Милому человеку и прекрасному артисту
Сергею Ивановичу Горелову,
художественно воплотившему образ «Альберто»,
посвящаю эту повесть и вышедшую из нее пьесу.
L'amour est comme ces arbres à l'ombre desquels meurt toute végétation. L'homme qui aime une femme, non seulement n'aime rien autre chose, mais finit par ne rien haïr non plus. C'est en vain qu'il cherche dans les replis de son coeur toutes les préférences, toutes les sympathies, toutes les répugnances, tout cela est mort mort d'indffierence
– A теперь, синьор форестьер, если вам угодно меня выслушать, я желал бы сказать вам несколько слов.
Говоря это, Альберто опустил весла. Лодка, шибко разогнанная им против невысокой волны, с размаху через нее перескочила и мерно закачалась на зыби моря, белого, как молоко, под белым облачным небом. Иностранец, к кому Альберто обратился с речью, поднял глаза, удивленный резким тоном лодочника. Взгляд, встреченный им под нахмуренными бровями Альберто, оказался таким же недружелюбным, как и голос.
Берег был далеко. Городок и пристань, откуда полчаса тому назад лодка унесла двух пловцов в открытое море, утонули за горизонтом, над которым чуть виднелись синие тени окутанных туманом гор.
Альберто и иностранец были одни в просторе морской тиши. Небо над ними, – бездна под ними.
– Конечно, говорите, Альберто! В чем дело? Вы как будто расстроены… Надеюсь, не случилось никакой беды?
Смуглые щеки Альберто стали бронзовыми от румянца, бросившегося ему в лицо.
– Видите ли, синьор, – смущенно заговорил он, – я много доволен вами. Вы щедрый господин и даете хорошо заработать бедному человеку. Я никогда не слыхал от вас грубого слова. Я! А что такое – я? Простой marinajo[2]; лодки да купальни – вот мое дело…
– Без предисловий, Альберто! Зачем рассказывать мне то, что я и сам, без вас, прекрасно знаю?
– Затем, синьор, что я, по своей должности, привык к обращению с иностранными господами; я много их знаю, меня многие знают, и все меня любят. И больше вас никто мне по душе не приходился. Вы много платите мне за наши поездки, но, честное слово, я к вам не за это привязался: хорошо платят и другие, а просто – славный вы человек, вот что. И тем печальнее мне говорить вам не слишком-то приятные вещи…
– Час от часу не легче… Не тяните, рассказывайте напрямик: что, как и почему…
На бронзовую кожу Альберто легли тени еще темнее – точно все впадины лица стали еще глубже, а выступы – еще резче; через лоб, наискось, вздулась, как бечевка, синеватая жила.
Он машинально схватил весла и двумя-тремя ударами двинул лодку на несколько сажень вперед; потом со стуком положил весла на борт и скрестил на груди мускулистые голые руки.
– Дело простое, синьор! – сказал он отрывисто и грубо, с враждою глядя прямо в лицо иностранца. – Зачем вы сбиваете с пути Джулию?
Иностранец широко раскрыл глаза.
– Я сбиваю с пути Джулию?! Альберто! Во-первых: как вы смеете задавать мне такие вопросы? Во-вторых: откуда вы эту глупость взяли? Какая сорока принесла вам ее на хвосте?
– Простите, синьор! – по-прежнему хмуро возразил Альберто. – Конечно, я помню расстояние между нами… Но когда вопрос касается моей невесты…
– Невесты?! – перебил иностранец. – Джулия ваша невеста? Давно ли?
– Я посватался к ней в день Троицы.
– И она приняла ваше предложение?
– Нет, не хочу лгать. Она мне не сказала ни «да», ни «нет». Сказала: «Ты подожди, а я подумаю…» Она ведь так еще молода, синьор. Но она скажет «да», синьор. Клянусь вам, что скажет… Если только… если…
Он замолчал и исподлобья, косо поглядел на иностранца.
– По вашей выразительной физиономии легко догадаться, что значит это «если», – усмехнулся иностранец. – Не косите так страшно глаза, Альберто… Вылитый Таманьо в «Отелло». Успокойтесь. Мне столько же дела до вашей Джулии, сколько – вон до той волны, что бежит на нас… Посмотрите, какой чудесный, белый гребешок на ней, как он змеится и зыблется… Вот бы зарисовать!.. Да! Так о Джулии-то… Она красивая девушка… Даже очень красивая, чрезвычайно; если хотите, редко такую можно встретить. Я художник, родился я на севере… Ух, Альберто, на каком севере! Вы бы в моем Петербурге умерли от хандры… Я его и сам терпеть не могу. Всегда и отовсюду меня на юг тянет: и жизнь здешнюю люблю, и работать здесь хорошо. И темы моих картин – все ваши, южные: голубое небо да горячее солнце… Вот теперь затеял писать «Миньону». Вы ведь, кажется, были у меня в мастерской, видели наброски…
Альберто утвердительно кивнул головою. Художник продолжал:
– Более подходящей модели, чем ваша Джулия, я и представить себе не могу. Я натурщиц десять переменил, пока не набежал на нее. С нею моя работа идет успешно, и я очень благодарен ей за это. Затем, у нас с Джулией точно такие же отношения, как с вами. Вы возите меня в лодке по морю, – это доставляет мне удовольствие, – я вам плачу. Джулия позирует для меня час-другой, – это доставляет мне пользу, – я ей плачу. Вот и все. Мы друзья с нею, как друзья с вами. Вы знаете, что я люблю ваш народ и, если не ошибаюсь, то и меня здесь любят. Вообще, я очень люблю, чтобы меня любили… Я с Джулией ласков, болтаю, шучу, пою ей иной раз русские песни, а она мне – Sarta и Chiave[3], в карты раза два играли, как и с вами, Альберто. Что же сказать вам еще? Я сделал десять набросков с ее прелестной головки; сделаю еще пять, – моя «Миньона» окончательно выяснится у меня в мыслях, и я уеду в Рим, вместе с пятнадцатью Джулиями в карандаше и красках, а вы останетесь с настоящею. И чем скорее это будет, тем лучше, потому что мне ваше Виареджио уже надоело.
Лицо Альберто несколько прояснилось; он медленно взялся за весла и, задумчиво глядя вдаль, пенил воду, заставляя лодку вращаться на одном и том же месте.
– Все это так, синьор, – нерешительно сказал он, – я и сам полагал, что такой прекрасный господин, как вы, не захочет ставить ловушку бедной девушке. Но ведь вот оказия! Беда приключается не потому, что ее ищут, а сама приходит, незваная. Вы, – я вам верю, – вы ничего не хотели дурного, синьор, а девка-то в вас влюбилась. Честное слово, влюбилась…
– Полно вам, Альберто! У вас – бедных южных чертей – воображение вечно отравлено любовью и ревностью…
– Нет, уж вы мне, синьор, поверьте. Ведь я ее люблю. А у нас, влюбленных, на этот счет особое чутье. Мы чуем соперника, как собака лисицу. Да… наконец, она и сама довольно ясно намекнула мне на это…
– Вот как! Интересно…
– Она, синьор, думает, что вы и в Виареджио-то живете ради нее…
– В этом, как вы слышали, она и не ошибается.
– Нет, – для нее, для нее самой, а не для картины… Мечтает, будто вы возьмете ее в Рим, а потом и в Россию. А картина – это так, один предлог, любовная маска. На днях я спросил ее: «Джулия, как же ты надумалась относительно меня?»
А она мне в ответ: «Никак, Альберто; погоди, куда ты спешишь, чего боишься?» – «Как, – говорю, – мне не бояться за тебя, Джулия? Девчонка ты молодая, красивая, – вон с тебя картину даже пишут; служишь ты на народе, при купальнях, все форестьеры вьются около тебя, ухаживают, врут глупости, а ты слушаешь, развесив уши. Думаешь, – мне это сладко? Как же! Я бы им, приезжим дьяволам, – простите, синьор, это не про вас, – головы попроломал веслом, кабы меня хозяин не прогнал за это с места. Сделай милость: женимся скорей да и бросим все эти пустяки». Она, синьор, смутилась этак, замялась… «Выйти за тебя, Альберто, можно бы, да ведь это значит так навеки и похоронить себя в трущобе этой, в Виареджио». – «А куда же нам еще? Тут у меня и домишко, и земелька, тут и дед, и отец мой жили, всякий меня знает и почитает, даже господа форестьеры, как приедут на сезон, сейчас же спрашивают: „А где Альберто?“» Она поморщилась, вздохнула… «А мне бы, – говорит, – хотелось уехать отсюда – куда глаза глядят, далеко-далеко… Скажи-ка, Альберто, – ты моряк, бывал в разных краях: что это за страна такая – Россия? Какое в ней солнце, и как люди живут?..» Слышите, синьор?
– Слышу. Дальше.
– Я, дурак, принялся ей рассказывать, как мы стояли в Одессе с грузом, но вдруг у меня в голове, знаете, просветлело… «Вот что! – думаю, – вот ты какая!..» Весь я тут, синьор, закипел и стал ее ругать!..
– Джулия?
– Известно, в долгу не осталась – тоже меня ругала…
– А затем?
– Я обещал ее прибить, если она не поумнеет, и решился поговорить с вами. Дня два не осмеливался, а вот… Оставьте вы Джулию, синьор! Ну ее к бесу, эту вашу картину!..
– Как «ну ее», Альберто? Бог с вами! Да ни за что. Я не ремесленник, не поденщик – мне мое искусство дорого.
– Вам жаль малеваного полотна, – укоризненно качая головой, перебил Альберто, – а живых людей вы не жалеете. Ведь вы нехотя можете погубить девку, а с нею – и меня. Да уж что скрывать? Прежде, чем меня-то, – и себя. Потому что, если Джулия меня бросит, – мне жить не для чего, но обиды этой я ни вам, ни ей не прощу… А у нас в Тоскане, – вы знаете…
– Вы меня не пугайте, Альберто, – серьезно остановил художник, – я этого терпеть не могу. Говорят же вам, черт возьми, толком, что до вашей Джулии мне нет никакого дела!
– Ах, синьор! Да ведь Джулия молода, красива, любит вас. Что же вы – деревянный, что ли? Сегодня нет дела, завтра нет дела, а послезавтра, глядь, и закипела кровь… А бедному Альберто что останется? Ножевая расправа – вот что! Вы думаете, очень мне хочется этого? Думаете, большая сласть – губить чужую и свою душу? Бросьте вы эту картину, синьор! Право, бросьте! Ну, пожалуйста! Умоляю вас! Для меня бросьте!..
– Чудак вы, Альберто!
– А то найдите себе другую, – как вы ее там зовете? – Миньону, что ли?.. Не одною Джулией свет сошелся. Посмотрите на рынке фруктовщицу Анунциату: чем не красавица?
– Видел. Хороша, да не подходит. Когда буду писать какую-нибудь Лукрецию или Виргинию, ее возьму, а теперь – спасибо. При том у Анунциаты, наверное, тоже есть какой-нибудь свой Альберто или Изидоро, которому мои сеансы станут поперек горла. Нет, Альберто, – и картины я не брошу, и Джулию ревновать вам нет резона… Тем более, что скоро конец…
– Ничего из этого конца не выйдет доброго, синьор. Оставьте Джулию.
– Да слушайте же вы, упрямая голова! – уже вспыхнув, возвысил голос художник. – Неужели вы не понимаете, что вы, собственно, даже и права-то не имеете приставать ко мне с этим? Какой вы жених Джулии? Она вас не любит; пойдет за вас или нет – неизвестно, вы сами сознаетесь. Я бы мог оборвать вас по первому вашему слову. Но я несколько научен понимать людей и чувствую, как вам скверно. Слушаю вас, хочу вас успокоить, а вы, зажмурив глаза, лезете, как баран лбом на стену, на меня – человека, который не сделал вам ничего, кроме хорошего. Ладно. Вы ревнуете Джулию ко мне. Зачем же вы не ревнуете ее ко всей этой золотой молодежи, что окружает ее у купален, нашептывает ей нежности, берет за подбородок, щиплет, обнимает? Ведь у меня в мастерской никогда не бывает ничего подобного, да и быть не может.
– Я знаю, синьор.
– А сколько раз я видал, Альберто, что вы смотрели на такие проделки с самым философским равнодушием… Да и сами вы – какой святой! Джулия еще ни разу не царапала вам глаза за то, как вы учите форестьерок плавать?
– За что же, синьор? Это ремесло. Она – купальщица, я – marinajo. Во всяком деле есть своя манера, с этим надо мириться.
– Вот как! Отлично. И у меня есть своя манера: брать хорошую натуру там, где я ее нахожу. Вы женщин купаете, а я – рисую, значит, и останемся каждый при своем. Вы не уступаете мне свою Джулию, – кстати, мне ее и не надо, – а я не уступлю вам своего права ее написать…
– Это ваше последнее слово, синьор?
– Последнее, решительное, окончательное, – и баста толковать об этом!
Альберто побледнел так, что у него глаза сразу окружились темными венчиками и нос как будто заострился…
– Так вот же вам, синьор, и мое последнее слово, – сказал он тихо, раздельно и внятно. – Я… я вам не верю. И если Джулия еще раз будет у вас в мастерской, мы – враги. И… чем скорее уедете вы из Виареджио, тем лучше для вас.
– Кажется, вы опять грозите мне, Альберто? Что же, вы убьете меня, что ли?
– Я ничего такого не сказал, синьор. Но я – тосканец и сумею постоять за себя.
– Очень хорошо. Стойте! – ваше дело. А теперь не угодно ли вам будет повернуть лодку к берегу, потому что вы страшно надоели мне, Альберто, и отравили всю мою прогулку…
– Синьор…
– Так, что признаюсь, меня сейчас разбирает большая охота взять вас за горло и швырнуть в воду. Ведь я втрое сильнее вас. Но так как это гимнастическое упражнение представит некоторые неудобства для нас обоих, то лучше – к берегу, Альберто, к берегу.