мне досталась. Раньше она принадлежала моему отцу. Он – ветеринар по профессии – управлял ей, сколько я себя помнила. Обычно отцы не передают ни с того ни с сего свой бизнес дочерям-подросткам, но моего отца обычным и не назовешь. Впрочем, решения его все равно никто не спрашивал.

Полиция так и не смогла определить, как именно он погиб. Орудия убийства не нашли, но и вообразить, как возможно сделать такое голыми руками, никто не мог. Один из спасателей сказал, что папу словно грузовик сбил. Ожоги это, впрочем, не объясняло.

Подозреваемых не было, как не было и отпечатков пальцев, следов, частичек ДНК, волос и чешуек кожи – ничего из того, что обычно находят следователи в сериалах. Записей с камеры наблюдения тоже не осталось. Даже мотив придумать никто не смог. Из дома ничего не украли, во всех комнатах, за исключением той, где умер папа, все было по-прежнему.

И все это меня бесконечно злило.

Я приходила в клинику уже неделю и в основном проводила время в тихом и маленьком папином кабинете. Нигде больше мне не было так спокойно. Бывало, я заходила в процедурный кабинет, надевала маску и исчезала для остального мира. Все, что мне нужно было делать, – гладить животных, успокаивая их. В вестибюле же я чувствовала себя уязвимой, словно щенок в витрине зоомагазина. Вот только я была не щенком, а росомахой, к тому же бешеной.

Так или иначе, регистрировать посетителей было больше некому, поэтому я опустилась в кресло Доминика и впилась ногтями в ладони, пытаясь отвлечься. Я убеждала себя, что все будет нормально – на «хорошо» я даже не замахивалась, – если мне не придется ни с кем разговаривать.

Входная дверь открылась, как раз когда я думала об этом.

Вошедшая без колебаний направилась прямо к стойке – словно ракета с тепловым наведением и нарисованным на корпусе радостным лицом. На вид я дала бы гостье чуть больше двадцати. У нее были каштановые волосы и изящные очки в тонкой оправе. Ее карие глаза встретились с моими, стоило ей меня заметить. Посетительница улыбнулась мне дружелюбно и хищно одновременно.

Она пришла без животного – в ветеринарной клинике это всегда не к добру.

– Ты, должно быть, Маржан, – произнесла гостья. – Мне жаль, что так случилось с твоим отцом.

Она еще и имя мое знала. Это было даже хуже.

– Кто вы? – резкость в моем голосе могла бы рассечь кость, но ее улыбка даже не дрогнула.

– Мы с тобой еще не встречались, – сообщила она.

– Папа был должен вам денег? – спросила я. – Если так, то вам придется поговорить с его бухгалтером, и я могу гарантировать, что…

Девушка отмахнулась от вопроса, затем полезла в холщовую сумку, достала визитку и положила ее на стойку регистрации передо мной. На ней не было ни слова, только бронзовый оттиск – чайник со свернувшимся внутри силуэтом змеи. Я ждала, что последует объяснение, но вскоре стало понятно, что посетительница надеялась, что я узнаю символ.

– Нет? – спросила она наконец.

Я покачала головой. Гостья снова улыбнулась, на этот раз печально.

– Значит, он ничего тебе не рассказал. Здесь есть где поговорить?

– О чем? – осведомилась я.

– О многом, – ответила она. – О твоем отце. О том, что с ним случилось.

Девушка сделала паузу.

– О работе.

Работа.

Она произнесла это слово так, что у меня в груди шевельнулось что-то теплое и непонятное. Может, это снова был гнев – старый добрый гнев, за который я так долго цеплялась. Или же что-то другое. Быть может, любопытство.

А может, это была надежда.


Иногда, когда звонил папин мобильный, трубку брала я, что неизменно его раздражало.

На другом конце провода обычно спрашивали: «Можно услышать Джима Дастани?» – и мне всегда это казалось странным. Моего отца на самом деле звали Джамшид. Использовать сокращение «Джим» казалось особенно жалким способом культурной капитуляции, потому что помимо того, что имя было до крайности заурядным, оно ему даже не подходило. Меньше всего на свете мой отец походил на Джима.

Я всегда старалась, чтобы звонящий услышал, как я кричу: «ПАПА-А-А! ЭТО ТЕБЯ-А-А!» Мне хотелось произвести как можно более непрофессиональное впечатление на очередного клиента. Папа каждый раз с грохотом спускался по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки за раз. Всякий раз, раздражаясь, он корчил гримасу, похожую на улыбку, – при условии что улыбка причиняет физические страдания. Но, справедливости ради, в исполнении моего отца так выглядели многие действия – так он выглядел и когда ел, и когда смеялся, и когда спал. Поэтому, вероятно, папа делал все это совсем не так часто, как следовало бы.

Вырывая телефон у меня из рук, он бросал на меня суровый взгляд, как бы обещая грядущие неприятности. Дальше этого дело, впрочем, не заходило. Да и что папа мог сделать? Наказать? И как бы он проследил за исполнением наказания, почти не бывая дома?

На звонки он отвечал в своей комнате: уходил туда с телефоном, не сказав мне ни слова, и закрывал за собой дверь. Я изо всех сил прижималась к ней ухом, но каждый раз слышала лишь приглушенное бормотание.

Разговоры обычно длились недолго. Когда папа заканчивал говорить, он открывал дверь и возвращал мне телефон. Всю злость и раздражение к тому моменту как рукой снимало. Мысленно он был уже далеко отсюда: собирал вещи, ехал в аэропорт, на вокзал или куда он там еще, черт возьми, направлялся.

Иногда я дерзала спросить: «Итак, куда на этот раз?»

Если мне везло, папа отвечал что-то вроде «в теплые края» или «в один тихий городок». Ни на что большее рассчитывать не приходилось; я даже не могла с уверенностью сказать, что он говорил со мной, а не бормотал себе под нос, прикидывая, какие вещи брать с собой. Бывало, он обращал на меня внимание, только когда уже заканчивал собирать сумку.

Настоящий наш ритуал происходил уже на пороге дома. Папа останавливался в дверях, словно только что вспомнив о чем-то, и оборачивался. Я всегда оказывалась подле него, ожидая этого момента.

– Маржан, – говорил он, – все, что тебе может потребоваться…

– Я знаю.

Повторять все в очередной раз не было необходимости: кредитка находилась в кухонном ящике, а наличные – в конверте рядом с раковиной. Номера телефонов экстренных служб – те, по которым я действительно могла вызвать полицию и пожарных, а не дорожный патруль, – были приклеены рядом с визиткой местной службы такси и номером пиццерии, которая осуществляла доставку. Все, что могло бы мне потребоваться, оставалось на своих обычных местах.

Затем следовало обещание.

– Я скоро вернусь.

Он мог отсутствовать день или неделю, и я никогда не знала, сколько продлится очередная разлука.

Потом папа ставил сумку на пол и обнимал меня. Наверное, в детстве я обнимала его в ответ. Сейчас уже и не вспомнишь. Он держал меня в объятиях несколько секунд, а потом извинялся.

– Прости. Когда-нибудь…

Ага. Когда-нибудь все станет ясно.

Когда я была помладше, то думала, что все ветеринары постоянно находятся в разъездах, и лишь после маминой смерти стала понимать, насколько все это странно. Раньше я злилась на папу за то, что он бросал меня, а потом, со временем, стала к нему жестока. В чем я только его не обвиняла: в контрабанде наркотиков и шпионаже; в том, что где-то на другом конце страны у него другая, неизвестная мне семья, и в том, что я и есть другая семья.

– Людям нужна моя помощь, – всегда отвечал он в ответ на мои нападки. И я верила ему, потому что ничего больше работы его никогда не волновало.

А потом он говорил: «Я тебя люблю».

Никогда не была уверена, что для него значат эти слова, – говоря их, папа всегда уходил.

И наконец, последний взгляд, из-за которого я чувствовала себя животным, лежащим на столе процедурного кабинета. Папа смотрел на меня так, словно пытался обнаружить опухоль, или инфекцию, или глазного червя. Затем он вздыхал, как бы смиряясь с поражением. Исправить то, что он видел, было выше его сил.

Так он и оставлял меня с тех пор, как мне исполнилось десять, – я была совершенно одна и не понимала, что со мной не так.

И именно так он оставил меня в последний раз, теперь уже навсегда. Такая у него была работа.


Я убедила доктора Полсон отдать мне на пару минут своего фельдшера, чтобы тот посидел в регистратуре, отвела посетительницу в отцовский кабинет и закрыла за нами дверь.

Кабинет на самом деле не был предназначен для таких встреч: письменный стол был очень большим, а места – очень мало. Разместиться здесь с удобством можно было, только если кто-то из двух человек сядет на пол, – так я и делала, пока папа был жив. Но эта встреча к подобному не располагала, поэтому мы неуклюже обошли стол и попытались поставить стулья так, чтобы можно было нормально сесть напротив друг друга, не прижимаясь слишком уж сильно к стене или книжной полке. У меня возникло странное чувство, будто между нами каким-то образом оказался отец, и теперь он стоит, толкаясь и мешая нам. Впрочем, это, разумеется, было невозможно.

Наконец нам удалось сесть, не задевая друг друга коленями. Девушка положила ладонь на стол и улыбнулась мне.

– Можно взглянуть на твою руку? – спросила она.

Не знаю, для чего ей было это нужно, но незнакомка говорила так уверенно, что я безропотно положила свою руку поверх ее ладонью вверх и не успела сказать и слова, как она вонзила в кончик моего указательного пальца иголку, а потом выдавила крошечную красную жемчужину крови.

– Ой! – воскликнула я. – Какого черта вы делаете?

Лишь попытавшись отдернуть руку, я заметила, насколько крепко она меня схватила.

– Минутку, – спокойно проговорила девушка. – Не переживай.

Она приложила к ранке тонкую полоску бумаги и положила ее на стол между нами. Пока я наблюдала, как по бумаге растекается кровь, посетительница отпустила мою руку.

– Ты когда-нибудь слышала о Гирканской династии? – спросила она.

– А вы слышали, что тыкать в людей острыми предметами невежливо? Что это вообще было?

– Всего лишь стерильная игла, – заверила она. – Честное слово.

Гостья взяла тест-полоску и поднесла ее к свету. Я не могла сказать наверняка, но казалось, что в тех местах, где она окрасилась моей кровью, начал появляться какой-то узор. Девушка улыбнулась про себя, на ее лице читались облегчение и удовлетворение.

– Извини, – сказала она. – Это больше не повторится. Вернемся к Гирканской династии: ты слышала о ней?

Я ответила отрицательно.

– Тогда, полагаю, ты не знаешь вообще ничего, – подытожила она, – и то, что я расскажу, тебя немало удивит.

Она открыла сумку, достала коричневый конверт и подтолкнула его через стол ко мне.

– Мне нужно, чтобы ты отправилась в Англию, – сообщила она. – Вылет сегодня вечером.

– Прошу прощения? – воскликнула я.

– Все уже оплачено, – продолжила она. – Билеты внутри. Оставались места только в первом классе, и я предположила, что ты будешь не против.

– Это шутка такая?

Похоже, она не шутила.

– Кто вы такая? Что за Гирканская династия?

Она проигнорировала мои вопросы.

– В аэропорту тебя встретит человек по имени Саймон Стоддард и отвезет в поместье в Мидлендсе. Пока все понятно?

– Конечно, – парировала я. – Я лечу на другой конец света, там меня встретит какой-то незнакомый мужчина и отвезет меня в место, о котором я даже не слышала. Что потом?

– Потом ты встретишь грифона, – невозмутимо ответила она. – Он болеет. Ты ему поможешь.

– Грифон, – повторила я. – В смысле собака такая? Брюссельский гриффон? Вы же в курсе, что я не ветеринар, да? Мне пятнадцать лет, знаете ли.

– Я знаю, – сказала она. – И нет, речь совсем не о собаке.

Я все вглядывалась в ее лицо, пытаясь увидеть намек на то, что это какой-то тщательно продуманный розыгрыш, но не увидела ничего, кроме полуулыбки, которая, казалось, не сходила с ее лица никогда. В конце концов я взяла конверт и вскрыла его: внутри оказались обещанный билет первого класса и пачка фунтов стерлингов конфетного цвета. И то и другое выглядело очень реалистично.

– Грифон, – повторила я. – И что мне с ним делать?

– Познакомься с грифоном и осмотри его, а потом дай рекомендации, – перечислила она. – Только и всего. А потом полетишь домой.

– Какие рекомендации?

– На месте разберешься, – сказала гостья.

– Кто вы? – спросила я. – Что все это значит?

Она сняла очки, сложила их и опустила на стол.

– Это, – произнесла незнакомка, – и есть работа.

– Почему я должна вам верить? – поинтересовалась я. – С чего мне вообще во все это верить?

– Потому что если ты мне доверишься, то, возможно, я смогу помочь тебе узнать, кто убил твоего отца.

Лицо ее, еще секунду назад игривое, теперь выражало полную серьезность.

– Я не знаю, кто его убил, – ответила она на вопрос, который, должно быть, читался на моем лице. – Но я хочу узнать и помочь. Мы все этого хотим.

– Что за «мы»?

Девушка положила руки на стол и подалась вперед.

– Твой отец упоминал когда-нибудь Итаку?

– Итаку?

– Тебе нелегко, я знаю. Понимаю, что у тебя накопилось много вопросов. Но сейчас так будет лучше. Когда вернешься, мы продолжим этот разговор.

– Кто сказал, что я полечу? Я не могу бросить клинику, и мне нужно ходить на уроки.

– Разумеется, – согласилась гостья.

Она поднялась, собираясь уходить. Движение выглядело бы эффектно, не мешай этому теснота комнаты. девушка кивнула на конверт и его содержимое, веером разложенное на столе передо мной.

– Пусть побудет у тебя – на случай, если передумаешь.

Затем она развернулась и вышла из кабинета.

Формально на мне и правда лежала ответственность за клинику. Впрочем, я была уверена, что через несколько месяцев мы обанкротимся. Взглянув на наши доходы и расходы, я не могла взять в толк, как мы вообще продержались столько лет. Даже Доминик, последние два года с неизменной уверенностью поддерживавший функционирование клиники, начинал напоминать мне старую приютскую собаку, потерявшую всякую надежду на то, что кто-нибудь заберет ее домой.

Что же до школы… Я не появлялась там с тех пор, как умер папа, и, честно говоря, не очень-то желала возвращаться. Не хотелось ловить на себе взгляды одноклассников и наблюдать за их попытками подобрать слова.

Как бы там ни было, я собрала содержимое со стола и сложила его обратно в конверт. Мыслить здраво было куда легче, когда перед глазами не маячили пачка денег и билет в первый класс самолета, готового унести меня подальше отсюда. Я встала и вернулась в вестибюль.

На стене висела фотография отца. Ее прицепила доктор Полсон после его смерти, не забыв перед этим спросить у меня согласия. Эту фотографию папа использовал везде – на веб-сайте и на всех брошюрах, которые бесплатно печатали нам медицинские компании. Я видела ее миллион раз. На снимке папа был в белом пиджаке и светло-голубой рубашке, его смуглое лицо было длинным и худым. На лице застыло серьезное выражение, как у людей с фотокарточек прошлого столетия, – словно это была первая фотография за всю его жизнь. Брови сведены вместе, губы сжаты, густые черные волосы убраны с лица, взгляд темных сверкающих глаз смягчен обрамлением длинных изящных ресниц. Джамшид Дастани – человек образованный, мудрый и сострадающий; тот, кому можно доверить своего питомца.

Такое впечатление он производил, и только глаза, если всмотреться в них, разрушали иллюзию. Усталые и затравленные, принадлежащие покинутому всеми человеку.

Секрет фотографии – его можно было заметить, только изучив ее миллион раз, как это сделала я, – заключался в том, что папа на самом деле не смотрел в камеру. Направление взгляда сместилось совсем немного, а голова была наклонена так, что обмануться мог почти любой, но все же было видно, что, как и при жизни, он смотрел вдаль и отчего-то ему было грустно.

Проходя мимо фотографии, я остановила на ней взгляд. Она привлекла мое внимание, словно изображение только что прокашлялось, собираясь что-то сказать. Но оно, конечно, не произнесло ни звука. Взгляд моего отца был все так же устремлен за пределы кадра; он смотрел мимо меня куда-то далеко и видел что-то, о чем никогда не рассказывал.


Лететь через полмира, чтобы попасть неизвестно куда и оказать мифическому существу помощь, права оказывать которую я не имела, было бы, разумеется, невероятно безрассудно. Ни один разумный человек никогда бы не совершил подобную самоубийственную глупость. Я смотрела на фотографию отца, пока это не стало невыносимо.

Все это – абсолютно все – было его виной. Из-за него на меня свалилась ответственность за клинику, которая была не чем иным, как пустой тратой времени и денег. Из-за него в моей жизни появилась эта странная девушка со своими сомнительными просьбами. Виноват он был и в том, что я раздумывала, не стоит ли согласиться.

А еще я считала отца виноватым в том, что в один прекрасный день кто-то убил его в собственном доме.


Я вернулась в первый смотровой кабинет. Доктор Полсон как раз заканчивала прием. Я тихонько постучалась, затем приоткрыла дверь.

– Что-то случилось? – спросила она.

Доктор Полсон, наш ветеринар-орнитолог, всегда мне нравилась. Она была прямолинейна, но в прямолинейности этой чувствовалось сострадание. Она любила всех животных без исключения, но к птицам питала особую нежность. У нее была парочка неразлучников, Тристан и Изольда, а еще жако по имени Хемингуэй. Всякий раз, когда доктор брала его с собой в клинику, он с каким-то маниакальным весельем декламировал Томаса Элиота и Эмили Дикинсон. На ее столе лежал «Путеводитель по птицам» Дэвида Сибли, а на стене в рамках висели два рисунка из книги Джона Джеймса Одюбона «Птицы Северной Америки». Порой Доктор Полсон и сама напоминала мне какую-то тихую, терпеливую и скрупулезную птицу – возможно, цаплю. Она была высокой, стройной и серьезной, но сходство заключалось не в этом, а в ее умении сохранять невозмутимость – так же поступали некоторые охотничьи птицы, замирая на месте и становясь частью пейзажа. Такой она и показалась мне в тот момент – собранной и настороженной, оценивающей обстановку.

– Я, наверное, пойду домой, доктор Пи, – сказала я.

Только и всего. Я пойду домой, спокойно все обдумаю и, конечно, сразу осознаю, что лететь в Англию, понятия не имея, кто или что меня там ждет, – безрассудно и безответственно.

– Мы управимся и сами, – заверила меня доктор Пи. – Все нормально?

– Да, – солгала я. – Все хорошо. Думаю, мне просто нужно немного отдохнуть.

И перестать уже раздумывать о полете на другой континент.

– Тебе нужно поберечь себя, – сказала доктор Полсон.

– И да, я, возможно, возьму пару выходных.

Стоп, что? Я это и правда сказала?

– Да, конечно, – отозвалась она. – Делай все, что посчитаешь нужным.

– Спасибо, доктор Пи, – поблагодарила я.

Вероятно, у меня было странное выражение лица. Следить за собой казалось сейчас непосильной задачей.

– Маржан? – позвала доктор. – Ты в порядке?

– Да, – ответила я. – В полном.

Мой голос явно говорил об обратном.

– Если захочешь поговорить, – сказала она, – я всегда готова выслушать.

Казалось, поговорить хотела сама доктор, но мне уж точно расхотелось это делать. Не хватало еще слушать о том, как кто-то другой справлялся со смертью моего отца.

– Спасибо, – произнесла я. – Все нормально.

Я вышла из комнаты и закрыла за собой дверь, прежде чем доктор Полсон успела сказать еще хоть слово. Еще раз остановившись перед фотографией отца, я попыталась встать так, чтобы он смотрел мне в глаза, и наклоняла голову в разные стороны, но папа по-прежнему глядел мимо меня.

– Если я умру, – сказала я фотографии, – это будет твоя вина.


Доктору Полсон я сказала правду и в самом деле отправилась из клиники домой.

Жила я в полувековом отделанном штукатуркой доме в одном из районов Северного Беркли. На улицу выходила простая серая стена с двумя окнами, цементным крыльцом и дверью. Рядом стоял фонарный столб, а из квадрата земли посреди тротуара рос клен. На подъездной дорожке был припаркован отцовский «Цивик», его лобовое стекло засыпали листья. Автомобиль не заводили с тех пор, как умер папа.

Я поднимала велосипед на крыльцо, когда кто-то сзади позвал меня по имени.

– Маржан, как ты, милая? – голос был полон тепла и заботы.

Это была моя соседка, суетливая женщина по имени Франческа Уикс, ставшая недавно моим опекуном. Она жила в соседнем доме, маленьком и старом, доставшемся ей в наследство от дедушки. Вместе с ней там обитала целая свора приемных собак, которых мой папа лечил, не прося за это денег. В саду Франчески круглый год росли фрукты и овощи, а книжные полки ломились от любовных романов. Она была на три дюйма ниже меня, но ее голос, закаленный годами мирных протестов, с лихвой компенсировал разницу. Франческа носила связанные из толстой пряжи яркие пончо с африканскими мотивами и большие круглые очки, из-за которых казалось, что ее глаза вот-вот выскочат из орбит от восхищения. В свободное от мобильного банкинга и рисования протестных транспарантов время она работала в анархистском книжном магазине. Я никогда там не бывала, но часто задавалась вопросом, есть ли у них раздел с романтической литературой.

Франческа вызвалась быть моим опекуном по двум причинам: во-первых, она чувствовала себя обязанной моему отцу за все те годы, что он бесплатно лечил ее собак, а во-вторых, она всегда была готова помочь кому-нибудь. В тот день, когда суд разрешил ей взять меня под опеку, Франческа принесла мне пирожки эмпанадас, мексиканскую кока-колу и изложила свои правила.

– Горе – странная штука, – сказала она тогда. – Делай все что хочешь, можешь не отчитываться мне и не спрашивать разрешения. Но, – тут Франческа сделала паузу, смахнула крошку со щеки и вмиг посерьезнела, – никаких наркотиков.

Большую часть времени Франческа была слишком поглощена своими собаками, растениями и анархией, чтобы выполнять обязанности опекуна. Она подписывала все необходимые документы и иногда оставляла у меня на пороге еду, в остальном же старалась не лезть в мою жизнь – только убеждалась каждый раз, когда мы встречались, что у меня все в порядке и что я не принимаю наркотики.

– Все хорошо, – откликнулась я.

– Ты сегодня рано, – заметила она, надевая очки поверх своей короткой стрижки в стиле афро.

– Я устала.

Да, только и всего. Я просто устала и уж точно не планирую совершить откровенную глупость.

– Тебе нужно что-нибудь?

Я пожала плечами и помотала головой. Мне много чего было нужно, но Франческа Уикс – явно не тот человек, который смог бы дать мне хотя бы что-то из этого. Помахав рукой и натянуто улыбнувшись, я оставила ее у подножия лестницы и втащила велосипед внутрь.

Изнутри мой дом выглядел так же уныло, как и снаружи. Маленькая кухня со старой электрической плитой и шумным холодильником, само существование которого было, вероятно, нарушением Парижских соглашений; гостиная, в которой почти не бывало гостей; темный верхний этаж с двумя спальнями, ванной и еще одной комнатой, забитой коробками с вещами, которыми мы никогда не пользовались.

Я просто девочка, которая вернулась домой раньше обычного. Тот факт, что я вытащила из рюкзака все содержимое, а затем стала складывать в него одежду, туалетные принадлежности и до этого момента ни разу не использовавшийся паспорт, не значил ничего.

В этом не было абсолютно ничего интересного.


Папу нашли в его спальне. Кто-то позвонил в 911, а потом повесил трубку. Входная дверь была открыта. В тот же день весь дом оцепили, тут и там сновали детективы, собирая и каталогизируя улики. Потом они все упаковали, вручили мне расписку за изъятые вещественные доказательства, закрыли дверь папиной спальни и исчезли. С тех пор я ее не открывала.

Я остановилась возле нее, и в тот момент мне показалось, что дверь эта олицетворяла все, чем был мой отец. Закрытая и безмолвная, она была полна мрачных и, вероятно, неприятных секретов, которых мне до сих пор удавалось избегать.

С одной стороны, мне хотелось, чтобы она оставалась закрытой до скончания времен, а с другой – я мечтала вышибить ее ногой.

У меня звенело в ушах, а сердце бешено колотилось, ноги чесались от желания пошевелиться. Мне казалось, что все мое тело вибрирует от электрических разрядов, от вопросов, от голода. В одной руке у меня был рюкзак, в другой – билет на самолет. Что я творила?


Следующие несколько часов, начиная с поездки в аэропорт, казалось, не имели ничего общего с реальностью.

Сначала я тихо и ошеломленно сидела в последнем ряду автобуса, не веря, что вообще зашла так далеко, а потом авиакомпания приняла тот листок бумаги, который я им вручила, словно это и в самом деле был билет, да еще и в первый класс. Я чувствовала, что все глубже и глубже погружаюсь в какой-то неспешный лихорадочный сон, но затем и вправду очутилась в самолете, двери закрылись, и мир, который, как мне казалось, я знала, исчез за стеклом иллюминатора.

Я понятия не имела, куда направляюсь и чего от меня будут ожидать по прибытии. Я совсем не знала, как готовиться, да и поможет ли мне вообще подготовка. Вспоминая разговор с незнакомкой, я думала, что стоило задать ей больше вопросов или, может, повторять одни и те же до тех пор, пока не добилась бы ответа. Грифон? Она и правда так сказала? Может, я неправильно расслышала? И вообще, почему именно я? Какая от меня польза кому бы то ни было, а уж тем более грифону?

Впрочем, несравнимо больше вопросов мне хотелось задать отцу. Они звенели у меня в ушах, в голове и в сердце – каждый день, каждый миг. Вопросы злили меня, и злость эта забирала все силы. Если бы я хотя бы не попробовала бы найти ответы, этот гул, а вместе с ним и злость, вероятно, не оставили бы меня до конца моих дней.

Где-то над Гудзоновым заливом усталость взяла верх над гневом и ощущением нереальности происходящего, и я заснула. Мне приснилась история, которую мой отец рассказал мне, когда я был совсем маленькой.

Загрузка...