Утром рано полусонные, всею компаниею послезали мы с сеновала и как только уселись в тарантас, так начали опять дремать или, как выражался Гвоздиков, «начали удить». Ямщик позевывал и пожимался в своей свитенке; у него тоже «клевала». Бубенчики мелодически погромыхивали и еще более усиливали снотворное влияние ранней зари. Отъехали верст восемь, солнышко уж поднялось над лесом, час был осьмой, в начале. Купец проснулся, зевнул и, перекрестив рот, сказал со вздохом:
– Видно, уж не рано.
Гвоздиков тоже проснулся, протер глаза и сказал:
– Ась?
– Не рано, мол, говорю, видно, – повторил ему купец.
– Неравна рана, Семен Андреевич, иная рана бывает с полбарана.
– Бреши, – отозвался купец, опять зевнул и опять перекрестил рот.
– Чего брехать? Брешет брох о четырех ног. А желтоглазый-то мой! – обратился он вдруг к товарищу. – Ишь, ишь, – продолжал он, указывая мне на него пальцем. – Клюет у него, клюет. А, а! Смотрите, ишь!
Желтоглазый, качаясь с боку на бок, действительно точно прицеливался и вдруг клюнул в самые колени к купцу, который сидел против него.
Гвоздиков так и покатился.
Желтоглазый, ударившись носом, проснулся, поднял шапку и надел ее на голову.
– Окунь что ли? – спросил надрывающийся со смеха Гвоздиков.
– Окунь, – отвечал молодец недовольным голосом и опять начал клевать.
– Ишь, собака, опять спит! Это ему все с древлего благочестия так приваливает, – сказал Гвоздиков и схватил его за нос. – Я вот тебе нос-то оторву, в моленную и не пустят, скажут, закон, видно, нарушил.
– Полно дурачиться, – отвечал терпеливый сорокалетний молодец. – Чай, не махонький ты!
– Полно, дура молошная! – отозвался приказчик. – Постойка-сь, – прибавил он, обратясь к ямщику.
Все проснулись. Тарантас остановился середb дороги. Первый полез вон приказчик, за ним купец и все другие, даже и ямщик соскочил… Потом опять поехали.
Едем. Спать уж не хочется, а только позевывается.
– Купцы! – раздается с козел.
– Асиньки? – говорит Гвоздиков.
– Вот то самое место, где я приятеля-то побасловил. А вон видать и селение, вон, вон, – продолжал ямщик, указывая кнутовищем в сторону. – А тут вот за горкой, насупротив самого села на большаке будет «питейный», сладкую и всякую держат, и пива вчера бочку, Гришка баил, привезли.
Он немножко помолчал и потом прибавил:
– А то проезжающие тож как-то пили да попотчевали, так кислое было такое, теперь вот свежего привезли с пивоварни.
– А ты пьешь? – спрашивает купец.
– Теперь не пью, а как поднесут, так выпью.
– А часто подносят?
– Купцы подносят.
– А господа?
– И господа, бывает, подносят. Только реже. Из молодых так ничего, подносят.
Перевалили пригорок. Под взволок ямщик пустил тройку шибко и за четверть версты не доезжая кабака спросил:
– Не останавливаться што ль?
– Попотчуете, Семен Андреевич? – спросил Гвоздиков.
– А, бес! Ну, ладно.
– Так стой, слышишь, у кабака!
– Хорошо.
Ямщик разом осадил тройку у самых дверей откупного заведения, так что коренная замотала головой и, упершись передними ногами, два раза потянула вожжи, а потом скосоротилась, зевнула, показав свои желтые зубы с черными пятнами, и встряхнулась.
– Будь здоров, – сказал ямщик и, обойдя тройку, покачал без всякой нужды запряг. Мы опять постояли у плетня, Гвоздиков бросил желтоглазому куда-то горсть пыли, тот назвал его дураком, а приказчик молошной дурой.
Вошли в «заведение». Декорация известная. Стойка. Полки со штофами, полуштофами и шкаликами, бочка с медным краном, заспанный целовальник, нечесаная девочка лет десяти, а в дверях у перегородки женщина с ребенком на руках и с подбитым глазом.
– Пива што ли? а? – спросил Семен Андреевич.
– Что пиво? дрянь. Утром не годится кишки полоскать, – отвечал Гвоздиков.
– Ну чего же? Что там у тебя есть? – спросил он, обращаясь к целовальнику.
Тот обернулся полуоборотом к полкам и, глядя на них, заговорил:
– Тминная, полынная, сладкая, французская, ликер, бальзан.
– Давай бальзану!
– Сколько?
– Давай на всех.
– Давай полшкипера! – потребовал Гвоздиков.
Целовальник снял полштоф, тряхнул его, взглянул на свет и, поставив на стойку, крикнул:
– Аниска!
Девочка подскочила к отцу.
– Где гвоздь?
– Я не знаю-с, – пропищал ребенок.
– Не знаешь? Погоди ты! Я вот тебе ужо волосенки-то оборву. Ищи скорее, постреленок! Девочка засуетилась.
– Вот, на гвоздь, Митрий Егорыч! – сказала жена, протягивая целовальнику обваленный в свечном сале двутесный гвоздь.
– Небось, сама вчера с сестренкой затащила, – продолжал целовальник, обращаясь к дочери. – Дай срок, я те уши-то оболтаю.
Девочка шмыгнула за перегородку к матери. Целовальник вытащил запечатанную бумажную затычку из полуштофа, обтер своей грязной лапой горлышко и поставил посудину опять на стойку, достал из-под этой стойки стаканчик, к дну которого присохли две мухи. Он выковырнул покойниц ногтем из сосуда, где они восприяли смерть, и, толкнув стаканчик об стойку, поставил его на дно.
– А закусить?
Целовальник опять потянулся под стойку и вынул оттуда деревянную тарелку, на которой лежала какая-то рыба, жаренная в конопляном масле, и положил на край тарелки щепотку соли.
Гвоздиков взял тарелку, понюхал рыбу и сказал:
– Стервядь, ай бишь стерлядь.
Выпили. Бальзам оказался самого неприятного вкуса, но такой, однако, крепкий, что откупщик смело мог бы влить в него водицы. Порция была достаточная, и выпей ее каждый из нас дома – голова пошла бы кругом, а в дороге ничего. Стерлядь тоже всю съели. Ямщику поднесли стаканчик, и на закуску он взял пару засиженных мухами баранков. Повеселели. Все уселись.