Москва, март 1959
Над грязной дорогой, вьющейся среди оплывающих сугробов, ветер трепал кумачовый лозунг: «Слава советской женщине-труженице!». На щите, рядом с жестяной крышей автобусной остановки, лохматились мокрые афиши: «Горский. Огненные годы», «Неотправленное письмо», «Сверстницы».
Птицы, защебетав, взвились с навеса. Битком набитый автобус с табличкой: «Москва» выпустил облако черного дыма. Толстый, закутанный в одеяло ребенок, на руках изучавшей расписание девушки, закашлялся:
– Себе бы так подымил… – недовольно бросила она вслед автобусу, – здесь дети, старики… – очередь, сгрудившаяся под надписью: «Малаховка», согласно зашумела. Ребенок залепетал, девушка покачала его:
– Сейчас пойдем, милый. Мама только расписание запомнит… – обычно Фаина ездила в Москву на электричке. Места ей никто не уступал. Под потрепанным пальто никто не замечал аккуратный живот. Толкаясь в прокуренном тамбуре, среди подмосковного рабочего люда, она проводила рукой по драпу:
– Через два месяца, в мае. Лейзера выпустят из института, пусть и со справкой. Он увидит мальчика или девочку, он будет на обрезании или в синагоге… – отправляясь в институт Сербского, Фаина не брала с собой Исаака. За мальчиком приглядывала пожилая жена малаховского раввина:
– Но мне и свидания пока не дают, – она подхватила ребенка удобнее, – правда, передачи принимают исправно… – в институте разрешали сладости и фрукты. Фаина привозила мужу домашний паштет, фаршированную рыбу, медовый пирог, южные мандарины, с малаховского рынка. Электрички часто задерживали, пригородные платформы Казанского вокзала каждый вечер осаждала толпа:
– На автобусе быстрее не получится, – сказала Фаина Исааку, свернув с шоссе, – но там иногда, можно сесть. Неудобно тебя надолго оставлять, обременять ребецин… – Фаина с ребенком поселилась в каморке барака, где с довоенных времен размещалась малаховская синагога. В ее паспорте появился лиловый штамп временной прописки:
– На всякий случай, – объяснил Фаине рав Айзик, глава синагоги и подпольной ешивы, – в институте твоей пропиской не заинтересуются, но мелуха есть мелуха… – покидая электричку на Казанском вокзале, Фаина иногда искала глазами старых знакомых. Она думала о подростках, с которыми обреталась на площади трех вокзалов после войны:
– Тринадцать лет прошло, – усмехалась она, спускаясь с толпой в метро, – парни сидят, или расстреляны, девчонки тоже сидят, или спились… – Фаина поправляла дешевый платок, надежно скрывающий крашеные хной волосы:
– Они бы меня сейчас и не узнали… – кроме института, два раза в неделю она доезжала до Киевского вокзала. С платформы Востряково Фаина шла вдоль окружного шоссе к воротам кладбища. Ребецин, на седьмом десятке, стало тяжело ездить через всю Москву:
– Выполнишь за меня мицву, – вздохнула старуха, – я тридцать лет в похоронном обществе провела… – Фаина не боялась трупов. По обряду хоронили только пожилых людей. На церемонию приходила горстка мужчин, надгробные памятники ставили скромными, но Фаина видела на еврейском участке и роскошные плиты. По дороге в барак похоронного общества, она часто сворачивала к обелиску серого мрамора. Тускло блестела позолота сломанной виноградной лозы с двумя ветвями:
– Праведную женщину, кто найдет, цена ее выше рубинов. Рейзл, дочь Яакова Левина… – неизвестная Фаине женщина умерла после войны:
– Я спросила у ребецин, кто это, однако она не знала… – Фаина закрыла за собой калитку в ограде, – но видно, что памятник не из простых. Среди евреев есть и генералы, и профессора… – из соображений осторожности, Фаина не хотела устраиваться домработницей в московскую семью. Исаак недовольно захныкал, она покачала мальчика:
– Сейчас, милый. Кому понравится домработница с двумя детьми на руках… – Фаина зарабатывала, перешивая одежду. Она успела забрать из Свердловска свой зингер:
– Он и тебя кормит, – весело сказала девушка Исааку, – и твоего брата или сестру прокормит… – с кухоньки в пристройке барака вкусно пахло куриным бульоном. Из молельного зала, стылой, оштукатуренной комнаты, доносилось жужжание голосов:
– Здесь хотя бы есть молодежь, – хмыкнула Фаина, – пусть и немного. Ребята приезжают из Москвы учиться… – по словам рава Айзика, в хоральной синагоге, в Китай-городе, было не протолкнуться от осведомителей:
– В Марьиной роще они тоже попадаются, – заметил раввин Фаине, – один раз тебе повезло… – девушку отправили в Малаховку именно из Марьиной Рощи, – но больше рисковать не след… – Исаак вертелся в одеяле, Фаина заглянула на кухню:
– Я покормлю его и приду, ребецин Хая… – пожилая женщина замешивала тесто:
– Бульон с креплах сделаем, – она подняла голову, – от вчерашних куриц кое-что осталось. На второе вареная картошка… – в хлипком сарайчике во дворе, реб Айзик резал кур. В отдельном строении стояли печи. Пока мацепекарня была закрыта, но ребецин предупредила Фаину, что ближе к празднику им придется попотеть:
– Тысячи человек приезжают за мацой, – объяснила пожилая женщина, – Песах они… – ребецин махнула в сторону Москвы, – еще соблюдают… – Фаина отдала ей кошелку:
– Соль, спички, мука, – пожилая женщина кивнула, – надо Лейзеру гоменташи испечь, ради Пурима… – праздник наступал через неделю. Ребецин протерла запотевшие очки:
– Испечем, и для мужа твоего, и для остальных. Три сотни, – она задумалась, – или четыре. Изюм по сходной цене продают, сахар с яйцами у нас есть… – она сунула Фаине кусок подсохшей халы:
– Погрызи, пока кормишь… – ребецин подмигнула Исааку, – ништ шраен, ингеле… – она пощекотала пухлый подбородок ребенка. Исаак, икнув, неожиданно заулыбался. В каморке у Фаины было тепло. Быстро переодев Исаака, устроив его у груди, девушка взглянула в маленькое окошечко:
– Распогодилось, а я и не заметила… – полуденное солнце заливало золотым светом кое-как расчищенный двор, – скоро весна, то есть она пришла… – Исаак сопел, Фаина почувствовала движение нового ребенка:
– Халы поел, – развеселилась девушка, – сейчас бульона получит. Исааку тоже надо дать, он стал с взрослого стола есть, то есть хватать… – не оставляя груди, мальчик зажал в кулачке кусочек халы. Фаина поцеловала светлые волосы мальчика:
– Скоро ты на ноги встанешь, – шепнула она, – скоро нашего папу выпустят… – на шатком столике, рядом с машинкой, лежала школьная тетрадка и древний томик Танаха. Книги в институт Сербского не пропускали. Лейзеру надо было прочесть на праздник Свиток Эстер. Фаина переписала в тетрадку все главы на иврите:
– Заодно и писать на святом языке научилась, – она доела булку, – теперь Лейзер выполнит мицву… – удерживая мальчика, она взяла блокнот:
– У иудеев тогда был свет и радость, веселье и торжество… – громко прочла Фаина. Выпустив грудь, Исаак протянул ручку к книге: «У!». Девушка ахнула:
– Тебе девять месяцев всего, милый… – погладив переплет, Исаак, удовлетворенно зачмокал халой. Фаина прижала его к себе: «И у нас так случится, Исаак Судаков, обещаю».
Наум Исаакович Эйтингон приехал на закрытый аэродром в Тушино один, в сопровождении военного конвоя и пустого грузовика с надписью: «Хлеб».
Грузовой самолет Ил-14, вылетевший из Свердловска, ожидался на Ходынке через четверть часа. Для середины марта вечер был мягким. Над Москвой-рекой, в огненном закате метались одинокие птицы. Коротая время в диспетчерской, Эйтингон рассеянно оглядывал засохшую мимозу, оставшуюся после восьмого марта, выцветшую стенгазету: «Советские авиаторы поздравляют героических кубинских повстанцев». На неплохом рисунке боец, похожий на товарища Фиделя, отправлял пинком под зад, в Карибское море, толстого воротилу, американца. Над островом развевался красный флаг.
На подоконнике, среди цветочной пыли, стояла легкая пепельница. Машина, черная М-21 с затемненными стеклами, ждала Наума Исааковича у ворот аэродрома. После посадки самолета он с грузом возвращался в закрытую тюрьму Комитета в Суханово. Эйтингон не собирался разъезжать по Москве на длинном ГАЗ-12, или еще более громоздком лимузине, ЗИЛ-111:
– Пусть Шелепин щеголяет роскошью, – усмехнулся он, – зэка не пристало привлекать к себе внимание… – Эйтингон только жалел, что не может сам сесть за руль «Волги», как, в обиходе, стали называть М-21. Судя по всему, машину сделали на совесть:
– Требования безопасности не позволяют, – хмыкнул он, – Шелепин, наверное, боится, что, попав за руль, я перестреляю охранников и прорвусь в какое-нибудь посольство, перебежчиком… – вспомнив о разнесенных тринадцать лет назад воротах детского приемника на Дорогомиловской, он помрачнел:
– Дочь Кукушки пошла в нее и Горского, – Эйтингон затянулся сигаретой, – дамочка не боялась ни Бога, ни черта… – местонахождение бывшей Марты Янсон оставалось неизвестным. Несмотря на усиленные меры допроса и фармакологические средства, его светлость упорно молчал:
– То есть он не молчит… – Эйтингон раздраженно дернул воротник кашемирового свитера, – он ведет себя, как профессионал, скармливая нам никому не интересные подробности операций военных лет. Саломею, ему, правда, пока не показывали, и Саша не участвовал в допросах… – о судьбе Волкова они тоже ничего не знали:
– Не знаем, не знаем, не знаем… – Эйтингон загибал крепкие пальцы, – он ни слова не сказал насчет мисс Бромли, мы понятия не имеем, кто помог им с мистером Питером выбраться из СССР, осенью сорок пятого, а что Федор Петрович вернулся к архитектурному поприщу, мне и без него известно… – фотографии построек Воронцова-Вельяминова, или мистера Корнеля, как его звали в США, печатались в журналах:
– Признание насчет случившегося на Урале мы из него выбили, – вздохнул Эйтингон, – но ничего оно нам не принесет, как не принесет пользы известие о смерти мистера Питера Кроу. Некрологи я и сам могу прочитать… – о Вороне его светлость тоже ничего не говорил:
– Надо пускать в дело Сашу и Саломею, – решил Эйтингон, – он увидит, что Саша похож на Горского, поймет, что перед ним родственник, и разжалобится. Саломея доведет дело до конца… – парня, по мнению Шелепина, требовалось подсадить в камеру его светлости. Наум Исаакович немного опасался, что 880 раскусит мальчика, но другого подхода к арестованному они пока не нашли. Сашу держали на почти голодной диете, парень усердно зубрил легенду.
Заметив на горизонте темную точку, Эйтингон соскочил с подоконника:
– Он сирота, вырос в детском доме, пошел по кривой дорожке, связался с уголовниками. Волкова мы пока не нашли, разоблачать его некому. И вообще, на западе никто не знает о существовании Саши… – он был больше, чем уверен, что покойная Князева никому не распространялась о первом сыне:
– Она заставила себя забыть о родах, и вспомнила обо всем, только когда ей вкололи средство Кардозо… – к разочарованию Эйтингона, на 880 средство никак не подействовало. Он сбежал по лестнице диспетчерской вышки:
– То есть подействовало, иначе я бы я не встречал сейчас свердловский рейс… – он поежился от неожиданно холодного ветерка. Доклада Шелепину о прибывающем с Урала грузе, было никак не избежать, однако Наум Исаакович и не собирался скрывать правду:
– В любом случае, он не озаботится находкой, – угрюмо подумал Эйтингон, – то, что везут в самолете, нам больше никак не пригодится… – сам Эйтингон не мог звонить потерявшим дочь Журавлевым, но, по словам Шелепина, генеральша слегла с сердечным приступом, оставив Михаила Ивановича управляться с Мартой:
– Саша чувствует себя виноватым еще и потому, что ему не разрешили полететь в Куйбышев… – черные, с проседью волосы Эйтингона взметнул вихрь от садящегося самолета, – он только по телефону поговорил с Журавлевыми. Но я ему обещал, что он на все лето поедет на Волгу, перед осенними акциями в Европе и Лондоне… – о будущей операции с Невестой мальчику тоже пока ничего не говорили. Выбросив окурок, засунув мерзнущие руки в карманы пальто, Эйтингон ждал, пока к самолету приставят трап. Он надеялся, что мальчик преуспеет в Великобритании:
– О младшем брате он знает, врать ему незачем, однако Саша не собирается знакомиться с юным Вороном. Тем не менее, нельзя выпускать парня из вида. Еще один внук Горского… – Наум Исаакович вздохнул, – понять бы, где его внучка. Ничего, если мы не расколем 880, остается еще Невеста. Она трудится на Набережной, она может знать, что случилось с Мартой…
В стылом фюзеляже, над полуоткрытой дверью кокпита горела тусклая лампочка. Тихо переговаривались летчики, переливалась зелеными огоньками приборная доска. Наума Исааковича никто не сопровождал:
– Я велел, чтобы крышку не приколачивали. Здесь холодно, на Урале едва начали таять снега. Половину группы нашли прошлым месяцем, оставшихся отыщут в мае. Его мы тоже нашли, на проклятом плато. 880 признался в его гибели, но больше он ничего не сказал… – стоя над цинковым гробом, Эйтингон долго всматривался в спокойное лицо мертвого Ягненка, полковника Меира Горовица.
Шипела итальянская кофейная машинка. В отполированной стали отражалось закатное солнце над Москвой-рекой. Кухню отделали на новый манер, лиловой плиткой. Стены выкрасили в глубокий цвет морской волны. Вместо стола устроили барную стойку, с высокими стульями. Неслышно работал американский рефрижератор. На кирпичной стене, под медной вытяжкой, развесили старинные, начищенные сковороды.
Саша полистал яркий журнал на стойке. Architectural Digest, в январском номере, напечатал обзор виллы на западном побережье США, заказанной каким-то дельцом:
– Смелое использование цвета в интерьере означает, что времена неуверенности в себе прошли. Америка с гордостью смотрит в будущее. Мистер Корнель выбрал для отделки богатые оттенки драгоценных камней, изумруда и сапфира… – рассматривая фотографии, Саша понял, что стоит на похожей кухне:
– Только в Америке каминов несколько, а здесь один, и не работающий… – мраморный камин, в просторной гостиной на Фрунзенской, загородили экраном. Стены комнат играли глубокими красками. Гостиную сделали серовато-жемчужной:
– В тон картине, – объяснила товарищ Саломея, – полотно организовывает интерьер… – на большом холсте Саша увидел знакомый шпиль Адмиралтейства, облачное небо над Невой:
– Из запасников Русского Музея, – небрежно добавила женщина, – в СССР есть замечательные художники. Русские импрессионисты, так сказать…
Низкие диваны обтянули белой замшей, рояль блистал кремовым лаком. В квартире волнующе пахло лавандой. Пол в гостиной выкрасили в цвет голубиного крыла, на рояле стояла ваза с махровыми гвоздиками. Товарищ Саломея повела рукой:
– Квартира небольшая, но мне хватает. Это гарсоньерка, – пухлые губы улыбнулись, – холостяцкое пристанище… – Саша подумал про особняк Журавлевых в Куйбышеве:
– У них тоже очень просторно, много света… – комнаты товарища Саломеи смотрели на парк Горького, – получается, что она, то есть капитан, живет напротив бывшей квартиры Михаила Ивановича… – Саша узнал закрытый шлагбаумом двор мощное здание в классическом стиле. Товарищ Саломея привезла его на Фрунзенскую набережную в собственной машине. Женщина водила белую «Волгу», как называли автомобиль Горьковского завода. Рукав норковой шубы задрался, обнажив нежное запястье, с швейцарским хронометром. Она ловко рулила, не отрывая ладони от колена Саши:
– Я очень рада, что мы встретились в Москве, товарищ Скорпион… – они говорили по-английски, – я ожидала увидеть вас в следующем году, на занятиях, но я могу предложить частные уроки… – на товарища Саломею Саша нарвался в служебном буфете, в административном здании тюрьмы Суханово. Он брал только черный кофе, из-за диеты ему запретили даже молоко:
– Она так на меня насела, что пришлось согласиться поехать в Москву… – Саша обретался в сухановском офицерском общежитии, – товарищ Котов, наверное, не похвалил бы меня… – машинка выпустила облако пара. Саша поставил на поднос капуччино для товарища Саломеи:
– Лучше бы я полетел в Куйбышев, – горько подумал он, – тетя Наташа в больнице, Марта плакала в трубку. Михаил Иванович сдерживался, но было слышно, что и он хочет заплакать… – Саша чувствовал вину перед Журавлевыми, всегда относившимися к нему, как к сыну. Прислушавшись к звукам из ближней ванной, он присел на высокий стул:
– Но что бы я им сказал, – Саша отпил свой эспрессо, – я не имею права упоминать об операции на Урале. Все равно, я мог бы их поддержать… – он утешал себя тем, что проведет лето на Волге:
– Буду решать с Мартой математические задачи, гулять с ней в парке и ездить с Михаилом Ивановичем на рыбалку, – Саша встряхнул бритой наголо головой, – товарищ Котов намекнул, что новые операции меня ждут только осенью. В Академии я буду заниматься почти заочно… – душ в ванной выключили, – это хорошо, иначе мне придется все время встречаться с ней… – Саша успел побывать в отделанной терракотовой плиткой и муранским стеклом ванной:
– Она меня научила… – Саша покраснел, – я и не знал, что так можно. Это из-за осторожности, – понял юноша, – наверное, она все-таки замужем… – Саше стало неловко, – а если ее муж на задании, или вообще… – он взглянул в сторону Кремля:
– Нет, она бы не стала так рисковать. Хотя нас никто не видел. Шлагбаум теперь автоматический… – товарищ Саломея набрала четырехзначный код, – в подъезде нет вахтера, дверь тоже с шифром… – Саша подумал, что в квартире вряд ли поставлены жучки или фотоаппараты:
– Ей доверяют. Она говорила, что отчитывается только непосредственно товарищу Котову или товарищу Шелепину… – несмотря на кофе и сигарету, Саше отчаянно хотелось спать. В последние недели, с началом диеты и усиленной работы со специалистами над легендой, он сильно уставал:
– Тебе надо выглядеть, как зэка, – наставительно сказал товарищ Котов, – скажи спасибо, что мы не делаем тебе наколки… – Саша изучил в стали кофеварки запавшие глаза, темные круги на лице:
– Меня еще побьют, впрочем аккуратно. 880 клюнет, поверит моему рассказу. В конце концов, я, всего на три года старше его сына. Он увидит во мне своего мальчика… – так считали специалисты, из института Сербского, работающие с Сашей. С товарищем Саломеей Саша о заключенном не разговаривал:
– Он государственная тайна. Какие бы у нее не имелись допуски, нельзя ей ничего сообщать без разрешения начальства… – он услышал легкую походку женщины, звуки нажимаемых кнопок:
– Она звонит кому-то, – юноша поднялся, – но вряд ли она доложит товарищу Котову о наших… – он поискал слово, – встречах. Это не в ее интересах… – на него повеяло лавандой. Рыжие, распущенные волосы падали тяжелой волной на шелковый халат. Товарищ Саломея попрощалась с кем-то:
– Непременно буду… – трубка вернулась на американский, плоский телефон:
– Называется «Принцесса», – вспомнил Саша, – она говорила, что это новая модель… – серые глаза заблестели, она взяла с подноса чашку:
– Ты такой заботливый, милый… – молочная пена испачкала губы, халат распахнулся, – спасибо тебе… – залпом допив кофе, товарищ Саломея потянула его в сторону сумрачной спальни, с широкой кроватью:
– Пойдем, пойдем… – женщина прижалась к нему, – я успела соскучиться… – обнимая его, подталкивая к постели, товарищ Саломея захлопнула дверь.
Неожиданным образом, единственным местом в Москве, где Эйтингон мог получить чашку отменного кофе, стал институт Сербского, в Кропоткинском переулке.
Окна кабинета главы диагностического отделения, доктора наук Лунца выходили в пустынный дворик. По верху трехметровой ограды протянули колючую проволоку. Институт соседствовал с довоенным зданием, выстроенным для посольства Финляндии. После ясного заката, утро выдалось теплым. Над государственной границей, как весело думал Эйтингон, щебетали воробьи. Раскормленный, рыжий институтский кот, лежа в солнечном пятне, на ступеньках заднего входа, лениво прядал ушами.
Попивая сваренный на турецкий манер кофе, Эйтингон небрежно оценил расстояние до суверенной территории Финляндии:
– Лунц сидит на пятом этаже. Я себе переломаю не только ноги, но и позвоночник. Или вообще, приложусь к камням затылком, как Ягненок… – разминая сигарету, он фыркнул:
– Ерунда, никуда я не побегу. Я должен увидеть девочек и мальчика… – Эйтингон не просил о встрече с официальной семьей. Со старшими детьми и женой все было в порядке:
– Шелепин знает, что меня они не интересуют, – понял Наум Исаакович, – он читал мое досье, составленное во времена первого ареста. Лаврентий Павлович во всем отлично разобрался. Он понимал, кто мне дорог на самом деле…
Тело Ягненка исследовали в сухановском морге. Патологоанатомы не нашли в трупе пуль, или чего-то подозрительного:
– Чистая травма головы тупым предметом, – хмыкнул Эйтингон, – он попал под обвал скальной породы. Но какого черта он вообще полез в пещеру… – 880 ничего не упомянул о цели, приведшей Ягненка в опасную расселину:
– Никаких полезных ископаемых на плато нет… – Наум Исаакович задумался, – может быть, они искали пропавший отряд внутренних войск, или, наоборот, прятались от наших бойцов… – из десятка человек в отряде поисковая партия обнаружила только одно закоченевшее, изуродованное тело радиста:
– Точно в месте, указанном 880… – Наум Исаакович потер ноющий висок, – но это не наши гости постарались. Это дело рук проклятой дикарки, Принцессы… – раны на трупе офицера напоминали увечья капитана Золотарева. Принцесса тоже пропала:
– Словно сквозь землю провалилась, – Наум Исаакович с тоской оценил гору папок перед ним, – непонятно, где она, где Волков, что случилось с остальным отрядом…
Доложив Шелепину о прибытии тела полковника Горовица в столицу, Эйтингон услышал раздраженный голос:
– Насколько я помню, в Суханове имеются особые печи, гражданин Эйтингон… – он опять стал гражданином, – или вы предлагаете вручить труп американскому послу… – Наум Исаакович, сдержавшись, ничего не ответил. Положив трубку, он долго стоял у пуленепробиваемого окна выделенного ему в Суханове кабинета:
– 880 сказал, что Матвея похоронили на семейном участке еврейского кладбища, в Ньюпорте. Ягненок обо всем позаботился, возил туда пасынка, читал по Матвею кадиш… – Эйтингон дернул щекой:
– Я не могу поступить иначе. Никому, ничего, нельзя говорить, даже Саше. Никто не поймет… – он прислонился лбом к стеклу, – да я и сам не понимаю, зачем я рискую. Я, все равно, не верю в Бога. Но я обязан вернуть Ягненку долг, это заповедь… – в синагоге, открыто или тайно, Эйтингон появляться не мог:
– Я не могу остановить машину в центре, – горько подумал он, – и сказать охране, что прогуляюсь пешком. Я не могу зайти в Дом Литераторов на чашку кофе, не могу навестить новый театр… – Эйтингон читал рецензии в «Вечерке», – у памятника Маяковскому. «Современник», правильно. Рядом собирается молодежь, читает стихи. В Политехническом музее тоже читают. Совсем как мы, в начале двадцатых, когда мы бегали на выступления Маяковского, в том самом музее, на стоячие места к Мейерхольду и в консерваторию…
По брусчатке цокали каблучки барышень, у «Праги» еще стояли извозчики. Весна двадцать четвертого года выдалась ранней:
– Только умер Ленин, родилась проклятая Марта… – Эйтингон смотрел в окно на яркое, московское небо, – мне исполнилось двадцать пять лет. Я водил девушек в синематограф, в нэпманские кафе, к себе на Красные Ворота… – Наум Исаакович обретался в большой, запутанной коммуналке, – я тогда закончил военную академию РККА, собирался в Китай, в командировку… – Эйтингон работал в Харбине с русской эмиграцией:
– Только сначала я навестил Турцию, летом двадцать четвертого, – он достал черный блокнот, на резинке, – надо, кстати, проверить, как дела у полковника Пеньковского… – он поскреб чисто выбритый подбородок:
– Ладно. Мне осталось сидеть пять лет, потом даже сам Хрущев не запретит мне ходить в театр. Надеюсь, он к тому времени не разгонит «Современник»…
Визит в институт Сербского не был необычным. С будущим зэка Князевым, как стали называть Сашу, работали здешние специалисты. Не желая вызвать подозрений Лунца, Наум Исаакович, как обычно, поболтал с ним о Сашиной легенде и его поведении в камере. Эйтингон пощелкал пальцами:
– Кстати, принесите мне дела недавно поступивших на экспертизу. Может быть, нашему подопечному стоит побывать в вашем заведении… – прямо Наум Исаакович ничего просить не мог:
– Тем более, я не могу просить отложить папки евреев. Придется поработать самому… – попивая кофе, шелестя бумажками, он бормотал:
– Баптист, адвентист, православный, хлыст… – Эйтингон нахмурился, – надо же, они еще остались… – в первых двух десятках папок никого нужного не попалось. Ткнув окурком в пепельницу, он протянул руку к очередной обложке серого картона:
– Опять какой-нибудь баптист… – он даже не удосужился взглянуть на фамилию. Изучив черно-белое, милицейское фото, Наум Исаакович усмехнулся:
– Старый знакомец. Кепки он не снимает, молодец. Сразу видно, что ешиботник… – бородатый мужик угрюмо смотрел на него:
– Бергер, – прочел Эйтингон, – Лазарь Абрамович, двадцать третьего года рождения, доставлен по этапу из Свердловска для психиатрической экспертизы.
Покойно гудели громоздкие фены. За чисто вымытым окном, в синем небе, над Театральной площадью, виднелись белые, словно сахарные облака:
– Японская диета, – покачала худым пальцем мастер маникюра, – запоминайте. В день один грейпфрут, один стакан томатного сока и порция вареной говядины. Говядину можно заменить яйцом вкрутую… – от столика донесся веселый голос:
– Вместо грейпфрута можно взять капусту… – дамы прыснули, – но, хотя бы томатный сок всегда есть в продаже…
В магазине на Петровке, куда персонал ЦУМа бегал за неурочными булочками, стояли пластиковые конусы, с разноцветными соками. К томатному полагалась серая соль и алюминиевая ложка. Ложку бултыхали в плошке с розоватой водой. Дети толпились у прилавка, ожидая пышно взбитых молочных коктейлей.
Слушая маникюршу, Циона вспомнила кондитерскую в Банбери:
– Там никакого коктейля было не дождаться, это американские штучки. В Лондоне Полина всегда выпрашивала у отца кока-колу и коктейли… – она равнодушно подумала о рыжих кудряшках дочери, о сонном голосе:
– Мамочка, так жалко, что ты болеешь. Но, когда ты оправишься, ты будешь жить с нами, на Ганновер-сквер… – Полина ворочалась, обнимая потрепанного кролика, с черными пуговицами глаз:
– Дай мне руку, мамочка… – она прижималась мягкой щекой к ладони Ционы, – спокойной ночи, я люблю тебя… – о средней дочери Циона почти не размышляла:
– Она мне не нужна, она плод насилия. Пусть Джон о ней заботится. Мне нужны Фредерика и мой мальчик, мой Максимилиан. Мне нужен их отец, Макс… – пока что ей нужно было отправить письмо на цюрихский почтовый ящик.
Циона внимательно просматривала данные милицейских сводок, поступающие на Лубянку, однако никаких сведений о Генкиной, или Елизаровой, она еще не нашла. Воровка могла обзавестись десятком поддельных паспортов:
– Ничего, – говорила себе Циона, – мне надо сообщить Максу, что я жива, надо устроить себе командировку, в Берлин. Граница пока открыта, я окажусь на западной стороне… – в Академии Циона занималась с группой молодых офицеров. По некоторым намекам она поняла, что осенью в Западной Германии состоится большая операция комитета:
– Не случайно сюда прислали инструктором товарища Лемана, который такой же Леман, как я Мендес… – усмехнулась Циона. Она была больше, чем уверена, что ее напарник, так называемый товарищ Леман, родился и вырос в Карпатах. Циона хорошо помнила тамошний акцент в немецком языке:
– Он либо с юга Польши, либо вообще украинец. Комитет, наверняка, хочет избавиться от Степана Бандеры… – Леман о себе говорил мало, но Циона догадалась, что агента внедрили в Германию для убийства главы украинских националистов:
– Бандера живет в Мюнхене, – она задумалась, – жаль, что я не знаю украинского языка… – Циона вздохнула:
– Оставь, в Мюнхен тебя никто не пустит. Они еще боятся, что я сбегу обратно на запад…
Она держала правую руку в мисочке с теплой водой. Рядом стояла чашка кофе из закрытого буфета ЦУМа. Парикмахерская на седьмом этаже, тоже считалась закрытой, обслуживающей персонал магазина. Саломею Александровну, как здесь называли Циону, мастер принимала по звонку:
– Вчера у нее освободилось время, для массажа лица и маникюра… – Циона отпила кофе, – хорошо, что я узнала о салоне… – она могла бы вызывать мастеров на Фрунзенскую, но Циона скучала по большим магазинам:
– Проклятый Джон меня не выпускал дальше лавок Банбери, и то с охраной, – зло подумала она, – а сам возил любовниц в Париж. Он, наверняка, мне изменял, у него в крови ложь и предательство… – в ЦУМе не продавали ничего из того, что Циона не могла бы заказать по особому каталогу для сотрудников Комитета.
Женщине просто нравилось бродить между прилавками, рассматривая перчатки, шляпки и чулки, кожаные портмоне и атласные бюстгальтеры:
– Надо что-то подарить Саше, на первое мая, – решила она, – если он еще будет в Москве… – по виду юноши Циона поняла, что после Свердловска он начал оперативную работу:
– У него на спине следы ожогов, его побрили наголо, он худеет. На зону его, что ли, отправляют, опять к Валленбергу… – Циона не могла перебрасывать весточку для Макса через ограду какого-нибудь посольства:
– Он легализовался, сделал пластические операции, но над ним висит смертный приговор из Нюрнберга. Я не хочу ставить под угрозу жизнь любимого человека, отца наших детей. Нам надо воссоединиться, найти маленького Максимилиана… – услышав смешки дам, мастер вздернула выщипанную бровь:
– Пять килограмм в неделю, – наставительно сказала она, – это вам не шутка. Есть еще диета индийских йогов… – Циона зевнула, не разжимая губ:
– Совсем как профессор Кардозо. Он тоже жужжит о вреде мяса, сахара и соли… – муж аккуратно звонил ей каждый день:
– Интересуется моей диетой и самочувствием, – женщина потянулась, – спасибо Саше, у меня все отлично… – она летела на Аральское море к майским праздникам:
– Прогуляюсь на яхте, полежу на пляже. Будет еще не так жарко. Давиду надо тоже привезти какой-нибудь подарок. Но просить его отправить письмо бесполезно, это слишком рискованно. Нет, мне нужен кто-то, выезжающий за рубеж… – девичий, смешливый голос сказал:
– Я видела, что Софи Лорен съедает за обедом тарелку макарон… – Циона навострила уши, – а француженки не садятся за стол без бокала хорошего вина… – повернувшись, Циона ахнула:
– Вы обедали с Софи Лорен… – невысокая, изящная блондинка кивнула:
– В прошлом году, но на обеде была еще сотня гостей… – Циона узнала девушку:
– Она снималась в первом фильме о Горском. Она играла революционерку, его любовный интерес. Она ездит на кинофестивали, она сможет взять мое письмо… – Циона решительно протянула свободную руку:
– Рада встрече. Меня зовут Саломея Александровна, я преподаю иностранные языки, в университете… – девушка оживилась:
– Если вы знаете французский, я бы хотела… То есть, конечно, если у вас есть время… – улыбнувшись, Циона понизила голос:
– Для звезды советского экрана, я всегда найду свободные часы… – соседка покраснела, Циона вынула руку из ванночки:
– Алый лак, пожалуйста, – велела она маникюрше, – весной хочется ярких оттенков… – вдыхая знакомый аромат ацетона и лака, Циона закрыла глаза:
– Она поедет за границу с моим письмом. Макс его получит, мы наконец-то встретимся. Все будет хорошо.
«Волга» Наума Исааковича и охранников встала в безнадежной пробке, на Театральной площади. По дороге в Суханово он хотел заехать на Лубянку. Прошлой неделей, по личному распоряжению Хрущева, в печах особой тюрьмы начали сжигать бесконечные папки польских офицеров, расстрелянных в сороковом году, рядом с деревенькой Катынь, под Смоленском. После январского визита в СССР главы Польши Гомулки было принято решение окончательно, как выразился Шелепин, поставить крест на катынских событиях:
– Крест там был бы очень к месту, – Эйтингон разглядывал витрины ЦУМа, – вернее, кресты. Сорок тысяч папок, а для разбора бумаг выделили всего двоих сотрудников. Они до лета провозятся в подвале… – сожжение документов, впрочем, было ему очень на руку. Шелепин велел Эйтингону, с лупой, как сказал председатель Комитета, проверить внутреннюю переписку, касающуюся катынского дела:
– Попросту и ее сжечь, – хмыкнул Наум Исаакович, – мерзавец Воронов сдох, спасибо 880 и Федору Петровичу, Берия расстреляли, но я и Судоплатов еще живы… – о судьбе бывшего коллеги он мог только догадываться:
– Скорее всего, его тоже держат на зоне, используют для консультаций, но мы с ним не столкнемся… – циркуляры в сороковом году посылались именно между ними тремя и Лаврентием Павловичем:
– Воронов надзирал за делами на месте, а я и Судоплатов были в Москве. Ладно, я доложу начальству, что вместе с катынской перепиской в печь отправился и Ягненок. Остальное мое дело…
Не желая рисковать упрямством Бергера, Наум Исаакович не стал встречаться с проходящим экспертизу старым знакомцем. По словам Лунца, подследственный страдал вялотекущей шизофренией. Эйтингон не сомневался, что бывший бандит разумнее начальника диагностического отделения:
– Он вышел с плакатом на площадь, однако с его точки зрения, он исполнял заповедь. Верующие другие люди, нельзя к ним подходить с обычными мерками… – он распорядился выпустить Бергера, со справкой о психической неполноценности. Бумагу выдавали сроком на год, после чего инвалида обязывали еще раз проходить комиссию. Эйтингон ожидал, что через год Бергер появится на какой-нибудь площади, с очередным призывом:
– У него на лице написано, что он не успокоится, пока не окажется в Иерусалиме. Но это и хорошо. Благодаря таким, как он, наш народ не рассеялся, создал свое государство… – Бергера отправляли восвояси из института через неделю, в канун Пурима. Эйтингон поинтересовался адресом Лазаря Абрамовича. Лунц пожал плечами:
– У него есть супруга, то есть свиданий ему пока не давали, но передачи она приносит… – Даниил Романович зашуршал бумагами, – вот ее данные… – данные супруги Бергера Эйтингона не интересовали:
– Только адрес, – прервал он Лунца, – он требуется по оперативным соображениям… – вышколенный психиатр немедленно закивал. Адрес, как и предполагал Эйтингон, оказался подмосковным, малаховским:
– Там еще в двадцатые годы стояла синагога, – вспомнил Наум Исаакович, – наверняка, они и подпольную ешиву организовали… – он почесал висок:
– Осталось только сообщить в Малаховку о трагической гибели некоего Меира, сына Хаима и Этель, и переправить тело Ягненка в морг института Склифосовского, с просьбой о выдаче трупа родственнику, гражданину Бергеру, Лазарю Абрамовичу…
Эйтингон знал, что бывший ешиботник, бандит и зэка не подведет:
– Он похоронит Ягненка, с миньяном, как положено, он будет читать по нему кадиш весь год. Это мицва, и Бергер ее исполнит… – Наум Исаакович откинулся на сиденье «Волги». Насколько он видел, у Малого театра такси столкнулось с частной машиной:
– Дороги еще скользкие, не весь снег растаял… – он нашел в кармане пальто портсигар, – с Ягненком я все устроил. Пора зэка Князеву отправляться в камеру его светлости…
Машина Эйтингона стояла рядом с газетным ларьком. Он заметил яркую обложку «Советского экрана». Хорошенькая блондинка, в строгом черном костюме, с комсомольским значком, серьезно посмотрела на него:
– «Первое дело», – прочел Наум Исаакович, – новый фильм о советской юстиции… – посмотрев в Суханово «Молодых львов», Эйтингон укрепился во мнении, что в СССР никогда такого не снимут:
– У нас отличные режиссеры, но их творческие стремления ни к чему не приводят. Партии требуется кино о советской юстиции, – он зевнул, – даже названия фильмов наводят скуку… – переведя взгляд на выход из универмага, Эйтингон замер.
Блондинка с обложки, в изящном черном пальто, и явно заграничной, широкополой шляпе, стояла у хорошо знакомой ему белой «Волги». Эйтингон узнал рыжие волосы женщины за рулем:
– Что здесь делает Саломея и для чего ей нужна актриса… – имя девушки вылетело у него из головы, но Эйтингон помнил, что она снималась в первом фильме о Горском:
– Она играла Фриду. То есть Фрида, разумеется, стала то ли Катей, то ли Таней, московской ткачихой… – он всмотрелся в обложку:
– Ее зовут Лада. Красивое имя, редкое. Лада Яринич… – женщины, судя по всему, прощались. «Волга» Саломеи поползла в сторону Петровки. Машину Эйтингона надежно скрывал чадящий грузовик. Актриса озиралась, видимо, в поисках такси. Охранники не успели даже рта раскрыть:
– Деньги у меня есть… – Наум Исаакович хлопнул дверью, – хорош бы я был без денег… – кинув на прилавок ларька рублевку, он схватил журнал:
– Цветы, надо найти цветы… – после восьмого марта южные мужики, торговавшие из-под полы мимозами, исчезали с московских улиц:
– Ладно, значит, будет повод к новой встрече… – усмехнулся Эйтингон, – а пока я возьму автограф… – выдернув на свет паркер, он сорвал с головы потрепанное, твидовое кепи:
– Прошу прощения… – вежливо сказал Наум Исаакович. Она повернулась, в голубых, больших глазах заиграло полуденное солнце:
– Вас, должно быть, осаждают такими просьбами, – он склонил поседевшую голову, – но не откажите в автографе поклоннику вашего таланта… – на белых щеках заиграл румянец. Девушка смущенно приняла журнал:
– Мне очень приятно, товарищ. Как вас зовут… – Эйтингон скрыл вздох:
– Котов. Товарищ Котов… – он следил за движением тонких пальцев, со свежим маникюром:
– Здесь есть парикмахерская на седьмом этаже. Зачем Саломее нужна актриса? Яринич ездила на венецианский фестиваль, я читал в газетах. Ее выпускают за границу… – на него пахнуло нежным ландышем, Наум Исаакович очнулся:
– Большое спасибо. Позвольте, я помогу вам поймать машину. На улице Горького больше такси, я вас провожу… – он ожидал, что охранники окажутся рядом с ним меньше чем через минуту: