ГЛАВА ПЕРВАЯ

…смерти Сталина он узнал от домработницы Гали, которая тем мартовским днем, не постучавшись даже, ворвалась в его «конуру» и кинулась к нему на грудь, сотрясаясь от рыданий.

– Ну что ты, что ты, что случилось? – повторял смущенный и недоумевающий Арей, но женщина лишь крепче прижималась к нему, силой неведомого чувства совершенно лишенная возможности ответить на его простой вопрос…

Следует сказать, что Галя была заключенной, – з/к из расконвоированных, – каждое утро ее доставляли на работу в их коммунальную квартиру в доме на Колымском шоссе два вооруженных дюжих вохровца[1] и забирали вечером обратно в лагерь, за колючую проволоку с вышками и собаками, что находился километрах в трех от Магадана, на так называемой Транзитке. Таких, как Галя, расконвоированных, в городе работало множество – обычно их развозили на открытых грузовиках, ЗИСах и Студебеккерах[2] с надставленными бортами, в кузова которых набивалось человек по сорок зэков с вооруженной охраной за деревянными барьерами. Другие – подконвойные зэки – чаще перемещались пёхом, выстроенные шеренгами по пять в длинные угрюмые колонны, где «шаг вправо, шаг влево рассматривается как попытка к бегству», что влечет за собой стрельбу без предупреждения, – местом их работы были не теплые городские квартиры, а разнообразные «сталинские стройки» – те же лагеря, только временные, дневного пребывания, – подобно лагерям постоянным отделенные от «воли» вышками и двойными рядами колючей проволоки с «контрольной полосой», как на госгранице. Эти утренние и вечерние перемещения многих сотен людей делали город похожим на вокзал: не праздничный вокзал встреч с его радостными вскриками, смехом и объятиями, а горестный вокзал расставаний, где безмолвно, безнадежно, со слезами отчаяния на глазах прощаются навсегда, потому что поезда на этом вокзале только уходят – уходят в неизвестность, – но не прибывают ниоткуда и никогда, – перрон такого вокзала человек с воображением волей-неволей уподобит кладбищу, а бесконечные колонны зэков – траурным процессиям, провожающим в последний путь свои загубленные жизни. Да и зэку, в завываниях морозного ветра влачащему свое тело на работу, такое сравнение могло бы показаться достаточно справедливым, поскольку, следуя в колонне вверх по Колымскому шоссе, он никогда не знал, куда в этот раз его направит судьба в виде начальника конвоя: направо, в сторону Нагаевского морского порта, или налево, в сторону Марчеканского кладбища, куда и правда тем же путем, вверх по шоссе, направлялись траурные процессии, когда доводилось умереть кому-либо из вольных жителей этого города, что случалось не часто, потому что они, эти жители, были преимущественно молодыми и умирали в основном от несчастных случаев или скоротечных болезней вроде воспаления легких, и тогда при похоронах во главе процессии следовала грузовая машина с опущенными, обитыми красной материей бортами, в кузове которой был установлен гроб, а за машиной вышагивал оркестр, отчаянно фальшиво игравший траурный марш Шопена, и только потом шли родственники, друзья, знакомые и все, кому полагается в таких случаях… Поднявшись на раздорожье, то есть достигнув вершины пологой сопки, на которую взбиралось шоссе, и повернув с колонной в ту или иную сторону, зэк при желании мог увидеть оловянного цвета воду Охотского моря, крутые, с неисчезающими пятнами снега склоны Марчеканской сопки, вулканическую корону Каменного венца у входа в бухту Нагаева – это слева, и опять же – оловянного цвета воду, крутые и пятнистые, как у коровы, бока Нагаевской сопки, обрывающиеся прямо в море, и порт, кое-как (нечеловечески тяжелым трудом зэков) пристроившийся на этом косогоре, – справа. Оглянувшись назад, на устремленное вниз Колымское шоссе, зэк понимает, поеживаясь от холода, отчего в лагере – и в городе тоже – намного теплее, чем здесь, на продуваемом ветрами водоразделе, и тем более там, на виднеющемся далеко внизу галечно-песчаном пляже, даже летом нередко заваленном, как разлагающимися тушами, громадными грязно-серыми глыбами подтаявшего льда. Эта невысокая сопка, похожая на расплющенного собственным весом кита, выбросившегося на берег, прикрывает от морских ветров целый город, как у сказочной «рыбы-кит» расположившийся на ее подветренном материковом боку. Внизу, в долине, точно сбежавший заключенный, торопливо прыгает по камням речка Магаданка, скрываясь в конце концов в соседней с Нагаевской бухте Гертнера. Наветренный бок спасает людей не только от ветра и тумана: в декабре сорок седьмого на рейде Нагаевского порта взорвался пароход «Генерал Ватутин» с несколькими тысяч тонн аммонита[3] в двух твиндеках; при этом большую часть стекол в городе выбило ударной волной, отчего много людей пострадало от порезов, но, главное, они остались живы и в основном целы в отличие от множества тех, кто волей обстоятельств пребывал с другой стороны сопки. Пассажирам кораблей, входящих в бухту Нагаева, открывается как раз эта, обезображенная не столько взрывом, сколько неустанной человеческой деятельностью, сторона лица «столицы Колымского края». Именно отсюда начинается Колымское шоссе, переходящее сразу за непрезентабельным деревянным мостом через Магаданку в колымскую трассу – главную артерию, связывающую морской порт с золото- и оловодобывающими приисками Колымы, ради обеспечения которых, собственно, и создавался Магадан, – к его причалам тянутся теперь один за другим караваны сухогрузов, неся на палубах, в трюмах и твиндеках строительный лес и автомобили, тракторы и муку, узлы промприборов[4] и замороженное молоко, детали драг[5] и сухой лук, керосин в железных бочках и яичный порошок, взрывчатку и мороженное мясо, самолеты и сборные щитовые дома – всего, конечно, не перечислить, но главное, чем были заполнены прибывающие корабли, – это живой груз, рабсила: зэки, военные, вольнонаемные – которые должны были осваивать огромные пространства северо-востока СССР, едва заселенные коренными жителями – чукчами, эскимосами, эвенами, эвенками, коряками, юкагирами. Сойдя с кораблей на берег бухты Нагаева, первостроители повели себя так же воинственно, как испанские конкистадоры в Новом свете: одни – истребляя народы майя и ацтеков, а другие – уничтожая не только ранимую северную природу – среду обитания коренного населения, а значит, и само это население, – но и привезенных с собой людей – зэков. Первостроители, например, не знали, что трехметровой высоты лиственница здесь вырастает чуть ли не за сотню лет, а потому, начав прорубать первую просеку от моря к Магаданке – прообраз Колымского шоссе, – спохватились лишь тогда, когда на площади в тысячи гектаров вокруг города остались одни пеньки. Поведение первопроходцев на берегу бухты Нагаева походило на действия десантников на «пятачке», где им поручено высадиться и продержаться до прихода основных сил: они, десантники, прежде всего начинают окапываться, в поте лица вгрызаясь в землю, проклиная при этом ее неподатливость и надеясь лишь на лопату да автомат. Так берег покрылся землянками, бараками, хижинами, лачугами, хавирами и халабудами (и в самом деле похожими на окопы) – в общем, самыми разнообразными постройками из подручного материала, все как одна носившими вид и характер временных жилищ и незаметно приобретающих статус самых что ни на есть постоянных, сохранившихся в немалом числе и поныне и ставших чуть ли не визитной карточкой этих мест. Завоеватели не испытывают большой любви к завоеванным пространствам – на Колыме в силу скудости естественных сил, не позволяющей быстро залечить раны, нанесенные природе человеком, это особенно бросается в глаза, но для вновь прибывающих наглядно выражается прежде всего отбросами человеческой деятельности, прямо-таки завалившими берега бухты: ржавые бочки из-под мазута и керосина, автомобильные покрышки и остовы автомобилей, останки самых разных плавсредств – разбитых барж водоизмещением в сотни тонн, рыбацких баркасов с прогнившим днищем, громадных неказистых деревянных судов, похожих на ковчеги, с бесчисленными птицами и мелкими грызунами, нашедшими приют в пробоинах бортов, – все это походит на следы боев недавно высадившейся здесь армии и второпях ушедшей вперед, добивать врага. Понятно, что после таких трудов лик «столицы», открывающийся пассажирам кораблей, входящих в бухту Нагаева, казался не на шутку страшным, сильно изуродованным опасной болезнью – то ли проказой, то ли ветряной оспой – то ли еще чем-то скверным, с легкостью передающимся от человека к человеку… С аборигенами – охотниками, рыболовами, оленеводами, – как и с природой, не церемонились, насильно приобщая к плодам цивилизации: оленеводческим и рыболовецким колхозам, оседлому образу жизни, холодным дощатым домишкам-общежитиям, воспитанию детей в школах-интернатах, – но, лишив привычного, в гармонии с природой существования, научили только пьянству и лени и обрекли на вымирание от алкоголизма, венерических заболеваний и повального туберкулеза. Сравнение освоения Колымы с конкистой тем более справедливо, что в обоих случаях речь шла о необходимости найти большие запасы золота: отыскать страну Эльдорадо и покорить ее… В России заинтересовались районом Колымы еще во времена «золотой лихорадки» на Клондайке, так как геологические условия этих двух речных регионов оказались очень похожими, но промышленное золото здесь было открыто лишь в 1915 году, когда старатель-одиночка Шафигулин по прозвищу Бориска нашел его в бассейне Средникана[6]. Экспедиция академика Обручева в 1926 году подтвердила высокую вероятность залегания промышленного золота на Колыме, и уже через два года Первая Колымская экспедиция Билибина[7] провела детальное исследование перспективного района, а специально организованная гидрологическая экспедиция рекомендовала бухту Нагаева для строительства порта и начала колымской трассы. 22 июня 1929 года на берег бухты сошли первые строители, приступив к сборке трех жилых домов, школы, ветеринарного пункта, больницы и здания интерната. В ноябре тридцать первого был организован Государственный трест по дорожному и промышленному строительству в районе Верхней Колымы – Дальстрой, которому поручалась разработка, поиски и разведка золоторудных месторождений на этой территории и строительство автомобильной дороги от бухты Нагаева до района золотодобычи. Понятно, что для решения столь важных народно-хозяйственных задач Дальстрою требовалось немалое количество рабочих рук. В отличие от испанских конкистадоров, использовавших в дебрях сельвы рабский труд южноамериканских индейцев, Дальстрою приходилось надеяться только на привозную рабочую силу, поскольку туземные народы севера в необходимом количестве не размножались, да и по морально-волевым кондициям не слишком годились для тяжелого физического труда. Вот почему сразу вслед за Дальстроем в тридцать втором году была создана организация со светлым, жизнеутверждающим названием УСВИТЛ, что означало Управление Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей, которой и отводилась роль поставщика рабочей силы Дальстрою… Рабов собирали, как татаро-монгольские баскаки – дань: безжалостно, методично, с территории всей страны – и товарными поездами свозили во Владивосток, в пересыльный лагерь на Второй речке, который был назван с присущей руководству НКВД любовью к образному словечку Владперпунктом. С началом навигации пароходами «Джурма» и «Дальстрой» – в трюмах с четырехъярусными нарами – отправляли зэков в Магадан. Плыли от пяти суток до двух недель в зависимости от ледовой обстановки и погоды; умерших сбрасывали в море. (Холодным летом тридцать третьего «Джурма» с тысячами заключенных на борту застряла во льдах. Поскольку операции по спасению зэков – наподобие состоявшегося через год освобождения из ледяного плена полярников «Челюскина» – не предусматривались никакими инструкциями УСВИТЛа, большинство погибли от голода[8].) Прибывших встречал вооруженный конвой, под собачий лай пересчитывавший и выстраивавший чуть живых зэков в длинные серые колонны, – над ними, заслоняя солнце, нависало медвежье брюхо мрачной крутой горы, а вдалеке, в мутной перспективе под хмурым небом можно было разглядеть голый склон сопки и вышеописанные лачуги, крыши которых, как солдатские пилотки из окопов, выглядывали из куч черного не растаявшего снега, казалось навсегда завалившего их…

* * *

Четырехэтажный дом, в котором жил Арей, стоял в самом начале Колымского шоссе, на углу улицы Портовой, почти что на верху склона сопки, обращенного к долине Магаданки, но все же не на самом гребне, хотя все равно, пролетая над его крышей, как и над крышами других домов Магадана, воинственные орды зимних ветров враждебно трубили и громыхали в жестяные барабаны кровель, частенько не давая выспаться жителям заснеженного города.

Начало весны пятьдесят третьего выдалось метельным. Всю ночь на шестое марта радостно ревел ураган, празднуя нелегкую победу над арктическим антициклоном, и всю ночь Арею снился бесконечный сон – целое сновидение, уже давно донимавшее его. Сновидение это Арей, проснувшись, никогда не мог вспомнить и тем более понять, хоть оно всегда оставляло о себе память – прочную память, какую, например, может оставить случайно услышанный мотив, который человек потом напевает целый день, иной раз досадуя на столь крепко привязавшееся наваждение. В данном случае в памяти надолго оставалось ощущение полета в неизвестность: полета его, Арея, в виде чего-то острого и твердого – вроде иглы, – что, достигнув цели, должно было сломаться или что-то должно было сломать. «Сам себя сломать, что ли?» – недоумевал Арей, вспоминая очередной ночной полет. «Це означае здийснэння бажань, довгу дорогу и раптову зустрич с сыньоокою билявкою», – так, усмехнувшись, как-то раз истолковала вещий сон черноглазая украинка Галя. На «воле» Галя была ворожкой – до тех пор, пока однажды не нагадала председателю райсовета пожар в доверенном ему органе власти. К несчастью, предсказание сбылось, пожар случился, а когда председателя допрашивали специалисты «внутренних органов» (не путать со специалистами в области гинекологии!), он вспомнил о гадалке, и тогда принялись за Галю, желая пришить ей поджег и терроризм, но председатель – надо же! – вдруг признался, что по пьянке сам устроил пожар, однако не отпускать же Галю, когда на работу с ней было потрачено столько времени, и ее осудили по статье пятьдесят восемь-десять: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти»… Хорошо, что не пятьдесят восемь-девять[9], всегда радовалась неунывающая Галя, когда рассказывала о своих «приключениях в заключении». До «воли» ей оставалось меньше года, и мечтательная улыбка все чаще появлялась на ее губах, не потерявших детской припухлости даже после пяти лет колымских лагерей. Да, меньше года – потому и работала расконвоированной и потому разговаривали обычно о «воле», когда, отправив детей на улицу, Галя принималась готовить обед, а учитель истории Андрей Первозванцев выходил на кухню попить чаю перед уходом в школу. Гудел примус, чадил керогаз; Арей заваривал чай, садился за свой столик и, наколов ручкой железного ножа сахар, приглашал на чаепитие Галю, которая, выглянув в окно, чтобы проверить, как там ведут себя дети, чинно усаживалась на пододвинутый Ареем табурет. «Ну что, ты ведь не будешь уже заниматься гаданием, когда выйдешь на волю?» – спрашивал Арей, глядя, как Галя, изящно поставив локоток на стол и умело расставив пальцы под донышком блюдца, пьет из него, складывая клювиком вытянутые губы и чуть присвистывая, чтобы не обжечься потихоньку втягиваемым кипятком. «Ну а як же ж я житы буду? – отвечала Галя на своей «соловьйний мови», прикусив слегка намоченный в блюдце сахар. – Адже ж я видьма». Арей просил, чтобы с ним она разговаривала по-украински, так как ему нравилась музыка этой речи, которая к тому же напоминала ему древний говор времен Владимира. «Какая же ты ведьма? – улыбался он. – Я ведьм много видел. Они злые, а ты добрая. И потом, у них косы…» – «О-о-о, якы ж в мэнэ косы булы… таки чорни, до самого попэрэку, – стонала Галя, осторожно, как болезненную рану, трогая голову, повязанную косынкой. – Та ще выростуть!» – вдруг улыбалась она и бросала в сторону Арея такой жгучий взгляд, что и в самом деле казалась ему чуть ли не сестрой Лилит. Ради таких вот Галиных взглядов Арей мог бы разговаривать с ней часами, но ни у нее, ни у него не было на это времени, да и знал Арей, что за взглядом Гали, оставшимся у нее от былых времен, ничего не последует, поскольку ушло от нее все женское желание с тех пор, как ее изнасиловали уголовники, – десятеро гогочущих извращенцев, выигравших девушку в карты у вохры…

В общем, в то утро Арей проснулся невыспавшимся, уставшим от своих воображаемых полетов, – как обычно в последнее время, в шесть, под звуки гимна, издаваемого ожившей черной «тарелкой», висящей прямо над его кроватью. Не вставая, в состоянии приятной дремоты, он прослушал «последние известия», в которых в очередной и далеко не в последний раз заклеймили американский империализм, рассказали о трудовых свершениях советского народа и, конечно, не забыли похвалить верного ленинца Мао Цзэдуна, ведущего китайский народ «верным курсом». Он узнал также, что подготовка к промывочному сезону в Магаданской области идет успешно, что оленеводы Чукотки увеличили поголовье животных на три процента, а местный Промкомбинат освоил выпуск топливной аппаратуры. Когда перешли к прогнозу погоды, Арей стряхнул дремоту, но так и не услышал объявления об отмене школьных занятий по причине разгулявшегося урагана, на что, по правде говоря, сильно надеялся, укладываясь спать. Прислушавшись к тишине в вентиляционном отверстии, откуда вечером доносились воинственные завывания ветра, он осознал наконец, что, действительно, «барабаны войны» затихли, а потому хочешь не хочешь придется вставать.

«Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…» – затянул популярную песню Поль Робсон. Арей мысленно согласился с чернокожим американским певцом, хотя знал, что следующий тезис лауреата Сталинской премии: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» – вызовет в нем противоположную реакцию. Так и случилось. В сердцах выдернув розетку громкоговорителя, он вышел из своей «конуры» и направился в туалет, где по соседству с проржавевшим чугунным унитазом находилась эмалированная раковина умывальника с латунным краном, из которого что летом, что зимой текла одинаково обжигающая, совершенно ледяная вода.

В коммунальной квартире, куда самовольно вселился Арей, проживало три семьи. Вашецкие: Сергей Петрович, главный геолог Колымского геологоуправления, большая шишка и притом неплохой человек (радиолюбитель, между прочим), что бывает, согласитесь, довольно редко; его супруга Людмила, обаятельная, рано располневшая женщина, врач по образованию; дочка Наташа, которой только что стукнуло семь, и трехмесячный сын Вовка. По чину Сергея Петровича они занимали большую светлую комнату, выходящую окнами на Колымское шоссе и центральный вход в городской парк культуры и отдыха. Комнату напротив занимали вольнонаемные Дубцовы: Лев, инженер-технолог магаданского авторемонтного завода, видный из себя, очень общительный человек; жена его Валечка, сметчица Дальстройпроекта, красавица, рукодельница и… ревнивица, отчего, случалось, перепадало и мужу, и детям – восьмилетнему непоседе Мишке и Борьке, четырехлетнему карапузу, с невозмутимым спокойствием постигавшему мир. Их комнатка (полученная после нескольких лет мытарств по баракам) – редкостная г-образная планировка которой объяснялась тем, что находящаяся рядом кухня «съела» часть ее площади, – выходила окном во двор, где днем не затихал щебет детворы, а с вечера и чуть ли не до утра – приблатненные вокализы взрослых, доносящиеся из двухэтажной гостиницы, – барака, похожего на деревянный дредноут, пришвартовавшийся по соседству с их домом. Напротив кухни жили Девичи: Александр Иванович, актер магаданского драмтеатра, милейший человек, сохранивший чувство юмора, несмотря на несколько лет кайления на колымских приисках; его супруга, бывшая княжна, актриса в прошлом, также отдавшая немало времени лесоповалу, а ныне работник метеостанции, в чьи обязанности входило чтение сводки погоды на магаданском радио, и четырехлетний сын, одногодок, но не друг, а скорее Борькин конкурент в играх, то и дело разворачивающихся на всей площади квартиры номер три. И завершая круг в квадратной прихожей данной квартиры, скажем, что Арей проживал прямо напротив входных дверей, возле туалета, в «ванной» – темном закутке, в котором окна отсутствовали, потому что ленинградские архитекторы, проектировавшие магаданские дома, и в самом деле предполагали установить здесь ванну, но из-за дефицита места в трюмах дальстроевских кораблей доставку столь необходимого для личной гигиены функционального узла постоянно откладывали, чем, собственно, и воспользовался Арей, без спроса вселившийся в указанное пространство. О факте проживания Арея в «ванной» третьей квартиры знали только Галина и Борька…

Вообще-то, «ванная» в третьей квартире в ожидании чугунной ванны не оставалась пустой: совершенно не сговариваясь, все сносили сюда ненужные предметы, которые жалко было выбросить, пока за короткий срок она не была фактически превращена в кладовку. Летом здесь складывали зимние вещи: валенки, тулупы, ватные штаны, санки, лыжи – а зимой – летние: телогрейки и болотные сапоги, корзины для грибов и ягод, удочки и самодельные самокаты. Кроме того, здесь всегда стояло два-три мешка со стланиковыми – вроде кедровых, только мельче – шишками и несколько полутораведерных бутылей, в которых бродила брусничная настойка. В зависимости от сезона мешки, будто тяжело дыша, опадали и наполнялись вновь, а уровень насыщенного, красного цвета жидкости в бутылях повышался по самую горловину или падал до высоты нескольких сантиметров от дна – но никогда содержимое мешков или бутылей каким-то волшебным образом не истощалось полностью. Конечно, волшебством это казалось лишь детям, часто использовавшим данное помещение во время игры в «прятки» и заходившим сюда еще для того, чтобы наполнить карманы шишками: высыхая в тепле «ванной», шишки легко лущились и осыпались вкусными, пахнущими хвоей орешками прямо в подставленную детскую ладошку – это не возбранялось и даже приветствовалось взрослыми, так как стланик был хорошо известным антицинготным средством, а его орехи, богатые белком, сахаром и маслом, по сути дела являлись природными конфетами наивысшего качества. Что категорически воспрещалось детям, так это прикасаться к бутылям с настойкой, но Мишка не раз нарушал запрет и даже испытывал на вкус их содержимое, а однажды дал испробовать по капле необыкновенного напитка и брату с Юркой. После этого ему здорово попало от родителей, и бутыли были подняты с пола на стол (старый, перекошенный, стоявший там же, в «ванной»), на недосягаемую – теоретически – для Мишки высоту… Взрослые тоже часто заходили в «ванную» – собираясь за грибами или на лыжах, в поисках затерявшегося ботинка или для того, чтобы в преддверии посиделок нацедить из бутыли брусничной настойки. Настойку эту они пили не в чистом виде, а предпочитали «разбавлять» спиртом: от нескольких капель на стакан для женщин до нескольких капель «брусничной» на стакан спирта – для мужчин. После стакана розового напитка каждый из участников посиделок розовел лицом и превращался в горячего спорщика, так что диспуты затягивались далеко за полночь. Спорили о чем угодно, избегая лишь политических вопросов, и это не было проявлением недоверия друг к другу, а являлось, скорее, следствием соблюдения негласного правила, распространенного в здешних интеллигентских кругах, согласно которому разговоры о политике считались неприличными, слегка отдающими провокацией, что ли. Когда дискуссия принимала особенно шумный и яростный характер, из «ванной» выскальзывал Арей и, щурясь от яркого света голой лампочки, молча усаживался за круглый стол, установленный на нейтральной территории, посредине прихожей, потому что в жилых комнатах в этот час уже спали дети, а на кухне было слишком тесно и пахло керосином. Арей выпивал свой стакан, закусывал селедкой, заедал жареной олениной с пюре из сушеной картошки, мало-помалу начиная вставлять свои реплики. Он говорил тихим голосом, увлеченные спорщики, казалось, его не слышали и вообще не замечали, но совершенно нейтральный разговор, ранее касавшийся древнейшей истории, например тайны строительства египетских пирамид, в его присутствии вдруг приобретал острую злободневность и неизбежно переходил от древнего рабовладения к современным рабам Севлага[10]. Никогда не терявшие бдительность женщины, то и дело поглядывая на входную дверь, начинали предупреждающе наступать на ноги своим благоверным, пускали в ход острые локотки, а иногда и отточенные лезвия коготков. Сообразив наконец, отчего забеспокоилась супруга, спорщик умолкал, как бы впав вдруг в состояние задумчивости; диспут ненадолго затихал – что использовалось для разлива брусничного напитка, – а затем возникал с новой силой, теперь, совершенно неожиданно, на поприще культуры:

– А слышали, говорят, что на ордене Александра Невского изображен профиль Николая Черкасова, – хорошо поставленным голосом светской львицы осторожно начинала новую – безопасную – тему княжна.

– Вот уж никогда не обращал внимания на то, кто там изображен, – снисходительно отвечал Вашецкий. Он был кавалером ордена Трудового красного знамени, а потому считался знатоком в государственных наградах. Никому иному из присутствующих награждение орденами не грозило.

– А я слышал, что Невский сражался как раз против какого-то ордена, – острил Лев.

– Может, Невский и сражался против, а вот Черкасов был за, – улыбался Вашецкий. – И в результате у него уже два Ленина…

– И, черт возьми, пять Сталинских премий! – сотрясал стол мощный кулак Александра Ивановича. – А ведь и я мог сыграть Невского… – Супруга обеспокоенно смотрела на него. Когда-то Девич был актером театра Ермоловой в Москве, подавал надежды. Жизнь поломал анекдот, рассказанный за столом на театральном междусобойчике. Хорошо хоть теперь, после восьми лет лагерей, он работает по специальности и, надо сказать, пользуется успехом: на него ходит даже пятый начальник Дальстроя, Иван Лукич Митраков.

– Никому не надо завидовать, – успокаивал актера Вашецкий. – Ведь известно, что Товарищусталину очень не понравилась вторая серия «Ивана Грозного». Да ведь и было даже постановление какое-то… В общем, показ ее запретили, – заканчивал он почти виноватым шепотом.

– Короче, еще немного – и сейчас бы товарищ Черкасов сидел и выпивал вместе с нами, – качал головой Лев.

– С нами, не с нами, но сесть может любой, – дернув мужа за рукав, предупреждала Валентина.

– А, знаю я это постановление, – вспоминал Девич. – Нам его зачитывали на политинформации. Там говорится… что во второй серии фильма допущено невежество в изображении исторических фактов, потому что прогрессивное войско опричников Ивана Грозного представлено в виде шайки дегенератов, наподобие американского Ку-клукс-клана, а сам Грозный, обладавший сильной волей и характером, показан как слабохарактерный и безвольный человек вроде Гамлета…

Тут вставлял свои «пять копеек» Арей. Откашлявшись, он тихо, но отчетливо произносил:

– Похоже на цитату из обвинительной речи Сафонова[11]. И то, и другое – насчет прогрессивных опричников и сильной воли Грозного – одинаково лживо.

Вашецкий, будучи, пожалуй, самым трезвым из всей компании, удивленно смотрел в сторону Арея, но так и не увидев его, не заметив даже легкого дрожания воздуха в том пространстве, где располагалось тело непрошенного гостя, говорил задумчиво, с таким видом, будто его голову только что посетила свежая мысль:

– Похоже на цитату из обвинительной речи Сафонова…

На этот раз проявляла беспокойство Людмила, и ее твердый локоток вреза́лся в мягкий бок супруга.

– Да это и было обвинение, – продолжал Арей. – Только Черкасову повезло. Пока дело разворачивали, умер Эйзенштейн, началась борьба с космополитизмом… – в общем, в сорок восьмом уже было не до него. А в сорок девятом он опять на коне: четыре роли за один год!

Теперь удивлялся Девич. Он тоже внимательно смотрел в сторону Арея и, подобно Вашецкому, ничего не видел в том месте, откуда, как ему казалось, раздавался голос.

– Четыре роли за один год! – возмущался он. – А тут… Удар княжны, приобретшей свой навык на лесоповале, всегда бывал точным и своевременным. Александр Иванович переводил дыхание несколько секунд, а отдышавшись, надолго задумывался, сидя, как царь со скипетром, с поднятой ко рту вилкой…

Так вот обычно и проходили посиделки, и никто не замечал присутствия и активного участия в них Арея, как никто не видел его, заходя в «ванную», где он жил в течение нескольких лет. Непонятная слепота не относилась только к Борьке с Галей. Они-то видели его не раз и любили поговорить с ним. Отчего же именно четырехлетнему мальчонке и расконвоированной заключенной дано было видеть Арея, а другим – нет? Впрочем, никакого секрета тут не было. Всё началось вот с чего…

* * *

Однажды Арей, пребывавший в своей «ванной», как всегда в полусне раздумий, очнулся от детского вопля, послышавшегося из кухни. В квартире было четыре ребенка разного возраста. Каждый из них в течение дня имел по нескольку серьезных – с их, детской, точки зрения – причин для слез, а потому плач, сопровождаемый соответствующим звуковым оформлением, здесь не был редкостью и обычно не вызывал моментальной реакции взрослых. В данном случае, однако, характер детского крика, сразу перешедшего в хрип, был таков, что заставил Арея забыть свои сны и выскочить из «ванной». Буквально влетев в кухню, он увидел лежащего на полу Борьку – мальчонку, больше всех досаждавшего ему в «ванной» – и Галю, беспомощно стоявшую перед ним на коленях; в руках она держала бутылку с какой-то жидкостью. Борька теперь не хрипел: лицо его посинело, а рот судорожно открывался, как у выловленной из воды рыбешки, – все говорило о том, что он из последних сил борется за жизнь; Галя же, наоборот, побелела лицом – ясно было, что свою жизнь она уже ни во что не ставит и готова вот-вот упасть в обморок.

С одного взгляда Арей понял, что Борька, уже имевший опыт проведения экспертизы вкусовых свойств брусничной настойки, решил распространить его на ту жидкость, которую Галя использовала для чистки раковины и, видимо, неосторожно поставила на пол, в зону досягаемости ребенка.

– Что в бутылке? – от непривычно долгого молчания наедине с собою голос Арея теперь прозвучал как паровозный гудок.

Увидев неизвестно откуда появившегося, тучей нависшего над ней злого демона (а кто бы это мог быть еще?), услышав его вопрос, трубным гласом прозвучавший из-под прокопченного потолка кухни, несчастная женщина подумала, что настал ее судный час, и таки свалилась без чувств.

К счастью, на бутылке имелась этикетка, на которой значилось, что в ней содержится раствор каустической соды. Терять время было нельзя: быстро приведя Галю в чувство с помощью пригоршни холодной воды, не терпящим возражений тоном он потребовал от нее найти уксус. Команды начальства заключенные выполняют без раздумий, а потому необходимое средство было мгновенно обнаружено на полке со специями. Продолжая выполнять непрерывно поступающие указания, Галя дрожащими руками приготовила слабый раствор уксусной кислоты в то время, пока Арей делал ребенку искусственное дыхание по методу «изо рта в рот». Затем, усадив Галю на табурет, Арей, уложил Борьку к ней на колени, так что голова его свесилась вниз, и приказал вконец испуганной женщине закрыть глаза. Она закрыла, но не плотно, а потому видела, как демон ладонями раздвинул плоть Борькиного горла и, удерживая пальцами одной руки края образовавшегося отверстия, другой начал вливать в него – непосредственно в гортань – раствор уксусной кислоты, струями выливавшийся из открытого рта ребенка. Это было страшно, но не настолько, как немного погодя, когда демон запустил руку в гортань и стал делать осторожные движения, словно расправляя внутри нее складки тонкой, очень непрочной ткани.

Борька открыл глаза, когда рука Арея была еще внутри его горла. Мальчонка закашлялся, и Арей быстро извлек руку наружу. Борька сразу начал дышать легко и свободно, щеки его порозовели, он приподнял голову и удивленно, но без страха посмотрел на Арея. Галя тоже, избавившись от снедающего ее ужаса, с изумлением и обожанием рассматривала и незнакомца, и своего любимца Борьку, которого чуть не потеряла навсегда. Самое удивительное заключалось в том, что, спустя минуту, она уже совершенно не помнила подробностей «операции», проведенной незнакомцем по спасению ребенка. Тем более что о ней ничего не напоминало, кроме лужи воды, посредине которой Галя с Борькой на руках продолжала сидеть на табурете. Скажи ей сейчас кто-нибудь, что руки незнакомца, с доброй улыбкой стоящего напротив, побывали в гортани ребенка, она бы этому не поверила – тем более что и каких-либо следов манипуляций Арея на горле Бориса не осталось. Однако она навсегда запомнила, что этот незнакомец спас ее любимца от смерти, а ее саму – от очень серьезных неприятностей.

– Горло у него пару дней еще поболит, – сказал Арей. – Как при ангине. Надо будет пополоскать содой. Только смотрите мне, чтобы не каустической. Никогда не бери в рот всякую гадость, – улыбнулся он Борьке. – Ты понял меня?

Тут, на взгляд Гали, произошло чудо: только что погибавший, только что вышедший из комы ребенок улыбнулся в ответ и произнес достаточно отчетливо, хоть и хриплым, как при сильной ангине, голосом:

– Понял. А ты никуда не уйдешь? Ты теперь всегда будешь жить с нами?

С тех пор, выполняя обещание, данное ребенку, Арей не скрывался ни от Гали, ни от Борьки; остальные жители третьей квартиры не были с ним знакомы, потому что им он не позволял себя видеть.

Конечно, Борька многим рассказывал о волшебнике, живущем в «ванной». Первым, кому он поведал о нем, естественно, был Мишка. Тот поднял на смех маленького врунишку, но все же согласился на уговоры пойти с ним в «ванную», чтобы удостовериться в правдивости рассказа о существовании волшебника: ну а почему бы и не сходить – это же не край света, правда?

Зайдя в «ванную», Мишка со скукою во взоре оглядел хорошо знакомое, тускло освещенное, захламленное помещение, привычно запустил руку в мешок с шишками, отпустил подзатыльник брату и вышел, лягнув дверь и погасив свет. Стало темно, но не надолго: постепенно, как в кинозале, разгорелся новый свет – яркий и радостный, похожий оттого на солнечный. Для Борьки это было так же удивительно, как и в первый раз, когда он, спустя несколько дней после своего приключения с каустиком, зашел в «ванную» за порцией шишек (горло его зажило поразительно быстро). Свет он никогда не зажигал, так как выключатель был расположен слишком высоко, а мешок ему отыскать ничего не стоило даже в темноте, наощупь. И вот тогда в «ванной» впервые сам собой загорелся свет, и в лучах его Борька увидел своего спасителя, который полулежа покачивался в роскошном кресле-качалке, чуть отталкиваясь ногой от пола, будто играя с самой Землей, как играет хозяин с любимой, повизгивающей от избытка чувств собакой. На нем был надет красный, покрытый восточными узорами шлафрок, из кармана которого он тут же достал колоду карт, развернул их веером в воздухе, разложил перед собой, озабоченно глянул на результат, улыбнулся и хитро подмигнул Борьке:

– Ну что, малец, на каустик больше не тянет?

– Не-а. Я больше чай с жимолостью люблю, – серьезно сказал Борька. Он подошел к огромному, от потолка до пола, обрамленному атласными шторами и волной ламбрекенов окну, выглянул в него: – Ух ты, са-а-ад, – удивился он.

– Откуда ты знаешь, что это сад? Ты разве видел когда-нибудь фруктовый сад? – с сомнением в голосе спросил Арей.

Борька кивнул:

– Я в прошлом году был у бабушки. У нее там большой сад. А в нем и яблони, и вишни, и… это… Что-то еще, забыл уже, как это называется…

– А хочешь вишни? Свежие, прямо с дерева? – поинтересовался Арей, лениво оторвав голову от подушки кресла.

– Не-е-е-е, – печально сказал Борька.

– Почему?!

– Я их объелся тогда. Целый день играл в саду и ел вишни. А ночью мне стало плохо. Меня стошнило. И больше я их не ем.

– Вот как, – посочувствовал Арей.

– Зато Мишка не ест помидоров, – засмеялся Борька.

– Что, тоже объелся?

– Ага. Мы ехали к бабушке на поезде. На какой-то станции папа вышел и принес ведро помидоров. Так Мишка съел полведра, наверно, и ему тоже стало плохо.

– Несчастные дети, – покачал головой Арей. – Значит, вишни ты не любишь…

– Люблю. Но не могу, – вздохнул Борька.

– Что ж, так часто бывает в жизни… Скажи мне, а есть такое, что ты не любишь, а кушать приходится?

– Еще бы. Почти все, – признался Борька.

– Ну например?

Борька набрал в грудь побольше воздуха и не задумываясь начал перечислять:

– Рыбий жир в ложке с солью, особенно если облизывать заставляют; манная каша, когда с края тарелки капает; восстановленное молоко, такое горячее, что губы жжет; пюре из сушеной картошки – когда еще с комками; куриная кожа – в пупырышках и с колючками; жир и лук в супе – если во время не заметишь, стошнить может; пенки в молоке – то же самое; омлет из яичного порошка, суп молочный и запеканка с макаронами – это… – он брезгливо поморщился…

Движением руки Арей остановил Борькин поток сознания:

– Ну хорошо, я понял: жизнь действительно сплошная борьба. Но ведь есть, наверно, и такое, что тебе нравится, правда?

Взгляд Борьки стал вдохновенным, как у юного лицеиста Пушкина, читающего стихи на Царскосельском экзамене:

– Жимолость, морошка, голубика, малина, шишки молодые и картошки, запеченные в костре, ну там еще яблоки и орехи разные…

– В общем, вкус у тебя, как у лесной зверушки. И это правильно, – заключил Арей.

Так они подружились. И как обычно бывает в дружбе, она давала обоим одинаково много. Арей, давно привыкший к полному одиночеству, вдруг открыл смысл понятия «друг»: он обнаружил возле себя живое существо, человека, с которым можно было говорить о чем угодно, не таясь, ничего не скрывая, и при этом совершенно не опасаясь, что эта беспрецедентная для бессмертного откровенность будет иметь для обоих какие-либо негативные последствия – зато сразу появилась масса позитивных. Во-первых, он больше не тосковал от одиночества, а значит, его не тянуло напиться или найти на вечер что-нибудь ласковое, легкое, кудрявое (как результат завивки «перманент») и, хорошо бы, немногословное – от того, и от другого наутро наступала расплата: чувство, похожее на похмелье, которое, как известно, лучше всего излечивается «клином». Во-вторых, в его затянувшемся ожидании («покое или полете – в зависимости от выбора системы координат») появился достаточно глубокий смысл: пока суд да дело Арей задумал заняться парнем, к жизни которого после его спасения он вдруг почувствовал свою сопричастность. И в-третьих, считая себя по-прежнему ученым, Арей подумал, что неплохо было бы поглубже исследовать данный исторический период, раз уж он в него окунулся…

Вторым человеком, кому Борька поведал тайну о месте проживания волшебника, была Галя. Как известно, у нее в отличие от Мишки были веские основания поверить Борьке – и в самом деле частенько выдумывавшему небылицы, – а потому домработница тут же направилась в «ванную» для проверки его сведений, тем более что у нее давно уже вызрело намерение навести там порядок. Как только Галя вошла, лампочка на потолке погасла, и она даже успела мысленно обвинить в баловстве Мишку, но заметив, что загорается другой свет, источника которого видно не было, поняла, что это не его проделки. Впрочем, настоящий «проказник» и не думал скрываться – знакомый уже Галине незнакомец лежал, закинув ногу на ногу, поверх сказочно красивого лоскутного одеяла, застилавшего невероятных размеров кровать с невиданной матерчатой крышей под потолком. На «проказнике» был спортивный костюм фирмы «Адидас», хотя еще никто, включая и самого Ади Дасслера, не имел ни малейшего представления о существовании таких нарядов[12]. Арей улыбнулся и хитро подмигнул Галине:

– Можешь звать меня Андреем, хотя, по правде говоря, мое имя звучит несколько иначе, – сказал он. – Да ты садись, – похлопал он по одеялу, впрочем деликатно, подальше от себя. – Я вообще-то гостей не ждал, потому и стульями пока не обзавелся.

Галина, без долгих раздумий направившаяся в «ванную» на рандеву с незнакомцем, вдруг почувствовала себя неловко, что случалось с ней крайне редко, – несмотря на дозволение называть его Андреем, она все-таки не знала, как к нему обращаться: на «вы» или на «ты». На «вы» она обращалась исключительно к лагерному начальству, на «ты» – ко всем остальным, включая своих молодых «хозяев», Валентину и Льва. Галина рассудила, что, приравняв незнакомца к лагерному начальству, тем самым оскорбит его, а потому отважилась обратиться к нему по-простому, по-свойски, как, впрочем, все обращаются в своих молитвах к начальству высшему, – и ей сразу стало легче.

– А ты чего днем валяешься? Захворив, что ли? – спросила она, усаживаясь на самом краюшке кровати, в ногах у Арея.

Тут Арей поинтересовался, не украинка ли случайно Галя – украинизм «захворив» с головой выдавал ее. Выслушав обстоятельный ответ о месте «народження», о «батька́х», Арей попросил ее говорить с ним «на ридний мови», на что Галя таинственно заявила: «Побачимо» – и пообещала ему как-нибудь «заспиваты».

– Вот и заспивай сейчас, – предложил Арей.

– За́раз, – кивнула Галя. Она подошла к маленькому оконцу, отодвинула занавеску, наклонившись, глянула сквозь темное стекло. – «Нич яка мисячна, зорэнькы сяють…» – пропела она густым контральто и вдруг рассмеялась: – На двори дэнь, а в тэбэ ничь. У людей «ванна», а у тебя шо?

– Вот как: «У людей ванна»! По-твоему, выходит, я не человек? Кто ж тогда?

Галина помрачнела:

– Це мэни нэ видомо, – быстро проговорила она. – Знаю тилькы, що нэ людына.

– А может, я просто врач, применяющий незнакомые тебе методики?

– Может, и врач, но только не человек, – решительно сказала Галина. – Дай-ка мне руку. Интересно посмотреть на твою линию жизни.

– А ты что, гадалка?

– А может, я просто человек, умеющий видеть судьбы других людей? – храбро передразнила Галина своего собеседника.

– Как же ты увидишь мою судьбу, если я не человек? – ухмыльнулся Арей.

– Я и не собираюсь предсказывать твою судьбу. Я просто хочу взглянуть на твою линию жизни, – отрезала Галина.

Арей рассмеялся, довольный настойчивостью собеседницы.

– Ладно уж, гляди, – он протянул ей раскрытую ладонь.

– Ну вот, что-то подобное я и подозревала. У тебя, вон, вообще она отсутствует – линия жизни! – едва взглянув на ладонь, объявила Галина. – Зато холм Марса прямо-таки выдающийся… Такого я ще нэ бачыла, – после недолгого осмотра покачала головой она. Потом, взглянув прямо в глаза Арея, спросила, забавно копируя кого-то: – Ну что, будем признаваться или продолжим запираться?

Арей расхохотался. Потом задумался. И вдруг рассказал ей все…

Загрузка...