Распад русских государственности и общественности, русских политики, экономики и этики, начавшись 1-го марта 1881 года, завершился 1-го марта 1917 г. Падение северного (третьего) Рима продолжалось, таким образом, около 40 лет, почти столько же, сколько и Рима южного. Вдумчивые историки найдут, пожалуй, аналогию между этими двумя катастрофами, как ни велика внешняя разница между Петронием и… Набоковым, между Сенекой и Распутиным, между поэтами римского и русского декаданса, подпочва этих, как и других грандиозных государственно-правовых сдвигов, – та же. И скрытые в подпочве корни почти те же, – корни загнившего на корню века.
Распад России найдет достойную его оценку лишь в отдаленных поколениях. Нам же, злосчастным его современникам, нам, обреченным, остается лишь поднимать из мусора более ценные и цельные обломки затейливой архитектуры, составлять из них музеи, наподобие музея обломков Помпеи, и по ним судить – чем была Россия до извержения коммунистического Везувия. Эти обломки, само собою разумеется, не дадут понятия о целом; но их контуры дадут понятие о типе […][60] храмины, а пожалуй, и намекнут на причины разрушенной […][61] Моя задача – собрать эти обломки.
Целое поколение прожило свою сознательную жизнь [в эпоху] российского распада – люди, встретившие 1-ое марта1 юнцами и проводившие 1-ое марта 1917-го года стар[иками] (?)[62] – поколение упадочное, на вид оно казалось здоровым, пылким, европеизированным. На деле же от него несло азиатчиной. Оно молилось на своих предков и учителей: Герцена, Чаадаева, Огарева, Добролюбова, Белинского. Считая себя их правопреемниками, оно клялось довершить начатое Милютиными и Ростовцевыми. А стлало путь Ленину с Троцким. Какой-то загадочный, дьявольский, неисследованный еще никакими гениями, но лишь предсказанный пророками процесс творился в умах, сердцах и крови этого поколения, все начинавшего, чтобы ничего не кончить, всем желавшего блага и всем напакостившего, растратившего свои силы в постройке вавилонской башни, спускавшегося в ад, чтобы вымостить его добрыми намерениями, и карабкавшегося на небо, чтобы закоптить его. Какая-то хворь точила русскую душу как раз в то время, когда в нее жадно заглянул весь мир, когда русский гений открыл человечеству достижения и возможности, о которых ему не снилось. Трагедия распада надвигалась с головокружительной (в историческом смысле) быстротой. Подогретая материалистическим прогрессом Европы и скованная инертностью Азии, славянская слизь претворилась в сплошной яд злостности, самоанализа, самолюбования, самодовления, окуталась испарениями мистицизма, загнила алчностью, похотью, аморальностью. Не было способнее и тупее этого удивительного поколения, не было порывистее и безвольнее, альтруистичнее и эгоистичнее, целомудреннее и развратнее. Центробежные и центростремительные силы всей русской истории, всего конфликта между Европой и Азией, столкнулись в потомках Пушкина и Булгарина, Алеши и Смердякова2, Сперанского и Аракчеева. Изумительное, трагическое поколение! Без вины виноватое, без намерения все губившее и осквернявшее! В сильных и слабых, пасущих и пасомых, в праведниках и грешниках, – та же червоточина. В умах и сердцах – тот же червь, точивший лучшие намерения, раздваивавший добрейшие души, отравлявший сильнейшую волю. В галерее типов, творивших историю российского распада, знакомые черты Чичиковых, Хлестаковых, Держиморд, Ноздревых, Рудиных, Карамазовых. А в давящем тумане мыслей и чувств, что спутал языки строителей российской вавилонщины, явственно различается лишь грандиозный двойник, воплотивший коллективные черты поколения mixt. Одним фасом рыдая, другим хохоча, этот загадочный фантом, на рубеже двух столетий, этот всероссийский Хам3 и нигилист с манерами светского денди, со складкой елейной религиозности, с невинной усмешкой отравленных уст, с лукавым поблескиванием таивших ненависть глаз, широко крестясь и глубоко вздыхая, вел Россию прямехонько к пропасти. И шла святая Русь за страшным вожатым своим – хоть и упиралась, дрожала, падала и вставала, но все же шла с повязкой на глазах, с залитым стыдом, схваченным тернием челом.
Моя сознательная жизнь началась с воцарением в России Хама. Я наблюдал его сплевывающим семечки в вечер 1-го марта 1881 г. и палящим здание суда 1-го марта 1917 г.4 Я прислушивался к его гвалту в дни «диктатуры сердца» Лориса и «доверия» Мирского5; я наблюдал его холопство вправо и влево, в дни всех четырех Дум; я наблюдал хамство Витте и Распутина, банкиров и биржевой шушеры, художников и философов, газетных писак и болтунов. Всюду и везде, от чертогов до загородных кабаков, от учреждений «идейных» до берлог утробных, от раздушенных будуаров до домов свиданий и карточных клубов, торжествовал меднолобый всероссийский хам. Большевики его лишь короновали, но не сочинили – большевики лишь набросили купол на здание, воздвигнутое нами – здание всероссийского распада.
Было время, когда и я мог что-нибудь сделать для предотвращения катастрофы. Судьба поставила меня близко к людям, делавшим эпоху – на рубеже между государственностью и общественностью. Далекий по удельному весу от «вождей» типа Милюкова, далекий по таланту от Горького, Бунина, Розанова, Мережковского, в свое время я обладал и убедительностью, и темпераментом. Я и впрямь писал в газетах разного «направления», но писал я об одном и том же. Я не ходил «ку Плеве и ку Витте», я не лез к власти. Но я и не жертвовал своим благополучием ради правды, которую чувствовал нутром, – правда эта висела лишь на кончике моего пера. Горе дореволюционной России, а с ней и мое, одного из ее недостойных сынов, что в нас, людях дарования и порядка, отсутствовала жертвенность, – жертвенность проявили лишь «бесы» русского безвременья. Все мы были ближе к Ивану Карамазову и даже к Смердякову, чем к Дмитрию и Алеше. Все мы, и я в особенности, – Нарциссы, корыстолюбцы и сластолюбцы. Розанов, напр[имер], осмеял «Сладчайшего Иисуса», чтобы склонить выю перед лукавцем Сувориным6. Близко за ним следовал я и художники, богоискатели, «лучшие люди» века. Не досада за разбитую жизнь и не мстительность водят моим пером в этих очерках, а лишь потребность на закате дней сказать то, что я не умел, или, вернее, не хотел сказать на заре ее. «Ныне отпущаеши» не мне одному, а всем, кто содействовал великому российскому распаду.
Баян