1. Первокурсники

Вот и началась для меня, как выразилась на прощание Алка Симкина, жизнь в эмиграции. Теперь я вокруг себя слышу только русскую речь, правда, какую-то очень уж своеобразную, насыщенную местными, новыми для меня словечками. В первое время, пока не привык, я «кажинный» раз удивлялся, слыша, например, такой диалог двух студентов перед лекцией:

– Глякося, глякося, до нас вроде как физик лындаить.

– Вуоо! Ты что буровишь! Окстись! У нас шшяс аналитика по расписанию?!

В отличие от общеобразовательной школы, нам, будущим математикам, в основном, читали только математические предметы и физику. И хотя был у нас также курс английского языка и, конечно же, обязательный «марксизм-ленинизм» (куда от него денешься?), такой подход к учебе мне нравился! Интересными были и преподаватели! Особенно меня поразили Лидия Михайловна Леонидова и Галина Артемьевна Веселова. Энергичная Лидия Михайловна эмоционально, но с железной логикой, излагала нам курс математического анализа, а по-свойски простая Галина Артемьевна вела по этому же курсу практические занятия (вдобавок ко всему она была и куратором нашей группы, так сказать, нашей классной дамой).

Я, истосковавшийся по новым знаниям, каждый день по утрам спешил в читальный зал института, обкладывался задачниками и до самого вечера, по отработанной годами своей методике освоения математики, решал и решал все задачи подряд сверх всех домашних заданий. Когда же наступила необычно суровая для меня курская зима, я из читального зала института перебрался в читальный зал Областной библиотеки. Напялив на себя сразу две рубашки и наглухо застегнув все пуговицы своего драпового пальтишка, я бежал туда с самого раннего утра, чтобы успеть занять облюбованное мною местечко у печи-голландки. У этой теплой кафельной стенки я просиживал над математикой целыми днями.

А по вечерам – лекции. С интересом присматривался я к своим новым товарищам. С облегчением узнал, что среди студентов-вечерников не оказалось ни одного работающего, тем более, ни одного работника школы. Девочки в нашей группе были в явном большинстве – уже давно утвердилось мнение, что педагог – это сугубо женская профессия. Как ни странно, из восьми парней нашей группы никто, кроме меня, о своем будущем разговоров не заводил, но то, что о педагогической карьере никто всерьез и не мыслил, так это уж было точно! Все мои новые товарищи были такими же, как и я, неудачниками, не сумевшими поступить в дневные ВУЗы. Среди них были даже медалисты, не прошедшие этап собеседования в московских институтах. Я, как неудачник с наиболее солидным стажем, был, наверно, старше всех, и поэтому медленно и тяжело сходился со своими новыми товарищами.

Все окружающие меня студенты, в основном, были выходцами из маленьких районных городишек и сёл Курской области; все, как и я, жили на частных квартирах или у своих городских родственников. Среди сокурсников я выделил невысокого коренастого парнишку из глухой деревушки Тимского района Володю Петрова, который оказался блестящим математиком, несмотря на свою ужасно косноязычную речь. На одном из первых практических занятий Галина Артемьевна вызвала его к доске. Стоя перед аудиторией, Петров чисто случайно запутался в решении, измазался весь мелом и, вдобавок ко всему, провез грязным указательным пальцем под носом, произнеся с забавным местным говором:

– У, шшьорт, не полушшяется!

Когда же через несколько дней Галина Артемьевна, желая вновь вызвать Володю к доске, заявила: «К доске сейчас пойдет, простите, еще не запомнила фамилию, ну, тот, у которого «У, шшьорт, не полушшяется!» (и тут она картинно провезла вытянутым пальчиком над верхней губкой), то эта фраза сразу стала у нас в группе крылатой.

Более-менее я подружился только с высоким и статным Игорем Покидько. Игорь был по натуре очень спокойным и немногословным. Очевидно, поэтому к каждому его слову все окружающие прислушивались внимательно. Стоило ему сказать в сторону Володи Петрова два слова: «Вот, Петрован-хитрован!», как эти слова незамедлительно стали припечатанной кличкой.

И еще буквально прилип ко мне один парень из Рыльска. Он угодливо угощал меня то отличным домашним салом, то прекрасным медом. Но, как я быстро понял, он видел во мне только полезного для себя человечка. Так, приглашая меня к себе домой, он знакомил со мной свою квартирную хозяйку еврейку, так как надеялся, что «ей будет приятно, что я дружу с евреем, – с ухмылкой пояснял он». Я явно почувствовал, что угощая меня домашними продуктами, он тем самым «прикармливал», как говорят рыбаки, дабы потом иметь моральное право «доить» (делать за него чертежи, давать списывать, требовать подсказок). Отвадить от себя людей такого сорта всегда не очень просто. Как осенних мух.

Кроме института, я, разумеется, был еще завсегдатаем большого книжного магазина. Денег на покупку книг у меня просто не хватало, поэтому, бродя часами от прилавка к прилавку, я довольствовался только просмотром новинок литературы. Но у филателистического прилавка кое-какие средства на покупку новых марок я все-таки изыскивал. У того же прилавка я познакомился и с местными филателистами. Побывав у некоторых из них дома, я увидел богатые коллекции марок, а на мой недоуменный вопрос: «Как вам в глухой провинции удается добывать такие редкости?», мне показывали стопки конвертов с заграничными штемпелями: «От зарубежных корреспондентов…». И снова я был повержен в изумление различиями между Украиной и Россией: я, еврей был принят в институт, вот уже три месяца я не слышу в свой адрес ни одной антисемитской выходки, а теперь еще встречаю людей, которые свободно переписываются с заграницей, хотя я твердо уверен, что это запрещено.

Поздно вечером после лекций, возвращаясь на улицу Челюскинцев, я часто заставал дома компанию из трех-четырех третьекурсников литфака, которые, собираясь у гостеприимной четы Афанасьевых, подолгу засиживались за чаепитием и за интересными для меня беседами. Как я вскоре понял, Вова, как и Алла, писал стихи, и к ним на «семейный огонёк» приходили не обремененные семьями друзья-студенты – такие же самодеятельные поэты и прозаики.


Вова и Алла Афанасьевы. 7 ноября 1955 года


Устало плюхнувшись на свою кровать, стоявшую у доброй печки, я невольно слушал стихи Есенина и Ахматовой. Именно тогда я впервые услыхал о существовании таких поэтов, как Николай Гумилев, Марина Цветаева, Максимилиан Волошин. Впрочем, разговоры касались не только особенностей стихосложения, но и задач литературы, ее места в окружающей нас жизни. Среди гостей резкостью суждений выделялась рослая, крепко сколоченная Алла Бархоленко. Рыжие непослушные вихры волос и курносый носик на веснушчатом лице придавали ее облику веселый и озорной вид. Писала Бархоленко преимущественно прозу, причем, судя по всему, весьма серьезную с публицистическим оттенком. Как рассказала мне сестра, рукописная повесть Бархоленко «Путешествие из Костромы в Курск» (название я точно не помню, но оно довольно прозрачно намекало на аналогию с Радищевским «Путешествием из Петербурга в Москву») в прошлом году ходила в институте по рукам и пользовалась весьма большой популярностью. Когда же и я изъявил желание прочесть эту повесть, мне туманно намекнули, что рукопись, к сожалению, попала в поле зрения всесильных органов КГБ1 и, повторяя судьбу повести Радищева, была изъята. Автора же повести вызывали «туда», проводили профилактическую беседу и серьезно предупредили «кое о чем». При этом вызывали туда не только ее, но и ее ближайших друзей. Друзья, в том числе и чета Афанасьевых, об этом предпочитали не очень распространяться; возможно, дали подписку об этом (?).

Под воздействием литературной среды, в которой я неожиданно очутился, решил и я попробовать свои литературные силы. Переполненный последними киевскими впечатлениями о людях Бессарабской «малины», я начал писать рассказ, главным действующим лицом которого был молодой парень, квартирный вор. После освобождения из колонии мой будущий герой вернулся в родной город и неожиданно для самого себя влюбился в девушку из приличного круга. Любовь побудила его отказаться от прежних занятий, идти работать и учиться. Но бывшие дружки, силой завладев его девушкой, совершили над ней групповое надругательство, в результате чего, по замыслу, должна была наступить закономерная трагически страшная развязка.

Рассказ писал я тайно ото всех, мучимый робостью перед окружавшими меня «маститыми» литераторами и неуверенностью в своих литературных способностях. Когда же мои сомненья в себе достигли какого-то предела, я отважился и по секрету показал неоконченный опус Вове Афанасьеву. Тот с интересом прочел его, скупо, но убедительно похвалил и сказал, что у меня есть несомненный литературный дар и рассказ обязательно надо закончить. Затем он посоветовал мне стать участником студенческого литературного кружка, которым руководит профессор Иосиф Маркович Тойбин.

– А меня не погонят? Я же с физмата? – спросил я Вову.

– Об этом не волнуйся. У нас уже есть кружковцы из других факультетов. Вот вчера, помнишь, заходила к нам Рита Бучанская? Так она, например, с инъяза. Пишет стихи и на русском и на немецком языке, переводит немецких поэтов.

И вот в один из субботних вечеров в компании с Аллой и Вовой я таки пришел на этот кружок. Занятия его проходили, оказывается, в кабинете литературы, уже знакомом мне по вступительным экзаменам. К моему удивлению, первым, кого я там увидел, была та самая железная женщина-экзаменатор, принимавшая у нас письменный экзамен по литературе. Меня представили. Железная женщина неожиданно мягко улыбнулась и протянула мне руку:

– Кузько, Ольга Ивановна, хозяйка этого заведения, именуемого литературным кабинетом. Она очертила в воздухе рукой круг, а я, следуя за ее рукой, обвел взглядом это уютное «заведение»: залитые желтым электрическим светом книжные шкафы у стен, портреты разных писателей в простенках, развесистый фикус в бочке у стола Ольги Ивановны, стол для преподавателя и два ряда простеньких столов перед ним.

На этом наша беседа прервалась, не успев начаться, так как аудитория стала быстро наполняться шумными кружковцами. А вот появился, наконец, и сам профессор Тойбин, неся на вытянутой руке старомодный потертый портфель. Любезно поздоровавшись с Ольгой Ивановной, он бросил на стол свой портфель и бодрым тоном спросил у членов кружка:

– Ну, что у нас нового создано за прошедшую неделю?

– Давайте я прочту свое новое стихотворение, – нетерпеливо встал один долговязый прыщавый студент и начал нараспев сладкозвучным тенором читать стихи о своих летних впечатлениях от родной деревни, от тихой речки и от ярких звезд, отражающихся ночью в ее водной глади.

Творение этого студента меня, откровенно говоря, не тронуло, но когда он кончил читать, я был изумлен тем скрупулезным и разносторонним анализом этих стихов, который весьма квалифицированно провели и выступавшие экспромтом один за другим кружковцы и, в заключение, сам Иосиф Маркович. На этом и на нескольких последующих заседаниях литературного кружка я понял, что на литературном поприще не все так просто, как я думал, что писательскому мастерству надо учиться серьезно, не меньше, чем и всякому другому делу. К сожалению, времени на литературную учебу у меня явно не хватало. И я вскоре решительно забросил свой недописанный рассказ в дальний угол и никогда больше к нему не возвращался.

Но вот частым вечерним гостем литературного кабинета я все равно остался. Мне нравились острые разговоры о нашей жизни, которые нередко вели Вова с Ольгой Ивановной за чаепитием с карамельками, нравилось смотреть на шахматные баталии между ними. Ольга Ивановна, к моему удивлению, оказалась довольно сильным шахматным игроком. Попадая в затруднительное положение, она обычно изрекала забавную фразу: «Нда-с, здесь срочно требуется какая-нибудь кардинальная комбинашка!» и начинала нервно барабанить пальцами по столу, после чего делала несколько быстрых ошеломительных ходов, приводящих к неожиданному выигрышу. И, конечно, я часто заглядывал туда просто для того, чтобы «подстрелить» папироску, так как на покупку папирос у меня денег далеко не всегда хватало. В один из таких вечеров Ольга Ивановна, оторвав своё внимание от шахматной доски, как-то сказала мне:

– А ведь я вас помню еще по вступительным экзаменам! Между прочим, в вашем сочинении было много грамматических ошибок, но я все-таки поставила вам тройку: вы были единственным, кто писал сочинение самостоятельно, не списывая.

– Что вы, Ольга Ивановна! Списывал я! Списывал, как и все остальные, – рассмеялся я, чем жестоко разочаровал её.

– Нет. Этого быть не может. Я на экзаменах всегда все вижу.

После этого мне уж ничего не оставалось делать, как поспорить с ней на пачку «Беломора» о том, что я сейчас же, немедленно у нее на глазах спишу из книги какой-нибудь текст:

– Только с условием, что вы, как и на экзаменах, будете спокойно прохаживаться взад-вперед по проходу аудитории.

Многолетний опыт списывания сочинений меня не подвел и пачку папирос, на радость присутствовавшему при сём Вовке Афанасьеву, я таки выиграл!

Незаметно подошли новогодние праздники. Новый 1956 год я весело встречал в компании своих однокурсников на дому у одной из наших студенток – миниатюрной Светочки Харламовой. Сразу следом за праздниками пошла череда зачетов и экзаменов первой в моей жизни экзаменационной сессии, которые я сдал очень даже успешно.

А в середине февраля в Москве, наконец-то, открылся ХХ съезд КПСС, о подготовке к которому назойливо вот уже который месяц с утра до вечера трубило радио, и писали все газеты. Теперь же радио и газеты были заняты только изложением полных отчетов о скучнейших заседаниях съезда. Но вот и съезд завершил свою работу. Несколько дней газеты были наполнены исключительно трафаретными откликами на решения съезда и, возвращаясь в привычное русло жизни, начали, уж было, публиковать обыденную информацию о наших хозяйственных достижениях. Неожиданно в газете «Правда» появилась большая серьезная статья о культе личности Сталина. Газету с этой статьей в институте передавали из рук в руки. Кругом только и слышу: «А вы уже читали?». Вручая мне газету со статьей, пестревшей многочисленными подчеркиваниями и отметками на полях, Ольга Ивановна заинтересованно посмотрела на меня, склонив голову, и многозначительно протянула: «Тоже хотите почитать? Ну-ну…». Затем неизвестно откуда по городу поползли слухи, что статья эта появилась неспроста, что кроме официальных заседаний съезда, было, оказывается, еще одно – «секретное», посвященное именно этой теме! Атмосфера слухов разрядилась лишь после того, как собрали общеинститутское закрытое комсомольское собрание.

Поскольку комсомольцами были, конечно, все студенты без исключения, то актовый зал института был забит до отказа заинтригованными слушателями. В конце зала многие даже стояли в проходах и у стенки за рядами кресел.

Но вот за стоящим на сцене и покрытым традиционной красной скатертью длинным столом деловито расселись парторг института и еще человек пять серьезных партийных работников.

– Товарищи! Мы собрали вас для того, чтобы ознакомить со стенограммой доклада «О культе личности Сталина», зачитанного ХХ съезду КПСС генеральным секретарем КПСС Никитой Сергеевичем Хрущевым на закрытом заседании съезда, – объявил парторг нашего института, помахав перед нами брошюркой в пунцово-красной обложке. – Хотя данный закрытый доклад предназначен только для коммунистов, но по специальному решению Курского обкома КПСС мы доводим его содержание и до комсомольцев-вузовцев. Слово для зачтения доклада представляется секретарю комсомольской организации института товарищу Лузану.

Зал, затаив дыхание, слушал доклад. Впервые вслух о личности Сталина было сказано все, что, в общем-то, и я, и многие другие давно знали или догадывались, но боялись говорить. Меня же больше всего поразили подкрепленные цифрами масштабы репрессий и неуклюжие попытки свалить на одного мертвого вождя все последствия раздутого партией культа личности и другие политические ошибки партии. В связи с этим особенно мне запомнился один кусок стенограммы доклада:

Возглас из зала: А где вы, члены Политбюро, в это время были?

Хрущев: Подымитесь, кто это спросил.

Молчание в зале.

Хрущев: Вот там и мы были!

Чтение доклада продолжалось несколько часов. Чтецы время от времени подменяли друг друга. После завершения чтения доклада, обсуждение которого регламентом нашего собрания не предусматривалось, студенты расходились из актового зала медленно. Всем тем, кто ранее искренне произносил спичи во здравие вождя, стало больно, как идиотам, для которых в момент просветления наступило осознание сущности своей болезни. А тем, кто ранее неискренне произносил спичи во здравие вождя, стало дискомфортно, как людям, публично уличенным в страшной лжи. И многие из них кинулись громко оправдываться: «Ах, мы не знали, ах, мы не подозревали, мы слепо верили вождю и были, как и все, идиотами!». Я был мрачно удовлетворен услышанным и искал в окружавших меня лицах единомышленников. Но таких было, очевидно, мало.

В один из последующих дней весь институт был взбудоражен сообщением о том, что на историко-филологическом факультете без санкции партийного комитета института состоялось общее комсомольское собрание для обсуждения доклада Хрущева. На нем секретарь факультетского комсомольского бюро Николай Рыков, высокий, худощавый студент второкурсник, с глубоко врезанными, фанатично горящими глазами, предложил резолюцию недоверия Коммунистической партии и изъятия из Устава комсомола пункта о руководящей роли КПСС. И общее собрание комсомольцев факультета дружно проголосовало за эту резолюцию! Более того, в принятой резолюции содержалось обращение к комсомольцам других факультетов провести и у себя аналогичные собрания, чтобы выйти от имени комсомольцев всего Курского пединститута с предложением об изменении Устава в Центральные органы комсомола.

Для институтского парторга как сам факт собрания истфила, так и его резолюция были подобны неожиданно разорвавшейся бомбе. Увидев непривычно озабоченные и растерянные лица членов парткома института, мне от души стало весело. И я, воодушевленный идеей поддержки истфиловцев, побежал к комсоргу нашего вечернего отделения: «Давай соберем и мы своих! Поддержим резолюцию! А?». Комсорг вечернего отделения лысый, плотного телосложения, видавший виды мужичок, сразу же остудил мой пыл: «Видишь ли… Наша комсомольская организация здесь полулегальна… Мы все, вечерники, должны, фактически, состоять на учете по месту работы – при этом он многозначительно воздел глаза к потолку, а вся его лысина собралась в морщины. – Так что нам совсем ни к чему высовываться и лишний раз дразнить гусей».

Комсомольцы других факультетов тоже, очевидно, «гусей дразнить» не пожелали. Это позволило парткому института с лихорадочной быстротой решительно взять инициативу в свои руки. Парторг института созвал внеочередное комсомольское собрание истфила с единственным вопросом повестки дня – осуждение антипартийной линии комсорга Рыкова. Каково же было изумление студентов других факультетов, когда собрание истфиловцев после многочасовых бурных обсуждений отказалось идти на поводу у парткома и отклонило предложенную им резолюцию осуждения. В последующие дни партком института, казалось, заседал непрерывно, на его заседания в режиме строгой секретности вызывались на переговоры студенты истфила. Вызывались и поодиночке, и группами. Снова и снова в актовом зале института заседало общее комсомольское собрание истфила. При этом в полуоткрытые двери зала заглядывали и вслушивались любопытные болельщики других факультетов и радостными жестами сообщали стоящим сзади: «В третий раз пересчитывают руки! Молодцы! Не сдаются!».

И мне очень хотелось быть среди тех, кто в зале. Дома я пытал сестру и Вову Афанасьева, как голосовали они. И с удивлением узнал, что они не поддержали Рыкова.

– Да ну его, забубенного, – с усмешкой сказал Вова. – Что толку отделять комсомол от партии? Это у него так… Со страху. Не захотелось ему лично отвечать за всю мерзость, что натворила и творит партия.

– Так ведь разве это плохо? Проводить свою независимую, комсомольскую политику! Отстаивать права молодежи!

– А кто будет проводить пионерскую политику? А кто будет отстаивать права детей из детского садика? – саркастически спросил Вова?

Чем возразить ему, я не нашелся. Ибо он, пожалуй, был прав.

Загрузка...