– Михайло Потапыч… а?..
– Ну, чего ты пристал-то, как банный лист?.. Отвяжись…
– Эх, Михайло Потапыч… Родной ты мой, выслушай…
– Какой я тебе Михайло Потапыч дался в сам-то деле! Вот выдешь за ворота и меня же острамишь: взвеличал, мол, Мишку Михайлом Потапычем, а он, дурак, и поверил. Верно я говорю?.. Ведь ты чиновник, Сосунов, а я нихто… Все вы меня ненавидите, знаю, и все ко мне же, чуть что приключится: «Выручи, Михайло Потапыч». И выручал… А кого генерал по скулам лущит да киргизской нагайкой дует? Вот то-то и оно-то… Наскрозь я вас всех вижу, потому как моя спина за всех в ответе.
Мишка заврался до того, что даже самому сделалось совестно. Он оглядел своими узкими черными глазами Сосунова с ног до головы и удивился, что теряет напрасно слова с таким человеком. Действительно, Сосунов ничего завидного своей особой не представлял: испитой, худой, сгорбленный, в засаленном длиннополом сюртучишке – одним словом, канцелярская крыса, и больше ничего. Узкая, сдавленная в висках голова Сосунова походила на щучью (в горном правлении его так и называли «щучья голова»), да и сам он смахивал на какую-то очень подозрительную рыбу. Рядом с этим канцелярским убожеством Мишка выглядел богатырем – коренастый, плотный, точно весь выкроен из сыромятной кожи. Мишкина рожа соответствовала как нельзя больше общей архитектуре – скуластая, с широким носом, с узким лбом и какими-то тараканьими усами; благодарные клиенты называли Мишку татарской образиной.
– Да я с тобой и разговаривать-то не стану, слова даром терять, – равнодушно заметил Мишка, отвертываясь от Сосунова. – Тоже, повадился человек, незнамо зачем… Вот выдет генерал, так он те пропишет два неполных. Ничего, што чиновник…
– Михайло Потапыч, яви божескую милость: выслушай… В третий раз к тебе прихожу, и все без толку.
– Вот привязался человек… Ну, ин, говори, да только поскорее. Того гляди, генеральша поедет…
– Все скажу, Михайло Потапыч, единым духом скажу… Дельце-то совсем особенное.
– Омманываешь што-нибудь?
– Вот сейчас провалиться. Ты только послушай, что я тебе скажу.
Сосунов осторожно огляделся и подошел к Мишке на цыпочках, точно подкрадывался к нему. Мишка еще раз смерил его с ног до головы и вытянул шею, чтобы слушать. Вся эта сцена происходила в большой передней «генеральского дома», как в Загорье называли казенную квартиру главного горного начальника, генерала Голубко. Передняя рядом окон выходила на широкий двор, чистый и утоптанный, как гуменный ток; в открытое окно, в которое врывался свежий утренний воздух, видно было, как в глубине двора, между двух столбов, стояла заложенная в линейку генеральская пара наотлет и тут же две заседланных казачьих лошади. Кучер Архип и два казака оренбургской казачьей сотни сидели под навесом и покуривали коротенькие трубочки. У ворот генеральского дома устроена была гауптвахта с пестрой будкой и такой же пестрой загородкой; на пестром столбике висел медный колокол, которым «делали тревогу», когда генерал выезжал из дому или приезжал домой. Между колоколом и будкой день и ночь шагал часовой с ружьем. В гауптвахте, низеньком каменном здании с толстыми белыми колоннами, дежурил офицер и солдаты специальной горной команды. Вся эта команда находилась в большой зависимости от Мишки: он подавал знак в окно, когда генерал выходил на верхнюю площадку парадной лестницы с мраморными ступенями. Часовой делал условный знак прикладом ружья, и команда готовилась выскочить с ружьями, чтобы отдать на караул по первому удару колокола. Часовые не спускали обыкновенно глаз с рокового окна.
– Знаешь гадалку Секлетинью? – шепотом спрашивал Сосунов.
– Ну?..
– Так вот я, значит, и толкнулся к ней как-то после пасхи… У меня причина с столоначальникам из золотого стола вышла.
– С Угрюмовым?
– С ним с самым… Поедом он меня ест и со свету сживает. Того гляди, подведет, а генерал в рудники законопатит да еще на гауптвахте измором сморит.
– Самый зловредный человек этот ваш Угрюмов, а относительно генерала ты правильно…
– Ну, взяло меня горе, такое горе, что и сна и пищи решился… Вот я и пошел к Секлетинье. Она в Теребиловке живет… Подхожу я это к ее избенке, гляжу, извозчик стоит. Что же, не ворочаться назад… Я в избу, а там… Может, я ошибся, а только сидит барыня, платочком голову накрыла, чтобы лицо нельзя было разглядеть, а я ее все-таки узнал. Барыня-то ваша генеральша…
– Н-но-о? – изумился Мишка и сейчас же ладонью закрыл Сосунову рот. – Тише ты, аспид…
Дело в том, что в этот момент на верхней площадке лестницы мелькнуло ситцевое платье горничной Мотьки, смертельного врага Мишки. Вот тоже подвернулась когда, проклятая…
– Да ты не огляделся ли? – шепотом допрашивал Мишка.
– Верно тебе говорю: вот сейчас провалиться… И Мотька с ней была, только дожидалась генеральши за углом. Я это потом досмотрел, когда генеральша поехала от Секлетиньи.
– Гм… да… – мычал Мишка, сразу проникаясь доверием к Сосунову и соображая свои мысли. – Ах ты, дошлый!.. Ведь вот, узорил… а?.. Ну, а дальше-то што?
– Ну, как генеральша ушла, я к Секлетинье… По первоначалу она все будто отвертывалась от меня: я к ней, а она спиной. Блаженная она, известно… А у меня уж со страхов коленки подгибаются. Ей-богу… Хуже этого нет, ежели Секлетинья к кому спиной повернется. Ну, у меня припасен был с собой на всякий случай золотой… Еще от баушки-покойницы достался. Вынул я этот золотой и подаю Секлетинье. Она взяла да как засмеется… У меня опять сердце коробом. А она завертелась на одной ноге, машет моим золотым и наговаривает: «Не в золоте твое счастье… Не в золоте! А любишь ты золото, только напрасно любишь». – «А будет счастье?» – спрашиваю. Она опять отвернулась от меня, добыла из-под лавки корыто, взяла ковш с водой, щепочку и давай в корыто воду лить да щепочку по воде пущать… Больше я от нее ничего и добиться не мог.
– Только-то? Напрасно только свой золотой стравил: отдал бы лучше его мне…
– Ах, какой ты, Михайло Потапыч… Слушай дальше-то. Как я после-то раздумался, так все и понял, вот до ниточки все, точно у меня глаза раскрылись… Ей-богу!.. Вот я теперь пятнадцать лет все добиваюсь в золотой стол попасть и не могу – она это и сказала, что мне не след туда попадать. Ты думаешь, я ей зря золотой-то принес? Ну, а щепочки, которые она по воде спущала, обозначают, что ты меня должон на караван определить…
При последних словах у Мишки даже руки опустились от изумления, – и ему сделалось все ясно. Вот так Секлетинья, да и Сосунов тоже ловок… Как по-писаному, так блаженная и отрезала. От судьбы, видно, не уйдешь. Да и ловок Сосунов, нечего оказать… Тоже словечко завернул: определи на караван. Легкое место оказать. Ну, а если Секлетинья сказала, так и на караване будет. Мишка слепо верил в судьбу.
– Ну, чего же ты молчишь? – спрашивал Сосунов. – Я тебе все сказал, как на духу… О благодарности будь без сумленья.
– Ладно, ладно… Все на счастливого.
Мишка только хотел оказать что-то, как под окном мелькнула стриженая раскольничьей скобой голова в синем картузе, и Мишка указал Сосунову на маленькую дверку под лестницей, где жил сам. Сосунов едва успел затвориться, как в переднюю вошел степенный мужик в длиннополом сюртуке и смазных сапогах.
– Михайлу Потапычу… – развязно проговорил он, протягивая руку. – Весело ли попрыгиваешь?
– Не очень-то у нас напрыгаешься, Савелий, – уклончиво отвечал Мишка. – За вами где же угнаться…
Савелий красивыми темными глазами оглядел переднюю, мельком вскинул наверх и, разгладив окладистую русую бородку, проговорил:
– Тарас Ермилыч прислал узнать, как здоровье его превосходительства, и приказал кланяться…
– Обнакновенно, как завсегда. Сейчас генерал занят, и пустяками нельзя тревожить… Ужо скажу, когда можно будет… Ну, а как у вас: все дым коромыслом?
– Ох, и не спрашивай, Михайло Потапыч… Совсем даже ума решились: сильно закурил Тарас-то Ермилыч, а тут еще Ардальон Павлыч навязался…
– Это тот, што в карты играет? Откуда он у вас взялся?
– А неизвестно… На свадьбе, как Поликарп Тарасыч женились, он и объявил себя. Точно из-под земли вынырнул… А теперь обошел всех, точно клад какой. Тарас Ермилыч просто жить без него не может. И ловок только Ардальон Павлыч: медведь у нас в саду в яме сидит, так он к нему за бутылку шампанского прямо в яму спустился. Удалый мужик, нечего сказать: все на отличку сделает. А пить так впереди всех… Все лоском лежат, а он и не пошатнется. У нас его все даже весьма уважают…
– Который месяц теперь пошел, как свадьба-то ваша продолжается?
– Да уж близко полгода, Михайло Потапыч… Ох, горе душам нашим! Што только и будет: ума не приложить… Уж которые есть опасливые, так подобру-поздорову из города уезжают, потому как прямой зарез от нашей свадьбы.
Оглянувшись, Савелий на ухо шепнул Мишке:
– Ночесь[1] один енисейский купец, Тураханов по фамилии, с вина сгорел…
– Н-но-о?
– Верное слово… Он и на свадьбу-то попал зря, проездом завернул, – дела у него по промыслам с Тарасом Ермилычем были. Ну, и попал в самый развал, да месяца два без ума и чертил… Што уж теперь будет – и ума не приложим. Тарас-то Ермилыч в моленной заперся, а меня подослал сюда… Уж какая резолюция выдет нам от генерала – один бог весть.
Савелий с изысканной ловкостью, прикрыв руку картузом, сунул Мишке скомканную ассигнацию, – нужный человек Мишка, чтобы генерала подготовить к известию о случившемся казусе. Мишка с неменьшей ловкостью спрятал посул куда-то в рукав.
– Уж ты, тово, Михайло Потапыч… Сослужи службу, а Тарас Ермилыч не забудет – так и наказывал сказать тебе.
– Да уж я для Тараса Ермилыча в ниточку вытянусь…
Конца фразы Мишка не успел договорить, потому что по лестнице сверху летела горничная Мотька с такой быстротой, точно ее оттуда сбросили, – она бежала на подъезд крикнуть кучеру, чтобы подавал лошадей генеральше. Мишка моментально вытянулся в струнку и окосил глаза на лестницу, по которой уж спускалась генеральша, молодая, пухлая дама, в сиреневом шелковом платье. Савелий почтительно отошел в сторонку и наклонил голову, как делают благочестивые люди в церкви. Мотька успела вернуться и помогала генеральше спускаться по лестнице, поддерживая ее за руку. «Стрела, а не девка», – подумал Савелий, большой охотник до проворных и ловких девок. Генеральша спускалась с недовольным лицом, застегивая модную лайковую перчатку цвета beurre frais.[2] Поровнявшись с Мишкой, она подняла на него свои темные блестящие глазки и певуче проговорила:
– А ты не слыхал, как я звонила?
– Никак нет-с, ваше превосходительство…
– Нет?..
В передней звонко раздались две ловких пощечины. Мишка не шевельнулся, а только замигал усиленно левым глазом. Это еще больше разозлило генеральшу, и она ударила кулаком Мишку прямо в зубы, так что у того «счакали» челюсти. Мотька искоса глядела на Савелия, улыбаясь одними глазами.
– Только перчатки из-за тебя, подлеца, испортила!.. – кричала генеральша, входя в азарт. – Мотька, новые перчатки…
Пока Мотька летала наверх за перчатками, взволнованная генеральша ходила по передней мимо стоявшего неподвижно Мишки и каждый раз давала ему по пощечине. Савелия она не хотела замечать. Наконец, она устала, села на стул к окну и закрыла глаза, чтобы не видеть ненавистного человека. Ей было лет двадцать пять, но благодаря полноте она казалась старше. Круглое, белое, бескровное лицо не отличалось красотой, но, когда генеральша улыбалась, оно точно светлело и делалось очень симпатичным. Пока Мотька натягивала новые перчатки, генеральша не открывала глаз и даже склонила голову на один бок, как женщина, огорченная до глубины души. Мишка стоял все время не шевельнувшись и свободно вздохнул только тогда, когда генеральша вышла на крыльцо.
– Ну, и язва сибирская твоя генеральша, – с участливым вздохом проговорил Савелий.
– Ох, и не говори! – ответил Мишка, кулаком вытирая окровавленные губы. – Изводит она меня насмерть… Поедом съела. Тссс…
Мишка забыл, что Мотька осталась на крыльце и подслушивала их разговор. Но теперь было уже поздно… Мотька прошла по передней с таким видом, что у Мишки сердце повело коробом.
– Удалая девка, – проговорил Савелий, когда Мотька начала подниматься вверх по лестнице. – Вот бы мне такую: в самый раз…
Мотька остановилась, свесилась через перила и с особенным задором проговорила:
– Ступай к своим кержанкам, да и заигрывай… Кержак немаканый!..
– Да ведь ваша-то девичья вера везде одинакова, Мотя, – ласково ответил Савелий, блестя красивыми глазами. – Што кержанка, што православная…
– Ах, бесстыжие твои глаза!.. – вскрикнула Мотька, покраснела и, плюнув, вихрем унеслась вверх.
– Бес, а не девка… – как-то промурлыкал Савелий, сладко закрывая глаза. – Ох, грех с ними один! Прощенья просим, Михайло Потапыч…
Мишка простился с ласковым кержаком молча, – очень уж разогорчила его генеральша. Зачем при людях-то при посторонних срамить? Ежели нравится, – ну, бей с глазу на глаз, а тут чужой человек стоит и смотрит, как генеральша полирует Мишку со щеки на щеку. Чужой человек в дому, как колокол…
Сосунов оставался в засаде и не смел дохнуть. Ведь нанесла же нелегкая эту генеральшу, точно на грех, а теперь Михайло Потапыч рвет и мечет. Подойди-ка к нему… Ах, что наделала генеральша! Огорченный раб Мишка забыл о спрятанном Сосунове и, когда тот решился легонько кашлянуть, обругался по-мужицки.
– Ах ты, крапивное семя!.. Убирайся вон… ко всем чертям.
– Михайло Потапыч…
В пылу гнева Мишка даже замахнулся на Сосунова, но потом вдруг припомнил что-то и спросил:
– Так генеральша была у Секлетиньи?
– Своими глазами видел, Михайло Потапыч…
– Можешь при случае утвердить вполне?
– Могу.
– Ну, так попомни это, да пока, до поры до время, никому об этом не говори. Понял теперь?