Родилась в Николаеве (Украина), выросла и работала в Ворошиловграде (Луганске). Училась в музыкальной школе (фортепьяно), но в консерваторию не стала поступать: после ареста в 1937 г. отца, техника-приемшика паровозостроительного завода, и брата перешла на работу в кооперативно-финансовую контору. В октябре 1941 г. мать и сестра поэтессы и были высланы в Казахстан. Ее первый муж Н.Ф. Бобров вместе со всем мужским населением Луганска был вывезен из города за три дня до вступления немецких войск. Сама Э. Боброва переехала в Днепропетровск, затем в Кривой Рог.
В 1943 г. оказалась на Западе: сначала в Чехословакии, затем в Германии.
В 1945 г. она попала в американскую оккупационную зону в Баварии, прошла через лагеря ди-пи, а в октябре 1950 г. переехала в Канаду. Некоторое время работала на швейной фабрике, затем в конторе одной из канадских фирм. Там вторично вышла замуж за композитора Л. Цукерта, положившего ряд ее стихов на музыку.
Стихи начала писать в Баварии, но публиковаться стала в 60-е годы в журнале «Современник», в создании и редактировании которого принимала участие с 1960 по 1976 гг. Печаталась также в «Новом журнале» и в «Возрождении». Пишет на русском, английском и немецком языках. Автор 6-ти книг (стихи, легенды, переводы, сказки, монография). Перу Бобровой принадлежит эпическая повесть в стихах «Ирина Истомина» («Современник», 1967. № 16).
С 1971 по 1979 гг. участвовала в русских передачах Радио Канады.
За более чем сто лет жизни Э. Боброва не растратила интереса к жизни, хотя жизнь ее долго не баловала. Даже в автобиографической поэме «Ирина Истомина», состоящей из 2-х частей («1937 год» и «На Западе») лирическая героиня сохраняет оптимизм и веру в чудо. Типично для Бобровой построено стихотворении «Встреча» о вымышлением свидании лирической героини с мужем уже после войны в Крыму. «А эти речи / и у изменчивого моря встречу / я в ночь тревожную изобрела – / в Крыму с тобой, увы, / я не была». Но сама возможность представить такую встречу позволяет поэтессе утверждать: «Кто вам сказал, что сказок не бывает, / что юности годам возврата нет / и что любовь в разлуке угасает?».
Тема женской любви и переживаний составляет существенную часть поэзии Э. Бобровой. Не случайно ей принадлежит превосходное стихотворение «На смерть Анны Ахматовой» («Современник», 1966. № 13) Боброва пишет о разлуке («Апрель…», «Перрон») и о встрече («В последний раз…»), о тревоге за любимого и ревности к нему («Нет вести…»), о драме охлаждения: «Лишь дверь меж нами в темноте ночной, / А днем – Китайская стена / молчанья» («Спокойной ночи!..»).
Ценитель поэзии Серебряного века, Боброва посвятила ряд стихотворений изложению своего видения поэзии. Поэт, по ее мнению, сочетает в себе «Боязливость ребенка. / Бесстрашие льва / и святого прозренье». А в стихотворении посвященном Д. Кленовскому пишет:
Первый крик… Долгий вздох. Миг рождения, умиранья.
Жизнь и вечность – на всем
неразгаданных тайн печать.
Но прибой? Но сирень? Но любовь?.. Черепки мирозданья,
Их находит поэт и – о чудо! – легким касаньем
он умеет разрозненное
в одно связать.
А о себе Э. Боброва сказала: «Я тайно подписала с жизнью пакт / и радуюсь цветам, / закату, / Маю». И в другом стихотворении: «Пусть тонут тени без возврата – / Ни туч теперь, мой друг, / ни ночи нет».
Критика отмечала и мастерство поэтессы как пейзажного лирика.
Э.И. Боброва переводила на английский язык стихи Ирины Одоевцевой, Ивана Елагина, Татьяны Фесенко, Клавдии Пестрово и других, на русский – эскимосские легенды.
Как критик-литературовед написала монографию «Ирина Одоевцева. Поэт. Прозаик и мемуарист» (1995), первую о творчестве этой писательницы; выступала со статьями об А. Радищеве, Д. Кленовском, В. Савине, Э. Золя, с рецензиями книг И. Сабуровой, И. Чиннова, Г. Свирского, Л. Чуковской и др.
С 1991 года печатается и на родине.
Живет в Торонто.
Сочинения
Сказка о том, как смелые снежинки помогли девочке Маринке – Торонто, 1961.
Ирина Истомина. Повесть в стихах – Торонто, 1967.
Я чуда жду – Торонто, 1970.
Янтарный сок. Стихи, легенды, переводы. – Торонто, 1977.
Autumnal Cadenza. – Oakville, 1985.
Ирина Одоевцева: Поэт, прозаик, мемуарист: Литературный портрет. – М.: Наследие, 1995.
Публикации
«Без оглядки бегут часы…» // Совр. 1974. №№ 26/27.
В лучах Северного сияния. // Совр. 1976. №№ 30/31.
В разлуке. Сонет VI. // Совр. 1962. № 5.
«Вдруг поворот…»// Совр. 1966. № 13.
Вулкан. // Совр. 1976. № 32.
«Давно…» // Совр. 1975. №№ 28 / 29.
Другу. // Совр. 1960. № 2.
«Зарождались стихи…» // Совр. 1977. №№ 33 / 34.
Ирина Истомина. // Совр. 1967. № 16.
Лада Николенко. // Совр. 1974. №№ 26 / 27.
«Лечу…» // Совр. 1967. №№ 14 / 15.
«На лужах лед…» // Совр. 1968. №№ 17 / 18.
«На острове необитаемом…» // Совр. 1964. № 10.
На смерть Анны Ахматовой. // Совр. 1966. № 13.
Не верю. // Совр. 1960. № 2.
О радости. // Совр. 1961. № 4.
Один в толпе. // Совр. 1962. № 5.
«Однажды в ночь дождливую, осеннюю…» // Совр. 1964. № 9.
«Осенний ветер, старый Казанова…» // Совр. 1964. № 10.
Оттепель. // Совр. 1960. № 2.
Песнь старика-индейца. // Совр. 1977. №№ 33 / 34.
Последний луч. // Совр. 1962. № 6.
«Предо мной необычный портрет…» // Совр. 1976. №№ 30 / 31.
«С неба звездного быстрой кометой…» //Возр. 1969. № 214.
«Синеет небо. Розы на окне…» // Совр. 1963. № 8.
Стихи //Возр. 1971. № 229.
Стихи //Встречи. 1983, 1985, 1997.
Стихотворения //Возр. 1969. № 214.
Судьба наследия Золя. // Совр. 1976. №№ 30/31.
«Считаю я часы…» // Совр. 1961. № 3.
«Тебя я не хоронила…» // Совр. 1973. № 25.
Три стихотворения. – Нов. ж., 1966. № 82.
«Ты болен…» // Совр. 1963. № 7.
«Ты никогда…»//Возр. 1968. № 204.
«Ты с каждым днем все дальше ускользаешь…» // Совр. 1965. № 12.
«Ушла…»// Совр. 1965. № 12.
«Шесть лет прошло. И вдруг по телефону…» // Совр. 1964. № 9.
Статьи
Александр Николаевич Радищев. К 225-ти летию со дня рождения. // Совр. 1974. №№ 26 / 27.
Аркадий Викторович Белинков. // Совр. 1975. №№ 28 / 29.
Д.И. Кленовский//НЖ 1980. № 138.
Татьяне Фесенко
Здесь
не печальная осень вдовица:
ветру, видавшему виды, пришлось
встретить не часто тщеславней девицу —
как ведь умеет
и любит рядиться!
Редко заметны следы ее слез.
Там в волосах еще молодо пышных,
бант завязала – ну, чистый кармин!
Здесь же подол свой пытается вышить
охрой умело – посмотришь, и вышел
наилегкомысленный
кринолин!
Тучи, влюбленные в осень, ревниво
мстят от солнца красавицу скрыть.
Солнце сильнее: лучами игриво
вдруг рассмешит и поникшую иву!
Может ли осень его не любить?
Может ли
грустною быть?..
В последний раз
мы расставались вечером —
отцвел внезапно почему-то май.
Вот год прошел…
Вновь день встает навстречу нам
и первый утренний звенит трамвай;
шел ночью дождь
и смыл он с неба синего
все пятна туч —
я знаю почему:
и улицы, и тротуары вымыл он —
все, милый друг,
к приезду твоему.
С вокзала возвратимся
не в трамвае мы:
поток автомашин нас понесет…
Шофер такси
улыбку, нескрываемо —
лукавую, нам в зеркальце пошлет…
И позади останется вокзал —
ты словно
никогда
не уезжал
– Спокойной ночи! —
Слышу на прощанье.
И ночь пришла.
Но где мне взять покой?
Лишь дверь меж нами в темноте ночной,
А днем – Китайская стена
молчанья.
Надеюсь.
Жду признания.
Страшусь…
И за тобою тайно наблюдая,
То вдруг ревнивых мыслей я стыжусь,
То новым подозреньем загораюсь.
Спокойна ты.
Но вижу я не раз:
Рука с иглой застынет на коленях…
Улыбка – отсвет мысли – на мгновенье
Мелькнет
и оживит взгляд темных глаз…
Вновь вечер.
Ровное «Спокойной ночи».
Но знаю:
ночь
покоя
не пророчит.
Кто вам сказал, что сказок не бывает,
что юности годам возврата нет
и что любовь в разлуке угасает?
Исчезли вдруг при встрече
двадцать лет!
В Крыму вдвоем… И, с морем состязаясь,
твои глаза меняют цвет, живут…
Разлуки нет, но как часы бегут!
И я комок тоски с трудом глотаю.
Стараясь обещание сдержать —
о будущем ни слова – мы шутили,
дразня друг друга; или фронта-тыла
события пытались вспоминать.
– А помнишь? —
с губ срывалось то и дело, – налет!
Бежать в подвал я не хотела,
и мне ты делал «страшные» глаза:
«Ты не ребенок… рисковать нельзя…»
Потом в Тюрингии:
дочь на коленях
в убежище дремала у меня;
просил рассказов сын под вой сирены
(не испытали, к счастью, мы огня),
и «месть» была (неслись мы с ним в Диканьку,
и голос мой таинствен был и тих)
страшнее бомб, не все ль равно каких,
немецких, русских иль американских?
Отбой!
А сын все просит: «Расскажи,
колдун был в самом деле пан Данило?
Я не усну… скажи, что дальше было?»
Убежище покинуть не спешим.
Был слушатель наш сын неугомонный;
скажу: – Рассказов нет… – А он:
– Ну, вспомни
о том, как папу в играх брал я в плен… —
Ты был одной из наших «вечных» тем.
А помнишь, как тебя я провожала?
На Дон!
Согнувшись, все вы шли пешком
с узлами: ведь машин не оказалось
в поникшем городе полупустом.
Всего три дня прошло. Еще дымились
пожарища: то патриотов рать,
приказу следуя «Уничтожать!» —
в развалины заводы превратила.
Смотрели мы, глотая гнев и боль.
Окопы? Враг их просто не заметил.
В молчании врага наш город встретил,
посыпались стаккато
«Хальт!»,
«Яволь!»
Ждала. В плену? Ушел ли на погибель?
Я помню, как страдальческим изгибом
на лбу твоем морщина залегла.
Ее разгладить лишь теперь смогла:
– Я, помнишь, арией всегда дразнила
тебя «Зачем вы посетили нас?..»
– «Письмо Татьяны» потому любил я,
мне слышался твой голос каждый раз.
– А помнишь, отпуск в мае в Ленинграде?
Смеялся ты над жадностью моей:
«По счастью, вечером закрыт музей,
в Александрийском – Юрьев в “Маскараде”…» —
Спешим!
Вот Ласточкино ждет гнездо…
Сюда мы собирались в Сорок Первом.
Ты говорил: «На этот раз – наверно!»
Разрушен первой бомбой был наш дом.
И все разрушено.
А эти речи
и у изменчивого моря встречу
я в ночь тревожную изобрела —
в Крыму с тобой, увы,
я не была.
Синее небо.
Розы на окне.
Жизнь за окном. Я слышу шум трамвая.
Лечусь, хоть жить уже недолго мне —
все думают, я ничего не знаю.
Нет! Не хочу из жизни я уйти
теперь… теперь, когда я так богата,
когда со мною неразлучно ты —
а пред тобою так я виновата!
Я тайно подписала с жизнью пакт
и радуюсь цветам,
закату,
Маю.
Коль жизнь игра, ее последний акт
я для тебя… по-своему сыграю.
Юрию Терапиано
Мне говорят: плакучей ивой, плаксой
слыла я в детстве;
в школе же не раз
за взрывы смеха «выйдите из класса!»,
я помню, строгий слышала приказ —
смеялась так, что весь смеялся класс.
Дразнили «хроматическою гаммой»
за неудержный звуковой каскад.
Как выстрел,
окрик оглушил нежданно.
Надолго всхлипом стал мой смехопад —
в класс не вернулась больше я назад.
Покрыло зрячий лоб слепое темя;
куда-то вглубь ушли и плач, и смех…
И я теперь с сутулым поколеньем,
неся слов гнева
нерожденных
бремя,
расплачиваюсь за молчанья грех.
Надежде Мандельштам
И блаженных жен родные руки
Легкий пепел соберут.
Боязливость ребенка. Бесстрашие льва
и святого прозренье, —
в светлой раме является мне обновленный портрет.
Кистью друга воссоздан для будущих он поколений.
Мир узнал, вопреки искаженьям судей,
их запретам презренным:
Был в России двадцатого века затравлен поэт.
Не умел семенить за судьей. Отрекаться.
Челом бить с повинной.
Как герой из Ламанча копье, поднимал голос свой.
(А Россия теряла в бессилии сына за сыном.)
О грузине всевластном сказал:
«Что ни казнь для него, то малина…»
Волки приняли вызов: был злобен их скрежет и вой.
Слежка. Обыск. Вот груда стихов на полу.
На сонете Петрарки
дописал перевод каблуком полицейский сапог.
За окном где-то ворон привычно-пророчески каркнул,
и поэта, подвластного злейшей
в истории всех олигархий,
увели за порог майской ночи, за жизни порог.
Друг-жена и свидетельница
долгих с Музою споров поэта
в память сердца сумела подслушанное заключить.
Защитив от Серпа и от Свастики черных наветов,
пронесла она клад свой бесценный,
чтоб снова отдать его
свету —
низко хочется голову мне перед нею склонить.
Ирине Одоевцевой
Предо мной необычный портрет
в светящейся «лунной» раме.
Акварелью?
Маслом? О, нет!
Написал свой портрет
в красках слова поэт.
Ну, а я (вдруг у вас его нет…)
опишу его здесь
стихами.
Полотно соткано
из улыбок,
отчаянья,
любви к жизни, раскаянья…
Сколько, сколько в нем красок,
тонкой кистью начертанных масок!
Вот глаза голубые:
то кокетливо-нежно-живые,
то вдруг темные, мỳкой залитые,
горем, горем убитые…
Но всегда умно-добрые
и лучистые, звездоподобные.
Лишь порой – гневно-бешено-гордые.
Искрометен в «Портрете» смех
и невинно-беспечен «грех».
Своенравная мысль – царица:
лунной нитью засеребрится
и… спешит в легкой шутке
скрыться.
(«Во всем виноват верблюд,
Отдать верблюда под суд!»)
А каноны,
предначертанные законы —
для других!
Вольным-волен в «Портрете» стих.
Разностопны ямбы? Так что же?
Краски радуги – в слово!
Оно
все может!
(«В лунном свете блекнет повилика,
В лунатичности серебряного лика
Воскрешает призрачно и дико
Прошлое на новый лад…»)
Вы осудите: много цитат…
А ведь стих здесь – оттенок цвета.
Упущу – не будет портрета.
Но каким же я вижу поэта
На «Портрете»?..
Грусть и радость
живут в нем, как сестры,
рядом,
а слеза дуновенью веселья рада.
(«Как мне грустно, как весело мне!
Я левкоем цвету на окне,
Я стекаю дождем по стеклу,
Колыхаюсь тенью в углу…»)
Светлой верностью
дружба озарена;
а любовь – сердцем-памятью сохранена.
Чувствую молодость в новом портрете
(как в виденном прежде, в мягком берете).
И нового века вижу черты
в лице прежней
«невской» красоты.
(«Лейте, лейте, херувимы,
как на розы Хирошимы,
райский ужас между слов!..»)
В «Портрете» – ни Пиренеев, ни Сены:
есть свет петербургских
ночей весенних.
Памяти Юрия Галанскова
Пушкин.
Лермонтов.
Лорка.
Сколько в самом расцвете
(вспомнить страшно и горько)
сгублено было поэтов.
Взяли в слуги мы
атом.
Смерти пыл укротили.
Им – безоружным солдатам —
песни одной не простили.
Потьма. Хмурый край света.
Маска.
Ланцет «хирурга».
Снова в нашем столетье
люди лишились друга,
Музы – поэта.
Январь 1973