Алексей Загуляев Воскресший

Истина лежит за пределами наших ожиданий.


1

Антон Сергеевич Франк открыл окно – и в комнату, расположенную в доме на Невском на теневой стороне, бесцеремонно ворвался густой аромат ванили. Это было бесспорным свидетельством того, что ветер, едва ощутимый, сменил направление и теперь дует с юго-запада. Именно в той стороне, в полутора верстах от его квартиры, на Английском проспекте, расположилась небольшая кондитерская фабрика Бормана, переименованная в позапрошлом, 1918-ом году, в фабрику имени Самойловой. Кто была эта Самойлова, никто толком не знал, но сейчас это уже никого не смущало, потому как и Английский проспект почему-то назывался теперь проспектом Джона Маклина, да и сам Петербург сделался Петроградом. Россия, какой её знал Антон Сергеевич, переставала существовать, и творившиеся вокруг перемены не предвещали ничего хорошего, как и сменивший направление ветер. Пока ещё вечернее небо было прозрачным и в сгущавшейся тьме казалось неестественно низким. Звёзды бледными точками разбредались каждая по своим местам. Антон узнал Большую Медведицу и улыбнулся, будто встретил старую знакомую. «Надеюсь, – подумал он, – хоть Медведицу оставят в покое». Ещё раз глубоко втянул носом сладкий прохладный воздух – и закрыл окно, так и не закурив зажатую в пальцах сигарету. Забыл. Из залы доносились весёлые голоса его приятелей, собиравшихся, как давно у них повелось, каждую пятницу для обсуждения насущных новостей и всякого рода интересных гипотез. Новостей было много, но в основном довольно печальных, и потому всё больше внимания уделялось отвлечённым идеям, в коих нехватки не наблюдалось, потому как собрание это представляли люди исключительно творческого труда: были тут и писатели, и художник, и преподаватель училища, и двое учёных, одним из которых являлся и сам Франк. Три года назад он закончил физико-математический в Императорском университете, который в том же году закрыли, и теперь всё больше увлекался изучением атома, с некоторых пор занявшего умы самых передовых светил от науки и обещавшего совершить переворот в представлении человека об устройстве вселенной. Неделю назад Антон Сергеевич вернулся из Англии, где смог повстречаться после лекции с самим Резерфордом. Один лишь факт этой встречи переполнял его энтузиазмом и отвлекал от печальных мыслей, далёких от области естественнонаучной. Впрочем, повстречаться ему удалось не только с нобелевским лауреатом, но и с ещё одним не менее интересным человеком, имя которого в эту секунду произнёс кто-то из гостей в зале. Антон поспешил присоединиться к компании. Общая зала представляла собой весьма скромную по размерам комнату, довольно ярко освещённую и душную. Пятеро мужчин за столом, заставленным полупустыми тарелками (продразвёрстка всё больше давала о себе знать), початыми бутылками вина (по великому блату приобретённому учителем гимназии Сытиным) и чашками с чаем, увлечённо обсуждали очередной интересный случай, произошедший в далёкой Англии в деревеньке под названием Коттингли, где двум девочкам (десяти и шестнадцати лет) якобы удалось сфотографировать самых что ни на есть настоящих фей.

– А что не так с Дойлом? – спрашивал возмущённый какой-то нелицеприятной фразой об авторе «Шерлока Холмса» Николай Алексеевич. Сам будучи писателем, он считал себя экспертом в английской литературе, особенно детективного и мистического жанра.

– А что не так, что не так, – затараторил его оппонент, профессор Ладынский, смешно шевеля седой бородкой и то и дело поправляя пенсне. – Так глупо повестись на фокусы этих девчонок. Ведь не глупый же человек, со своим-то дедуктивным методом. И так опростоволоситься с явной подделкой! – он поднял вверх указательный палец, убеждённый в том, что этот жест сделает его аргументы ещё более весомыми.

– А вы, профессор, напрасно потрясаете пальцем, – не унимался Николай Алексеевич. – Ведь аргументов у вас никаких не имеется, кроме нескольких статей в журналах и свидетельств не вполне компетентных людей.

– Это сэр-то Оливер Лодж, по вашему, некомпетентен?! – продолжал возмущаться профессор. – Ладно ещё какой-то там фотограф… Как бишь его… Мммм… – профессор защёлкал пальцами, пытаясь вспомнить имя.

– Фред Барлоу, – напомнил ему Антон, тем самым вступая в показавшуюся интересной беседу.

– О! Кажется именно так! Спасибо, Антон Сергеевич. А кстати… Вы же тоже у нас физик. Вы ведь знакомы со случаем в Коттингли? – обратился уже к нему слегка успокоившийся профессор. – Что вы можете сказать по этому поводу с точки зрения, так сказать, естественной науки?

– Да, знаком, – усаживаясь на своё место за столом с недопитым бокалом вина, сказал Антон. – Более того, скажу вам, что совсем недавно я вернулся из Англии и мне посчастливилось встретиться с сэром Артуром.

– Вот как?!

За столом все будто бы оживились и взглядами устремились на Антона.

– И о чём вы с ним говорили? – спросил другой писатель, Гаврила Куцый (все знали его только по псевдониму), недавно издавший книжку в стиле набиравшего популярность акмеизма и якобы впечатлившую самого Осипа Мандельштама!..

– Да в основном о его новой книге. Вы же знаете, он потерял на войне брата и сына… Это, как мне показалось, довольно сильно повлияло на его взгляды и направило его ум совсем в другом, нежели упомянутая здесь дедукция, направлении.

– Вы имеете в виду «Новое откровение»?

– Да. Со мной он, сами понимаете, не откровенничал. С чего бы ему это… Поговорили минут десять или пятнадцать, да на том и разошлись. Но вскользь упомянул он и девочек из Коттингли. Я сам его об этом спросил. И из ответа его, довольно, однако, скупого, я вывел, что он убеждён в подлинности фей искренне. Повторюсь, что именно в подлинности самих фей, но не фотографий. С фотографиями всё сложнее. Мне так, по крайней мере, показалась.

– Ну а сами-то вы что думаете о феях? Всё же были они или нет?

– Были, – уверенно произнёс Антон, предполагая, что сейчас и на себе почувствует гнев профессора.

По комнате разнёсся хор удивлённых возгласов вперемешку с негромким свистом.

– И вы, будучи человеком учёным, не сомневаетесь в существовании этакого фантастического народца?!

– Ну, – спокойно продолжал Антон, – если подходить со всею строгостью классификаций, то это никакой не народец и даже не материя в нашем теперешнем понимании… Но вы же знаете, сколько сейчас нового открывается в науке. Начиная с рентгеновских лучей и с радиации, невидимых человеческому глазу, но тем не менее существующих. А «народец» этот, как вы изволили выразиться, есть ни что иное, как некая разумная энергия, существующая в полноте своей в каком-то ином мире, а у нас пребывающая лишь в образе вот этого «лучистого» состояния.

– И как же Элси и Френсис смогли её увидеть, если она невидимая, и, более того, даже умудрились запечатлеть на фотопластинах?

– Вы, профессор, пытаетесь апеллировать ко мне как к учёному…

– Разумеется. А как иначе?

– Но позвольте заметить, что человеческое в человеке развивалось много тысяч лет ещё до того, как возникла наука. Прежде чем Аристотель заложил основы формальной логики, должна была сложиться греческая культура, способная это в себя вместить. Так я потому и отвечу вам, как человек, а не как учёный. Как у учёного, у меня пока нет достаточной фактической базы и необходимых инструментов, чтобы доказать существование незримых глазу миров. Но как у человека, у меня имеется некоторое количество внутренних оснований, чтобы в это поверить. Личный, если хотите, духовный опыт, не доверять которому у меня причин нет.

– То есть, Антон Сергеевич, – вступил в разговор художник Трецкий, до этого всё больше молчавший, – вы хотите нам сказать, что сами неким внутренним зрением видели либо фей, либо что-то подобное в этом роде?

– Я называю это душами рек. В моём случае это была душа ручья, по габаритам своим схожим с тем ручьём в Коттингли, где девочки впервые увидели фей. Это, знаете ли, чувство такого неописуемого восторга, которое простым языком описать сложно. Словно целую жизнь мою до этого стоял на улице зной, и неожиданно посреди этого зноя я вдруг окунулся в прохладу ласкового ручья, о которой не имел ни малейшего представления. Когда сила восторга делается размереннее и тише, то начинают то тут то там мелькать некие огоньки и звенят будто бы колокольчики. Тихо так, словно далеко-далеко, за десяток вёрст. А потом… Конечно, это может показаться плодом возбуждённой фантазии, я не спорю, но я начинаю видеть лица, это милые лица молодых девушек, улыбающиеся и смотрящие так ласково, с такой любовью… Потом различимы становятся и их фигуры… И знаете что самое удивительное? Я бы не мог ничего сказать о том, велики ли по размерам эти фигуры или малы… Как будто исчезает пространство, нет перспективы, нет никаких сторонних предметов – и потому определить величины̀ мозг не в силах.

В комнате на секунду воцарилась полная тишина.

– Экий вы сказочник, Антон Сергеевич, – словно насторожившись, промолвил профессор. – Этот ваш спиритизм до хорошего не доведёт.

– А вот я вспомнил, – радостно воскликнул Куцый, – где читал что-то похожее. Гофман же ведь! А! Гофман! «Золотой горшок». Эко вы, любезный друг, жару поддали. И впрямь сказочник!

– Ну так ведь и Гофман не на пустом месте писал всё это, – почувствовав внезапную усталость, тихо ответил Антон.

Но его слова, кажется, никто не расслышал. Один только Трецкий внимательно на него смотрел, будто изучал, желая нарисовать портрет.

– А вот напрасно вы, господа, – сказал он, оторвавшись от созерцания Антона, – иронизируете да всё стараетесь спихнуть к голому рационализму. Будучи художником с самого своего рожденья, извините за такую нескромность, я тоже имел неосторожность увидеть то, что не могли видеть другие. Потому я Антону Сергеевичу всецело верю. Но я теперь не о том. Я знаком с одним художником, Джеймсом Хардакером, который родился в тех самых краях, где живут сейчас Гриффитсы. Был он в приятельских отношениях и с самой Эмили Райт. Встретились они в художественной школе в Брадфорде. Она всего на год его младше. Он говорит, что девушка эта тоже могла видеть всякое, о чём я в письмах рассказывал Джеймсу. И у ручья этого он тоже бывал. И знаете… Если рядом была Эмили, то разное могло померещиться и ему. У меня даже имеется один набросок его акварелью, вот там как раз что-то похожее на то, о чём рассказал нам Антон Сергеевич. И огоньки, и контуры лиц, и отсутствие перспективы…

– Ну-с, господа-товарищи, – встав со стула, заключил профессор, – духовный опыт это, бесспорно, дело хорошее. Но душе, знаете ли, порой и отдохнуть нужно. Времени десятый час, а мне на Васильевский надобно успеть. Стало быть, прощаюсь до следующей пятницы. Побеседовать было чрезвычайно приятно.

Остальные тоже засобирались. Загремели стулья и тарелки, в голосах приятелей чувствовалась усталость.

Проводив гостей, Антон снова прошёл в маленькую комнату, чтобы наконец покурить. Открыл окно. Запах ванили по-прежнему царил над Невским проспектом. Ещё неделю назад в этой комнате жила Вера. Его Вера. Маленькая, умненькая кокетка, которую все вокруг обожали. Обожал и он, ещё с юности. Но уже семь дней комната пустовала. Менялась не только Россия, но и люди, которые её составляли. Вот и Вера в одно мгновение изменилась. Может быть, это всё было в ней и раньше, так сказать, существовало в потенции. Но если бы жизнь продолжала оставаться прежней, то Антон и через сто лет этого не заподозрил бы в Вере. Какие взбалмошные идеи угнездились в её голове! Он даже не верил поначалу, что это у неё всерьёз, всё подшучивал да подтрунивал над нею. А она только морщила лобик и всё больше погружалась в себя, становясь холоднее и холоднее. Пока наконец и вовсе не решилась поселиться в Доме искусств на Невском, два верхних этажа которого были превращены в фаланстер. Начитавшись Фурье и особенно Чернышевского, многие из переселенцев искренне поверили, что вот так вот запросто можно взять и изменить человеческую натуру и неписаные законы общественной жизни. Что творится с Россией! Что творится с людьми!

2

Она немножко рисовала, немножко писала стихи и даже немножко переводила Катулла. Всего понемножку. И если говорить честно – а признаваться в этом самому себе Антон не хотел, – всё это «немножко» выходило у неё скверно, особенно переводы. Конечно, Антон не был знатоком творчества «изнутри». Должно быть, это нутро обладало каким-то особым, присущим только ему, свойством, которое следовало априори возносить в любом человеческом существе. Но возносил он в Вере совсем не это, а к творчеству её относился, как к детской забаве. Вера похвальбы его воспринимала, как «неприемлемое сюсюканье и постыдную ложь». Так она и выражалась, глядя в пол и разводя в стороны руки с мило растопыренными пальчиками. О, как восхитительна была она в эти мгновения своего гнева! Антон в страстном порыве бросался расцеловать каждый её пальчик. Но «сие неуместное и унизительное для девушки действо» только доводило её до слёз. Жаль, что у неё имелся только один неоспоримый талант – она была по-девичьи мила в высшей степени этого слова, – но высказать ей ещё и свою жалость было бы со стороны Антона уже преступлением. Он терялся, не зная, что делать. Просил даже Трецкого похвалить Верины акварели, а Куцего – какой-нибудь из её витиеватых стихов. Но Веру это злило ещё пуще, потому как она понимала, что похвалы эти не настоящие, а есть лишь «плод Антошкиных уговоров». Их совместное проживание сделалось просто невыносимым.

В коммуне Вера быстро нашла почитателей своего таланта, довольно близко сошлась с каким-то беспризорным художником из пролетариев, и, воодушевлённая идеями новой жизни, которыми были пропитаны холодные коридоры Дома искусств («диска», как все его называли), решила полностью посвятить себя правому делу революции на поприще, так сказать, искусства. Но это были лишь слухи, обрывками доходившие до Антона. И потому сегодня он решил увидеть всё собственными глазами и последний раз попытаться вернуть себе «прежнюю» Веру.

По Невскому до Мойки было рукой подать, поэтому Антон шёл медленно, пытаясь сосредоточиться, дабы выглядеть в глазах Веры серьёзным. Четвёртое мая 1920 года в Петрограде выдалось дождливым. Туман заволакивал набережные, скрывал фасады домов и громыхающие трамваи. На душе было тревожно, как год назад, когда город перевели на военное положение и вот-вот ждали Юденича с его освободительной армией и эшелонами продовольствия для голодных. Впрочем, сам Антон эту тревожность испытывал далеко от России, застряв в Лондоне на неопределённое время, поскольку отношения с Англией у России опять обострились – наступление Юденича было поддержано военно-морским флотом Великобритании. О ситуации в городе он узнавал только из писем Веры (которые доставлялись с большой задержкой) да из местных газет. Вера сама была мобилизована для обороны в санитарную часть, и рассказывала об этом с гордостью и энтузиазмом. Уже тогда Антон почувствовал в девушке некую отстранённость и вроде даже какой-то упрёк за то, что он не оказался рядом в такой ответственный для Петрограда момент. Было ли ему стыдно? Или обидно? Да пожалуй, нет. Всё происходящее он видел бессмысленным в своей жестокости и лживым в своих обещаниях лучшей свободной жизни. И чем больше между строк в Вериных письмах угадывал он упрёков, тем бесповоротнее убеждался в том, что конец их отношениям неизбежен. Но эту полуосознанную свою убеждённость он старался запрятать куда поглубже, нагонял туману, такого же, какой сейчас стелился над Мойкой.

– Огоньку не найдётся? – прозвучал грубый мужской голос в нескольких метрах от Антона. Затем выплыла из тумана и вся фигура, широкоплечая, метра два высотой, в выцветшей пехотной шинели и кожаной кепке, едва державшейся на взъерошенной копне рыжих волос.

Антон вздрогнул от неожиданности, пошарил в карманах, достал коробок и чиркнул спичкой, которая нехотя загорелась. Мужчина с удовольствием раскурил самокрутку, пустив в лицо Антону густой кислый запах дешёвой махорки, и, прищурившись, спросил:

– В «диск» направляетесь?

– Ага.

– Там нонче на завтрак пайкѝ выдают. Хотел было тожо к ним на четьвёртый, но, видать, рылом не вышел. Ну так ничё… Я на Каменном острове со вчерась. Строим первый в мире дом отдыха для трудящихся. Эх… Красота! Бывали на Каменном?

– Приходилось.

– Вы в июле туда теперь поезжайте, не узнаете, ей-богу, не узнаете. И хорошо, что турнули меня в «диске». Так, знать, и должно было случиться. А вам, мил человек, благодарствую за огонёк.

Фигура незнакомца снова растворилась в тумане. Дождь на минуту перестал моросить, и фасад Дома искусств бледным пятном проявился на другой стороне проспекта.


Антон решительно пронёсся через холл первого этажа, не встретив там, правда, ни одного человека. Только уже поднявшись по лестнице на третий, где, как ему сказали, в одной из центральных комнат жила Вера, наткнулся на какую-то поэтессу. Так ему показалось, что на поэтессу. Вращаясь в творческих кругах, он мог уже безошибочно отличить художника от поэта и композитора от обычного приживалы. Девушка осмотрела его с пристрастием, ожидая вопроса.

– Простите, вы не знакомы случайно с Верой Павловой? Мне непременно нужно её найти, – скороговоркой выпалил Антон, слегка запыхавшийся от крутого подъёма.

– Не имею чести. Но сейчас почти все в столовой. Где ж ещё им быть. Попробуйте поискать вашу Веру там, наверняка и найдётся.

– А столовая это…

– А ступайте прямо, услышите гул голосов и звон тарелок – там и столовая.

– Благодарю.

Девушка дала верный ориентир. Только звон тарелок оказался громче, чем голоса̀. Дверь в столовую была распахнута; внутри, за столами, сидело человек тридцать народу, по залу бегали дети с сухарями в руках, то и дело сталкиваясь с дежурными, в задачу которых входило блюсти порядок и справедливо распределять завтрак. Пахло несвежей рыбой, лавровым листом и луком. Антон всматривался в людей, стараясь среди них отыскать подругу. Но не находил.

Загрузка...