Один фотограф, у которого я снимался, живой и интересный хохол, встретив как-то, спросил меня:
– Вы сегодня вечером что делаете?
– В театре.
– Не заедете ли после театра ко мне? Соберется кой-кто, петь будем, плясать, играть, будут и умники. В самом деле, что вам, приезжайте.
Мне, скучавшему, как только может человек скучать, улыбнулось это предложение, и я после театра поехал.
Я приехал в разгаре вечера.
В накуренном воздухе маленьких комнат, с дешевой мебелью и фотографиями по стенам, тускло горели лампы и стоял гул от оживленного говора.
Я остановился у дверей, и первое, что резко бросилось в глаза: простые будничные костюмы и оживленные, праздничные лица гостей. Говорили, громко смеялись. Я прислушивался к этому смеху с удовольствием, потому что давно уже не слыхал такого веселого, беззаботного смеха.
Мое появление ничего не нарушило. Только какой-то седоватый веселый господин, собиравшийся что-то сказать, остановился на мгновение с поднятой рукой и с дружелюбным любопытством осмотрел меня, да хозяин крикнул, увидев:
– Ну, вот и отлично, как раз вовремя: сейчас пение начнется, а пока я вас успею еще познакомить.
И он повел меня по комнатам: Седоватый господин, немного сутуловатый, с добрыми женскими глазами, добродушно сказал мне:
– Я уже слышал о вас: очень рад познакомиться.
И мне вдруг показалось, что я давным-давно уже знаком с ним.
– Это кто? – спросил я, отойдя, у хозяина.
– Судебный следователь из евреев, Яков Львович Абрамсон, – шепнул мне хозяин, – мог бы давно быть и председателем, если бы выкрестился, но не хочет: очень хороший человек, его все очень любят.
По очереди, проходя через маленькую комнату, я пожал руку господину средних лет, с умным, спокойным и твердым взглядом, около которого сидело несколько молодых людей, и один из них, – с бледной, некрасивой и изможденной физиономией, но с прекрасными глазами, которые тем рельефнее выдвигались и красотой своей освещали все лицо, – что-то горячо говорил.
Молодой человек был одет более чем небрежно даже для этого общества: прорванный пиджак и ситцевая рубаха были далеко не первой свежести.
– Василий Иванович Некрасов, – шепнул мне хозяин, указывая на господина средних лет, – присяжный поверенный, умница, был несколько лет тому назад председателем земской управы, – слетел в двадцать четыре часа.
– За что?
– Да, собственно, повод – ерунда, там, в пиджаке приехал к губернатору, – отношения раньше были натянуты.
– А этот молодой человек в грязной рубахе, который напоминает мне время нигилистов?
– Это от бедности… Это самоучка из босяков, он пишет в газете: хрошенькие такие рассказы… Ему предсказывают большую будущность.
Проходя дальше, я увидел председателя суда, Владимира Ивановича Павлова, и удивился неожиданной встрече.
Большой, мрачный, он сидел такой же угрюмый, как и на губернаторских журфиксах, внимательно слушая какого-то средних лет господина, в синих очках, с светлой бородкой клином.
– Это кто с Павловым сидит?
– Редактор нашей газеты.
– Какое разнообразное, однако, у вас общество.
– Да, спасибо, не брезгуют моей хатой, – сказал хозяин.
Началось пение.
Молодой офицер мягким приятным басом запел «Капрала».
Я стоял у дверей и слушал.
Офицер пел выразительно, красиво и с чувством.
И вся его фигура, статная, с открытым, доверчивым лицом, голубыми глазами, очень подходила к песне.
После офицера пела барышня, нарядная, изящная. Она училась в консерватории и приехала теперь домой.
У нее было колоратурное сопрано, и голосок ее звенел нежно. Когда она делала свои трели, казалось, комната наполнялась мягким звоном серебряных колокольчиков.
Ее заставили несколько раз спеть.
– Кто она? – спросил я подошедшего хозяина.
– Норова, дочь одного бедного еврея, лавочку имеет.
– У нее прекрасный голосок, – сказал я, – но вряд ли годится для большой сцены.
– На маленькой будет петь.
Еще одна барышня пела, и у этой был свежий, выразительный голос.
После пения играли на скрипке, – соло, дуэт с роялью, рояль соло.
И игра была прекрасная.
Я, житель юга, привык к музыке, пению и в своем обществе скучал за этим.
После музыки хозяин позвал закусить чем бог послал. Бог послал немного: две селедки, блюдо жареной говядины, груду хлеба, две бутылки водки и батарею бутылок пива.
– А после ужина, когда прочистятся голоса, – говорил хозяин, – мы хором хватим.
После ужина хватили хором и пели долго и много.
Когда я проходил мимо группы молодых людей, сидевших за столиком и пивших пиво, меня окликнули по имени и отчеству.
– Не узнаете? – спросил окликнувший тихим сиплым голосом, ласково улыбаясь.
Я напряг свою память: где я видел эту застенчивую, сутуловатую фигурку, смотрел в эти черные глаза, слышал этот тихий сиплый голос?
– Вы статистик, Петр Николаевич? Извините, фамилию забыл.
– Антонов, он самый, присаживайтесь, позвольте познакомить: сотрудники местной газеты.
Петр Николаевич года два назад по делам статистики заезжал ко мне в имение.
Принял я было его тогда очень плохо.
Он вошел прямо в кабинет, а я, думая, что это какой-нибудь писарь с окладными листами, сухо спросил его:
– Отчего вы в контору не прошли?
– Извините, – весело ответил Петр Николаевич и уже пошел, когда я догадался спросить его, кто он.
Петр Николаевич прожил у нас тогда несколько дней, и в конце концов мы расстались с ним в самых лучших отношениях.
Я очень обрадовался ему. Его товарищи скоро ушли, и я, так как деревня каким-то непереваренным колом постоянно торчала во мне, на вопрос, как идут мои дела в деревне, рассказал Антонову о всех своих злоключениях.
Антонов, согнувшись, внимательно слушал меня и, когда я закончил, задумчиво сказал:
– Какой богатый материал… Если бы вы могли написать так, как рассказали… Отчего бы, в самом деле, вам все это не описать?
– Для чего?
– Напечатать.
– Собственно, кому это интересно?
– Интересна здесь деревня, ваши отношения… Насколько я понял, вы ведь вперед, так сказать, предугадали реформу и были… добровольным и первым земским начальником… Нет, безусловно интересно и своевременно…
– Если печатать, то где же?
– В «Русской мысли», в «Вестнике Европы».
– Шутка сказать!
– Вы напишите и дайте мне.
– А вы какое отношение имеете к этому?
– Я тоже пишу.
– Что?
– Очерки, рассказы.
– Вы где пишете?
– Прежде писал в «Отечественных записках», теперь в «Русской мысли».
– Вы и тогда, когда у меня были, тоже писали?
– Да.
– Отчего же вы ничего не сказали тогда?
– Не пришлось как-то.
– Вы что написали?
– «Максим-самоучка», «Дневник учителя», несколько рассказов. – Он назвал свой псевдоним. – Читали?
– Нет, – отвечал я смущенно, – не успел… Непременно прочту…
Вечер подходил к концу. Где-то в крайней комнате все еще пели хором, но нежные мелодичные звуки как будто все ленивее пробивались сквозь накуренный полумрак комнат. Догорали свечи, и огонь их казался теперь красным. Уже потухло несколько ламп.
– Ну, что ж, пора и домой, – поднялся Антонов, – надо бы нам где-нибудь увидеться еще.
– Очень рад, – сказал я, – если позволите, я приеду к вам.
К нам подошел в это время Абрамсон и, добродушно смеясь, сказал мне:
– Собственно, и я очень рад бы был, если бы наше знакомство не ограничилось этим и вы посетили бы мой салон, весь город бывает.
Абрамсон засмеялся, а я записал и его адрес.
На другой день я был и у Антонова и у Абрамсона.
Антонова я дома не застал, а у Абрамсона очень долго звонил, пока дверь вдруг не отворил сам хозяин и весело закричал:
– А-а! Пожалуйте, пожалуйте, очень рад, колокольчик не звонит, да и дверь никогда у нас не затворяется.
Он ввел меня в свой маленький кабинет и показал рукой на белую, известкой выкрашенную стену, на которой на листе крупно было написано: «О старости и тому подобных неприятных вещах просят не говорить в этом доме».
Он дождался, пока я прочел, и весело расхохотался.
– Понимаете, необходимо это, – он показал на свою седину, – а то ведь есть такие нахалы, что, если не предупредить, как раз и ляпнут перед кем не надо.
Я вспомнил, что на вечере Яков Львович все время вертелся около дам.
– Вы женаты?
– Все никак не могу выбрать… Не хотите ли чаю, пойдем в столовую.
Столовая – маленькая комната, с крошечным столиком и другой надписью на стене. Крупно было написано: «конфеты, закуски, вина» и мелко «в магазине Иванова».
Когда мы перешли в третью и последнюю комнатку, – кушетка для спанья стояла в кабинете, – Яков Львович сказал:
– Ну, что ж, хорош салон? И действительно, ведь весь город бывает, за исключением вашего кружка… Ах, потеха. В последний раз была у меня Марья Николаевна Петипа, – видали вы ее на сцене?
– Ну, конечно.
– Я ей: салон, салон, ну, она и вообразила себе в самом деле: приехала в бальном платье, в туфлях, декольте, накидка с лебяжьим пухом. Как раз приехала к закуске. Посадил ее вот на это кресло, спрашиваю: «Закусить не прикажете?» – «Что-нибудь, говорит, солененького». Бегу в столовую, только хвост от селедки и остался, – несу торжественно с такой физиономией, как будто омар или по крайней мере свежая икра.
Яков Львович рассмеялся и сказал:
– На полторы тысячи жалованья что больше можно сделать?
– Отчего вы не сделались присяжным поверенным?
Яков Львович махнул рукой:
– Мне и так хорошо: счастие не в деньгах, счастие в спокойной совести; есть деньги – помог, нет – совет хороший…
В это время наружная дверь отворилась, и из передней выглянул в кучерской поддевке крестьянин.
– А, заходи, – сказал Яков Львович. – Ну, что?
– Ходил.
– Ну?
– Поступил…
– Ну и отлично…
– Благодарим покорно, – сказал крестьянин и вышел.
– Вот удалось определить в кучера… у меня здесь настоящее справочное бюро: приедет концерт давать – ко мне, в кучера – ко мне, умер – бедная семья евреев ко мне. У меня самого ничего нет: есть друзья.
В это время дверь отворилась, вошел новый посетитель.
– А-а, – крикнул хозяин, увидев гостя, – позвольте вас познакомить: учитель реального училища Павел Александрович Орхов, собственно инженер-технолог, но из любви к искусству.
– Да знакомы, знакомы уже: у фотографа же на вечере.
Это говорил маленький, живой, с большой кудластой головой, похожий на головастика человечек, постоянно обдергивавшийся.
– Да, да, знакомы, – сказал я, пожимая руку Павла Александровича.
– Зашел к вам, – сказал Павел Александрович, садясь, – вот по какому делу. Собираюсь я лекцию по геологии прочесть, да не знаю, как сделать у губернатора.
Абрамсон обратился ко мне и сказал:
– Как видите, это имеет самое прямое отношение к моей специальности судебного следователя.
– Вы ведь хороши с Ермолиным, – через него, говорят. Вот и дайте к нему записку, там, что ли, – сказал Орхов.
– Я сам к нему с вами поеду.
– Ну и отлично.
И, обратившись ко мне, Орхов спросил:
– Ну, как вам понравилось у фотографа?
– Очень понравилось, я и до сих пор не могу прийти в себя от удивления. Я, собственно, точно провалился вдруг в другой мир, о котором никакого представления не имел.
– Вот, вот, – замигал своими большими глазами Орхов и стал нервно ловить свои обстриженные усы, – именно провалился. В столице вы видели, конечно, этих других людей, но не предполагали, что они и здесь имеются уже. Конечно, в городе, где сорок – пятьдесят тысяч жителей, народа довольно, но вам как-то представляется весь этот народ не своего круга чем-то очень малозначащим и неинтересным: ну, какие-то там работники, из-за куска хлеба бьющиеся изо дня в день, все поглощенные серой, скучной прозой жизни и, конечно, без всяких горизонтов. А что и есть, то это заимствовано от вас же, людей вашего круга, как заимствуют они у вас и все остальное: моды, манеры, светский этикет. И как все подражательное – все это ниже оригинала. Для этого достаточно видеть их издали: на улице, в собраниях, в театре. Словом, была какая-то непродуманная, но твердая уверенность, что вы и ваш круг – начало и конец всему, источник жизни и единственный проводник культуры. И вдруг: провалился в преисподнюю… в другой мир. Вы когда кончили курс?
– Восемь лет назад.
– В один год со мной: почти напротив жили… Восемь лет всего, и уже не можете прийти в себя от удивления, что увидели всех нас. Хоть назад поступай… Все высшее образование, может быть, не задело даже за то, сидящее и в вас и в каждом, что вы увидели у фотографа. Как раз там, где не требуется никаких дипломов, родословных, набитых карманов. Там и Савелов, которого читает вся образованная Россия, и босяк, который, может быть, удивит всех своим талантом, и все эти неизвестные люди труда, совокупным трудом которых является номер, печатный лист газеты, журнала, – в них истины этики, политики, социальные и экономические истины, проверенные не пальцем, приставленным ко лбу, а мировой наукой… Провалился: корни не в почве, а в корке вдруг оказались… Оказалось вдруг, что наш громадный мир только болото на корочке, что есть другой мир, где и настоящая почва, где и жизнь, и знанье, и искусство, где люди трудятся, мыслят, думают, осмысливают… Да, да… Новые люди из Зеландии приехали, при виде которых в себя прийти не могут. Так вот как. Ну, мне пора…
И Орхов вскочил, торопливо сунул мне и хозяину руку и ушел.
Яков Львович возвратился назад смущенный и, разводя руками, сказал:
– Вот еще чудак… Требует от всех людей какого-то геройства, аскетизма… Точно жизнь вот так и идет по прописи…
Я сидел сконфуженный, смущенный.
– Нет, в самом деле, вам понравился вечер? – говорил тоже смущенный хозяин. – Надо будет и у меня как-нибудь собраться…
– Ну, и мне пора…
Я встал, откланялся и уехал неспокойный и огорченный.