ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ФАЙЛ

«Нынешний средиземноморский август ничем особенным не выделялся среди своих предшественников, такой же загустевший от запаха пляжных кремов, словно их подмешали во все подряд – воздух, воду, еду, курево, выпивку. Особенный европейский месяц обычных европейских отпусков. Месяц-дебил, месяц-ужас, месяц-эпидемия. Пагубная, неизлечимая болезнь, в которой, вопреки ожиданиям, выживают все или почти все, чтобы преодолеть с краткосрочными передышками очередные одиннадцать или сколько-то там месяцев трудотерапии и вновь сорваться в августовское безумие, освобождая душу от накопившейся тоски, тело – от умеренности, а семейные бюджеты – от всех форм накоплений разом.

Послеполуденный бриз был сильнее обычного и быстро разгонял короткую вздорную волну с белыми газированными заломами на гребешках – петушки-альбиносы. Стоило Марку слегка изменить курс в попытке хотя бы отчасти спрямить маршрут, как соленые брызги бросились на штурм верхней палубы «Старого брата», заставляя одинокого шкипера морщиться, поминутно протирать солнцезащитные очки и экраны навигационных приборов. Морское упрямство бесконечно, человеческого хватило минут на пятнадцать, Марк смирился, переложил штурвал и обреченно вернулся на первоначальную дугу, прикинув, что лишние полтора часа хода ничего не изменят, сыщется местечно для якорной стоянки, обязательно сыщется, «Нам много не надо». На всякий случай послучал по пластику, выкрашенному «под дерево» – традицию не уважил и суеверием не пренебрег, но думал, что всё как раз наоборот.

Юношей, переживая душевные травмы, обиды и глубочайшие – так непременно по первости кажется – разочарования, Марк думал о людях, как о комьях податливой глины в руках веселого гончара – слепит, раскрасит, осмотрит придирчиво – шлеп! – ив лепешку. Тех, что обнадежили поначалу, то есть через обжиг пропустили – в пыль. Им еще хуже, стоило ради такого конца в печи томиться…

Теперь, после нескольких лет морского бродяжничества, наверняка знал: все так и есть, так все и устроено, с усовершенствованиями, понятное дело, тюннингом, говоря современно, но именно так и никак иначе. Фатализм, на удивление, скажем так – в хроническом варианте – прочных позиций в его характере завоевать не сумел. Пытался, но не преуспел, потоптался на пороге, никто не окликнул и он счел за благо не досаждать. Однако, на всякий случай остался за дверью, сволочь предусмотрительная. Время от временипросовывал в щель идейки…

К вечеру ветер растерял азарт. Как всегда, почти в одно и то же время. Так же быстро, как подростала все послеполуденные часы, угласла волна, скрылась на время в темнеющих глубинах, притворилась покладистой. Позабыла вроде бы по рассеяности капризную рябь на поверхности, не повсюду, местами – своеобразный звоночек, напоминание о возможном подвохе, каких у природы полны загашники. Специально накапливает сюрпризы для самоуверенных человечков, возомнивших себя венцом ее творения. Очень нужны ей такие венцы.

Якорь полетел в воду, едва успев поглубже вдохнуть и задержать воздух. Удалось. Бултыхнулся и сразу почувствовал себя легче. Цепь запричитала сварливо, хорошо недолго – метров двадцать вытравили, не больше. Залегла змеей, притаилась в песке, невдомек ей, что видна в прозрачной воде почти на всю длину…

Марк действовал привычно, по давно заведенному порядку: на корму – прикинуть дистанцию до ближайших лодок, прочетив мысленный круг от якоря, на нос – проверить хорошо ли натянулась цепь, закрепить ее, «на всякий пожарный», стальным карабином, и назад, на мостик – заглушить движки, щелкнуть клавишей вентиляции моторного отсека, включить стояночные огни, генератор и пометить в бортовом журнале дату, время, уровень топлива, координаты и глубину. Уф… В последнюю очередь заглянул в моторный отсек – духота жуткая, но тревожных запахов нет. Ветиляторы не подвели, гудят как Боинг на взлете, им еще минут десять «лететь», а лучше пятнадцать.

«Теперь – пора счастья… часов на сто. А там – как пойдет.»

Небо, соперничавшее с морем в безмятежности и глубине было чистым, прозрачным и беременным миллардами звездочек. Оно уже нежно любило их, еще не родившихся, безграничной небесной материнской любовью и терпеливо сносила последние капризы завистливого, ревнивого Солнца. Именно эта любовь проникает в души романтиков, вынуждая каждый закат замирать от восторга и счастья, наблюдать за рождением удивительных светлячков.

Настоящие романтики, кстати, не верят, что звезды в самом деле так далеко от Земли, как утверждают ученые. Людям, говорят, просто не нравится, когда кто-то пристально наблюдает за ними сблизи, вот они и придумали способ избавить себя от ненужных переживаний, будто шапкой-невидимкой накрылись. В отличие от ученых, романтики не на чем не настаивают, они даже не настаивают, чтобы их слушали. Живут себе тихо со своей правдой, радуются звездам и никому не мешают.

Наверное, Марк поддержал бы догадку о заговоре ученых, но в широком смысле: докторов всевозможных наук, академиков в стране почти как крестьян, а две трети населения ездит на «Жигулях». Но и ученых бы поддержал тоже, для равновесия, по крайней мере в частном вопросе относительно звезд: он давно считал, что мир перенаселен параноиками, только слежки со звезд еще не хватает…

Не причисляя себя к натурам чувствительным, он тоже любил это время, когда дню уже надоело дневать, а ночь всё не спешила и не спешила на вахту, потом быстро-быстро, как проспавшая секретарша: кофе, помада, туш, глаза, ключи, бегом, назад бегом, сумка, вперед бегом… – Чума! – она уже сортирует почту: «Чёрт! Калготки забыла!»

Прогнозы погоды день ото дня продолжали оставаться однообразно благоприятными, однако Марк привычно по нескольку раз за ночь просыпался и лежал, не шевелясь, не открывая глаз, вслушивался в окружающий лодку мир, в себя. Если ничто не тревожило, засыпал на следующие полтора – два часа. «Старый брат» чуть покачивался, побрякивал якорной цепью, то давая ей послабление, то напрягая до едва заметного рывка, поигрывал от безделия, будто четки перебирал.

Как обычно, кто-то и соседей полуночничал, и «Старый брат» вдыхал открытыми иллюминаторами слегка приправленный морем табачный дух, едва заметно поворачивался на голоса и различимый перезвон бокалов – обожал праздники. Как и все корабли и кораблики, насильно, по воле своих капитанов погруженные в сон, он был вынужден притворяться неслышимым и невидимым. Якорная цепь не в счет, как и стояночный фонарь на клотике, хоть тот и яркий. Яркий-то яркий, но уж больно мелковат, «Старый брат» поддразнивал его «одиноким салютом», полагая, что таким образом иронизирует над собой, а это безусловный признак интеллигентности и воспитанности. У «англичанин» в родном порту научился – «Принцесс», «Сансикеров». Хорошо, что не замечал, как они манерно перешептываются между собой за его бортами, подтрунивая над «забавным итальянцем». Было над чем. Часто случалось, южная природа «Старого брата» вдруг проявлялась во всей своей разгильдяйской красе, он забывал откликнуться на повороты ключей, не реагировал на нажатия всяких кнопок. Бастовал, короче. Потом долго стыдился, пытался загладить вину, покорно сносил домагательства мастеров и упреки хозяина.

Ему тоже было в чем упрекнуть хозяина, но из соображений лояльности «Старый брат» не желал усердствовать, ограничив претензии одной-единственной – «Мало света!» «Старый брат», дай ему волю, превратил бы себя в море огней, обожал большие и сильные лампы. «Одинокий салют» в такой конкуренции был обречен и надеялся, что мольбы «Старого брата» до хозяина не дойдут. Он перекрещивал провода и из-за этого часто перегорал. Чувствовал, что если так будет продолжаться, то нынешняя «гастроль» станет последней, но никак не мог определиться со своими страхами – чего больше бояться.

Прошлым летом, «Старый брат» позавидовал не на шутку раздухарившемуся соседу – тридцать футов, смотреть не на что, а иллюминации как на «Титанике»! Ну и шумнул во весь голос включенной в салоне рацией. Та, в свою очередь (исключительно по собственной инициативе!) спросоня привлекла репродуктор на мачте… Шум был такой, что даже якорь по самую пятку в песок зарылся. С той ночи хозяин дважды перед сном проверял положение тумблеров громкой связи и рации, а если погода намекала на предстоящую гульбу с шалостями, оставлял связь включенной на минимальную громкость. Правда, и спать в этом случае устраивался, не раздеваясь, на жестком диване в двух шагах от поста управления. «Можно подумать, понадобится – не разбужу…»– дулся на хозяина «Старый брат».

Сегодняшний вечер вышел «Старому брату» как по заказу: по правому борту гуляли итальянцы, напоминая о верфи-колыбели и счастливых месяцах младенчества, до первой воды. Глубоко заполночь, когда роса вычертила на его запотевших бортах извилины ностальгического умиления, земляки выдохлись.

«Вот в былые времена…», – вздохнул было «Старый брат»… и тут же, неосязаемая волна прибила к корме голос далекого саксофона. Сама темнота его выдохнула несмело, и все-таки различимо. Заплутав в бухтах выложенных на просушку канатов, медленная мелодия сворачивалась в невидимые спирали, задремывала, убаюканная, пробуждалась, долго и томно потягивалась на мокрых досках и растеклась по палубе маслянистой и вязкой прощальной нотой.

Полный штиль…

Замерев от восторга, «Старый брат» представил себе музыканта. «Обязательно загорелый и длинноволосый, как хозяин, в таких же драных джинсах и майке со сведенным частой стиркой рисунком… Сидит, скрестив босые ноги, на носу старого парусника, инструмент на коленях, слегка раскачивается в такт морю и ушедшей мелодии – в нем она застывает последней. И он поощряет усталое горло теплом сладковаго дыма…»

Маленькая красная точка рождалась из ничего вдалеке от кормы, набухала, словно приближалась, меркла, совсем исчезала и появлялась вновь, таинственный семафор судьбы. Офигеть…

«действительно – «офигеть!»… Выдумывать от лица лодки?! Полная клиника. И зачем, спрашивается, в каждом порту покупать себе новые майки, если подсознательно мечтаешь щеголять в старье… А вот с сигаретой – ничего получилось, симпатично… Прямо концовочка для женского романа. добротные сопли.»

Сам Марк давно уже не курил, с восьмого класса, когда понял, что табачок не заменит ни широкие плечи, ни накаченную грудь. Именно таких парней в первую очередь выбирали девчонки на школьных танцульках, когда чокнутая на феминизме и личной неустроенности директрисса через раз объявляла «белый» танец. Короче, Марк с курением завязал и подался в спортсмены. Вымахал за год на двенадцать сантиметров, в результате чего съехал со второй парты на последнюю, что, вопреки традиции заднескамеечников, не сказалось на успеваемости.

Школьные предметы давались ему легко. «Он, конечно, не гений и учится недостаточно, но я бы сказала – изящно», – делилась с родителями классная руководительница Марка Нонна Павловна, и было неясно, чего больше в ее словах – одобрения или скорби о недостатке усердия, но так уж непросто она изъяснялась.

«Божий одуван». Ей нравилось напоминать, что если бы не астма, полученная в блокадном Ленинграде, она несомненно бы стала солисткой балета в Мариинском, а может быть и в Большом. «Вместо этого, – говорила она, – жизнь вынудила меня позволять всяким недорослям докучать мне дурно выполненными домашними работами, потворствовать неучам и лентяям, поскольку в стране введено обязательное среднее образование. Чудовищно неравноценный размен.» Иногда Нонна прикрывала яркие, совсем не пожилые голубые глаза, и на лице ее, вне зависимости от того, что в данный момент происходило в классе, появлялась блуждающая мечтательная улыбка. Марк представлял себе, как кружится она на мысочках в свете прожекторов, а в проходах к сцене уже толкаются поклонники с огромными букетами. Среди них он всегда различал отца.

Когда отец Марка приходил в школу, Нонна никогда не беседовала с ним ни в учительской, ни тем более в коридоре, как обычно с мамой или другими родителями. Нонна Павловна брала отца под руку и они выходили на аллею перед парадным входом в школу, и ходили туда-обратно без спешки, разговаривали о чем-то, часто смеялись. Им даже дождь не мог помешать. Впрочем, на этот случай у одного из них всегда находился зонт.

Высокий стройный отец, с выправкой кадрового офицера, и маленькая худенькая седая женщина с пронзительно синими глазами и розовыми, словно всегда с морозца, щечками – улыбчивая и, несмотря на годы, даже немного озорная… Поскольку Марк давно уже, класса с шестого, при всем желании не мог найти в однообразном учебном процессе ничего смешного, то догадывался, что разговаривают Нонна Павловна с отцом не о школе.

Как-то мама сказала Марку, что Нонна очень похожа на его бабушку, пропавшую без вести где-то по дороге в эвакуацию в первый же год войны. «Нонна знает об этом, папа ей рассказал.» Необычные отношения отца и классной руководительницы вдруг стали понятными и совершенно естественными, а еще он понял, что все это время безотчетно ревновал.

Нонна Павловна научила Марка, что большинство существующих в мире книг, к сожалению, всего лишь тренажоры для чтения. «Чтобы буквы не забывались». Она говорила «трэнажоры», хотя «пионер» у нее получался совершенно нормально, пристойно. У любого, даже самого завзятого книголюба, – говорили она, – библиотека, как минимум, на две трети состоит из текстов, которые не помогают ему понять эту жизнь, но могут помочь тебе, потому что каждый человек читает по-своему.

– Это поэтому вороство книг не считается грехом? – поинтересовался однажды Марк. Этот вопрос не был праздным, сосед стащил у него второй том Марка Твена и объявил «сворованной собственностью». Прятал, гад, если Марк заглядывал к нему домой.

– Если только вернуть книгу после прочтения – уточнила Нонна Павловна.

– А если она так растрепалась, что возращать уже неудобно? – перевел Марк диалог в практическую плоскость, у него тоже был свой должок и о нем в школьной библиотеке помнили…

– Тогда нужно как минимум десяти людям рассказать о том, что в ней написано.

Марк понял, что так или иначе придется приводить библиотечную книгу впорядок.

Через несколько лет, когда один из приятелей Марка, коллега- журналист, попадется на плагиате, Марк подумает, что если жить по заветам Нонны, то незадачливый интеллектуальный воришка чист, как слеза младенца: слова, что спер, давно истрепались до непотребства и он добросовестно пересказал их не десятку – сотням тысяч людей, если не миллионам, учитывая, что агентство, в котором в то время работал Марк, рассылало статьи своих журналистов по всему свету. История, кстати, вышла в итоге презабавная…

Уличенныйв плагиате несчастный рухнул в ноги своему тестю, и по совету человека бывалого, опытного, пережившего ни одну бюрократическую бурю – тридцать лет в большой журналистике – залег в палату для нерядовых инфарктников с таким диагнозом, что ветераны отечественной медицины недовольно, но понимающе поджимали губы – розовощекие «живые трупы» были у них не в чести, недолюбливали они их. Там же, в палате, больной накатал в партком заявление об утрате партбилета: был, мол, при себе, когда стало плохо, позже – пропал без следа.

«…Точно помню, чувствовал возле сердца, и все равно еще раз проверил.

Потом мне стало плохо. Пришел в себя на скамейке в сквере – люди вокруг, кто-то вызывает Скорую помощь, и опять впал в забытье…»

Тесть сам диктовал и проверил текст. Орфографические ошибки исправлять не стал: «Сейчас главное, чтобы о плагиате забыли».

Заявление он увез с собой.

Великое дело – опыт. Факт воровства чужих строк измельчал до плевка и был беспощадно размазан тяжестью навалившейся новой беды, даже выбросить оказалось нечего – вытерли локтем пятно на столе и всё. С этого места и проросла «утрата личного партийного документа», привычно приравниваемая партийными органами к осквернению памятника мертвому вождю или совращению живого пионера, и поднялась в рост Золотого Колоса – знаменитого фонтана на ВдНХ.

–…Жаль, что недолго пожил, – давил плагиатор слезу из секретаря редактционной партийной ячейки, переправившего «больному» полпуда положенных профсоюзами цитрусовых и тревожную весть. Всего неделю эскулапы заботились о пациенте, но цвет его уже лица не вызывал опасений, что афера раскроется. Вызывал, но другие…

– Не жалей, – искренне успокаивал тот и при этом глаза его оставались сухими.

В последний момент, буквально за день до судьбоносного собрания, которое решили-таки проводить не дожидаясь выздоровления виновного – «Чего тянуть, если виновен? Опять же везьти никуда не придется, он уже в кардиологии!» – дома у горемыки обнаружился партбилет. Жена в партком привезла. Рассказывала, не стесняясь слез, как забрала книжицу в больнице из мужнина пиджака, из внутреннего кармана, с левой стороны – не рассматривала, не до того было. «да и в обложке… Бережет… Сложила в пакет с другими его вещами, домой отнесла. дальше не помню, врачи в этот день сказали, что…» Умная женщина, врать про здоровье не стала – примета плохая. Слезой закрылась, но все поняли недосказанное: «Ну и то хорошо, что выжил, а жена – беспартийная, что с нее взять…»

Собрание провели, «строгача с занесением» замнили на «поставить на вид». Наверное за то, что проявил политическую недальновидность при выборе жены, несознательную взял.

«Зато с тестем не прогадал», – радовался наказанный, резко двинувший на поправку, и уже через неделю вновь оказавшийся в кругу семьи.

В тот вечер в семье пили все, узким семейным кругом. даже сноб тесть, нелюбивший зятя, заехал с бутылкой виски, которую сам и усидел, не предалагая другим, даже дочери было отказано: «Вышла замуж за дурака, так и пей его пойло дурацкое». Виновник же отмечал возвращение почти непорочным в профессию щедро, с размахом, даже кошке плеснул в миску пива грамм двести. Кошка, кстати, была у них странная, необычная рыжая и с приплюснутыми ушами, будто в шапке-ушанке спала по ночам, от таких всего можно ожидать – к пойлу не притронулась. Зато сам хозяин дома, проснувшись раньше всех от изматывающий головной боли и жажды, вспомнил о кошачьей дозе и, славословя в адрес четвероногого абстинента, сам вылакал ее всю, до донышка. Миска была неглубокой, пиво в край, рукам бедняга не доверял, пришлось для верности опуститься на четвереньки.

С того дня по редакции ходила легенда о пьющей кошке. С постоянством нутра морозильной камеры она обрастала подробностями: то текилу без соли не приемлет, то коньяк без дольки лимона. А уж если в присутствии гостей кошке случалось хоть раз мяукнуть, хозяин картинно негодовал: «Вот же зараза бездоная, опять ей выпить… Не напосешься. Кыш, прорва!»

Кошку эта игра раздражала, но она себя успокаивала: «Что поделаешь, все так живем, непросто».

Спустя год за терпение и понимание правил жизни, кошку, а с ней и хозяев, отметили правом пожить за границей. Радовалась кошка долгие четыре года сытным европейским харчам и ухоженным воздыхателям с наманикюренными когтями; чертовы провокаторы. Заметив однажды, с какой быстротой в доме громоздятся коробки, а от нервов искрят выключатели и отстают обои, ушла прогуляться, и больше кошку нико не видел. Хозяин предусмотрительно насыпал небольшой холмик во дворе виллы, которую до невозможности хотелось забрать с собой, как «неповторимое жилищное воспоминание», и всем говорил, что надорвалось маленькое сердечко – так торопилось на родину. Плакал, сказывали. Еще одного толкового тестя кому-то жизнь воспитала. И тестя, и свекра.

…«Тренажеры для чтения, симуляторы…, – закутавшись поплотнее в банный халат, Марк поднялся на верхнюю палубу. Откуда саксофон, зазвучи он снова, был бы слышен намного лучше. – Симуляторы – это даже круче: буквы сложенные в слова симулируют мысли, я в свою учередь симулирую, что их понимаю… Хорошо бы специальную премию для таких книг учредить – «Букер – Симулятор», сокращенно – «Букер С.». «БУКЕРЭС».

Если не выйдет, можно продюсированием заняться, группу собрать, назвать «БУКЕРЭС», переставив акцент, и косить под испанцев… Но все- таки лучше премия:… утренний коеф, а по телевидению в это самое время объявляют: «Престижную литературную премию «Букер С.» получил известный московский писатель Кокер С.». И только ты один понимаешь, что Кокер С. – это кокер-спаниель…»

Какое-то время он рассеяно смотрел на далекий, прилежно освещенный контур набережной Круазетт, потом от нечего делать принялся разглядывать силуеты соседних лодок. Темные, с отблесками, очки иллюминатров надежно маскировали скрытую за ними жизнь – круглые, овальные, холодыне, пустые… Марк подумал, что, вопреки расхожим представлениям о человеческой натуре, ему совсем не хочется проникать ни во что чужое. Со своим бы разобраться. И тут же решил, что к этому, чего уж там, тянет еще меньше…

«Это должно тревожить, – сказал он зачем-то вслух менторским тоном, правда не очень громко, облизнул нижнюю губу, пробуя на вкус возникающую из ниоткуда тяжелую солоноватую влажность, напоминаюшщую по вкусу клей с тыльной части почтовых марок. – Надо бы тете Нюре письмецо накатать, марку красивую на конверт, чтобы в деревне все от зависти поумирали… Если сама жива еще… Скотина я неблагодарная. Позорище. Надо прямо сейчас сесть и написать! На чем? Чем? Ладно, пусть завтра… Завтра первым же делом…»

Этим и успокоился, остыл.

У старой самогонщицы Нюры Марк вместе с мамой провел лето первой жатвы своих представлений о взрослой жизни: голые девки в парной, «Шипка» без фильтра и, понятное дело – фирменная хозяйкина продукция, без нее было никак не обойтись. Если с табаком и настойками – с чем только не экспериментировала Нюра в охоте на вкус и цвет – все было просто: пара затяжек, пара глотков, прокашлялся, проблевался, и спать, то стремные субботние бдения у дырки в дощатой пристройке к бане, для дров, наоборот – напрочь лишали сна.

Мать, пару раз застукав отпрыска не самым вменяемым и с запашком, сильно нервничала, грозилась тут же увезти его к отцу в город, но Нюра всякий раз успокаивала, заговаривала, рассказывая каким хорошим ее мужик был, как вся деревня любила и почитала его, пока жил, хоть и не просыхал сутками. А когда и настоечкой на чем-нибудь заковыристом уговаривала гостью побаловаться, после чего мама Марка слушала бесконечные деревенские байки, подперев щеку кулачком и рассеяно улыбалась. Марк видел ее с лежанки немного расфокусированно и думал, что и голая в бане она все равно среди всех самая красивая.

Студентом он наезжал к тете Нюре с друзьями, как к родне, называл ласково Нюра-родничок… Летом – с удочками, в зиму – с лыжами. И те и другие как правило оставались нераспакованными, тетя Нюра не скупилась на угощение, с порога потчевать начинала.

На этой ностальгической ноте Марк через люк в верхней палубе спустился в салон, чтобы вернуться с початой бутылкой коллекционного «деламана», всегда готового поддержать морехода в его ночных бдениях, только намекни.

«деламан», пожилой копьяк, брюзга, недовольно пережил бурное переливание. Ощутив приятное прикосновение к дорогому мозреровскому стеклу, оценил простор и относительную свободу, но угомонился не сразу. Потянул в себя солоноватый воздух, соображая, прикидывая, как глубоко этот простоватый вкус, примитивная острота, терпкость оскорбляют его достоинство?

«Или терпкость – это опять от пробки?»

К пробке он всегда придирался.

«деламан» снова заволновался в толстом стекле, но, почувствовал, как снизу, от чаши ладони, приливает уютное раскрепощающее тепло, выдохнул облегченно сомнения, переживания, тревоги и услышал одобрительное бурчание: «дивный характер…»

У «деламана» были вопросы к собственному характеру: на жаре он быстро впадал в депрессию, в холод становился вздорным, все остальное время просто плескался в капризах. В жизни, однако, никому в этом не признавался. Никто бы и не поверил в такую самокритичность, заподозрили бы маразм.

«Чудные они все-таки, люди. Взять хотя бы хозяина…»

додумать мысль он не успел, она так и осталась загадкой. Подсказка почти неразличимой последней капелькой, янтарной слезинкой скатилась по внутренней стенке на дно и через некоторе время исчезла, испарилась ненужная, никем не подхваченная.

Марк в задумчивости держал на ладони опустевший бокал, пропустив между пальцами ножку, короткую и мощную.

«Такие, наверное, у монгольских пони, если есть такие, в Монголии, наверное, есть. А на вкус коньяк странноват… Терпковат, а не дожен быть… Ну да ладно, спишем на море, оно всё меняет… На что? На всё. Всё на всё.»

Он представил себе привычную советскому человеку карликовую арку кассового окошка, расположенную на такой высоте, чтобы даже самый невысокий клиент обязательно горбился, а выпрямившись – не демонстрировал навязчиво операционистке собственную промежность… Такая выверенность и точность никак не могли возникнуть стихийно, без специального ГОСТа, многосичленных диссертаций, групп испытателей- добровольцев – от недомерков до баскетболистов, получавших за роль лабораторных мышей бесплатные талоны в столовку засекреченного НИИ. Стакан «Кагора» и день отгула, к их глубокому сожалению, полагались только за сдачу крови… Знакомый Марка сдавал кровь два раза в месяц, напивался своим и чужим «Кагором», и хвастал подпитием: «Малой кровью», – говорил.

…Над окошком – табличка «Обменный пункт моря», золотые буквы на черном зеркальном фоне. Сбоку – объявление, написанное фломастером от руки: «Сегодняшний курс: 2 дня спокойного теплого моря – за все ваши отпускные. Ветеранам войны и труда – скидки на лежаки, зонты и шлёпки.» По нижнему полю дописано меленько, красным карандашом: «Остались размеры шлёпок – 35, 39,5, 42, 44». Над «42» – особая пометка – «одна пара, но обе левые»; карандаш уже простой, черный.

«Совершенно нормальный коньяк, зря грешил».

В действительности Марк знал и верил, что море и впрямь способно многое изменить: и вкус коньяка, и судьбу, да и все прочее, что находится между ними. Что-то к лучшему, что-то – наоборот. По большей части, все-таки к лучшему, думать так было приятнее. даже портовые пропойцы, околачивающиеся возле доверчивых путешественников, сшибающие дармовую рюмочку байками о пиратских корнях, пережитых тайфунах и стерве жене – блуднице, ни в какое сравнение для него не шли с обычной опустившейся городской пьянью, были намного выше. И то сказать, выпивку свою они щедро отрабатывали – никаких там соплей по поводу некормленных малолетних детей, матерей-старушек, разбитых параличом. Марк портовых чудаков не чурался, наливал щедро, с одинаковым удовольствием внимал и правдоподобному вранью и реальным историям, хоть последние больше первых походили на отчаяный вымысел; не мешал. Случалось и самому какой случай из жизни вставить, своей собственной или чужой – неважно. По части выпивки он также старался соответствовать, понимал это как уважение к собеседнику, есть у русских такая традиция. Чаще получалось, иногда – нет.

Последним из таких памятных приключений был прошлогодний заход в Геную и вечерок, затянувшийся до утра на древнем буксире «Тортуга», спасенном от газового резака парой аборигенов, перестроивших списанный ржавый металлолом в стильный ресторан на плаву, правда лишь у причала.

«Лучше бы его переплавили», – не оценил Марк предприимчивость генуэзцев на утро.

За несколько часов до печального, увы, небезосновательного суждения, он именно на борту «Тортуги» сошелся с «морским волчарой», который, доведись ему вместо спиртного употреблять в таких же объемах обычную воду, осушил бы как минимум треть мирового запаса, и в бездонную чашу Байкала можно было бы наконец-то переделать под нефтехранилище.

«Малоценка! Запомни, друг, для моря мы все – малоценка!» – таким неожиданным откровением он прервал свой рассказ о том как спасал во время цунами в Таиланде три судна, одно за другим. С людьми и… с подробностями. Интерес к спасенным затухал, подробности почти полностью себя исчерпали, хотя образ якоря, «звезданувшего по виску» Марка впечатлил, как и предъявленный шрам, уходящий под ярко-рыжую шевелюру.

«Кто понимает, тот выживет. Кто нет – нет. Ты, я вижу понимаешь… Чуть загордишься – кранты, приберет моречко. Чуть только подумаешь – «Какой я, твою мать, умелый и опытный…Такие вот мы – настоящие моряки…» – стучи по дереву, сплевывай, крестись, не мешкай. И на чеку будь, не факт что простят, часа полтора на чеку, а то и все два…»

для наглядности он сам произвел все три действия одно за другим в предложенной последовательности, а когда осенял себя непривычным для Марка крестом, тот подумал, что эксперт по цунами, знаток морей и суеверий чертовски уподобится коту, если ушей ему на макушку добавить…

Утром, когда Марка препроводили из полицейского обезьянника в кабинет говорившего по-английски карабинера, он как ни старался, подробно вчерашнего собутыльника описать не смог – рыжий и рыжий. Жаль: глядишь, кредитные карты удалось бы вернуть – Бог с ней, с наличностью, – мобильник опять же, портмоне от «дюпона»… Про «кошачье» лицо не упоминал, у выслушивавшего его офицера было такое же, только масть траурная и с сединой. Судя по кислому настроению, офицер от себя не был в восторге, дразнить его вряд ли стоило. Впрочем, Марк его тоже не радовал.

Вобщем, в глазах Генуэзской полиции Марк выглядел во всех смыслах бледно. Ничего необычного для стражей порядка в портовом городе, где нет и не было никогда сухого закона. Правда, русский неожиданно оказался подкован по части истории города, что-то мямлил про Генуэзскую конференцию, Ленина… Имя «Ленин» карабинер знал, а о конференции ничего не слышал, но чутье подсказало ему, что русский не врет и он поощрительно покивал в ответ. даже потянулся предложить сигарету, но в последний момент передумал: рано ему курить, только хуже станет, а уборщица на работу не вышла, больной сказалась – пепельница до краев, пыль на лампе, а вот пол кто-то вымыл, кто бы это?

Про конференцию Марк заговорил от нечего делать, вернее, от невозможности делать что-либо еще, кроме как говорить. Это неведомое карабинеру историческое событие было единственным хлипким мостком, связавшим для Марка прошлое, неважно какое, с его личным конкретным нерадостным натоящим. Объяснить подробнее этот феномен, вообще хоть как-то его объяснить он не мог. К сожалению, в первой же трети навязчивого повествования в замутненном сознании вдруг всплыло недоброе подозрение, что Ленин на Генуэзскую конференцию так и не приехал… А как без Ленина? Он загрустил и вскоре подписал заявление о краже, без уговоров и уточнений скрепил подписью протокол задержания, посыпал, будто голову пеплом, квитанцию об уплате штрафа диковинным образом задержавшимися в кармане купюрами. Одну ему вернули назад, самую незначительную. Штраф полагался за «попытку осквернения памятника культуры, находящегося под охраной ЮНЕСКО». Какой именно памятник – не уточнялось, в конце концов весь город Генуя пользуется покровительством ЮНЕСКО; недотрога чертов.

«Угораздило же на памятник нассать, – еще раз устыдылся самого себя Марк. – С другой стороны, неплохое, похоже, место, если у них это за «попытку» считается. С нашими ментами – полицейскими, полиментами… – такого бы послабления точно не вышло, с нашими – только задумал, уже плати… И полицейские клёвые в этом городе, куда Ленин не ездил. Потому, наверное, и клёвые. А ЮНЕСКО? Его поставили памятники охранять, а оно кому не поподя осквернять их позволяет… Им бы только бабки стричь… Полиция в Генуе клёвая, а ЮНЕСКО такое же, как наши менты полицейские…».

Через четверть часа, потребовавшихся для оприходования средств в городскую или какую другую казну, Марк был отпущен на все четыре стороны, хотя способен был различить только одну. В нее и направился, не выбирая.

На «Тортуге» Марка признали, посочувствовали и поспособствовали возвращению в мир. Облагодетельствовали. Всё даром. Про товарища своего вчерашнего он не выспрашивал, понимал, что глупо, бессмысленно. Вобщем, через некоторое время ему стало намного легче, а когда Марк вернулся на лодку, то нашел на столе в кокпите завернутыми в салфетку из пицерии кредитные карты, вытащенную из телефона «симку» и квитанцию из местной прачечной. Лодку не вскрыли, заначка была на месте, «деламан» тоже.

«Приличный все-таки мы народ – моряки», – подумал он с гордостью, тут же одернул себя, трижды сплюнул и перекрестился. По дереву стучать не стал, решил, что будет в голову отдавать, это было бы лишним. Не хотелось смазать эффект от неожиданного обнаружения в человечестве давно и неуклонно вымирающих качеств. «Фантомная память в действии. дай ей Бог…», – подумал он, складнее не вышло.

Марк набросил на голову махровый капюшон, потуже запахнул халат – тревожные мысли, в отличие от другой какой заразы, в тепле размножаются медленно и неуверенно – привалился, без затей, к радарной мачте, увенчаной неопределившимся с собственным будущим «одиноким салютом», не сомневаясь, что проснется с болями в затылке, затекшей спиной и ногами, ужас как неприятно…

«Кровь в ноги торкнется, будто наждачкой изнутри. Надо пойти вниз и выспаться по-человечески, кому нужны такие мучения…»

Он заснул где сидел с мыслью о том, что всё так и будет, как предсказывал про «наждачку», и сон еще некоторое время сберегал на его лице остатки улыбки.

Часа через три, когда рассвет смешал из воды и неба сине – малиновый невесомый коктейль и макнул в него весь мир, без остатка, на пару минут, не больше – Марк поборол бунтующие инстинкты кружкой крепкого кофе без сахара, облегчив горечь черным шоколадом и, вопреки вчерашним планам «поваляться» на якоре день-другой, запустил двигатели. «Старый брат» вычихнул в сторону ближайших соседей искреннее недоумение неурочной пробудкой, фыркнул заодно на хозяина и не без злорадства, имея ввиду все тех же мирно покачивающихся в дремоте собратьев, затараторил звениями выбираемой якорной цепи. Через некоторое время спокойного хода в полумиле от берега, наслаждающегося последними воспоминаниями об утренней безмятежности, Франция осталась в кильватере. Из радио на шестнадцатом, открытом для всех, канале в эфир неслись приглушенные голоса: «Колян, ебёнать! Это, я – Ермак. Я уже в порт, на хуй, захожу. Ты девок попридержи для меня пару, лучше трех, на выбор… Мне, блядь, только привязаться, на хуй. Вобщем дай полчаса…» Также невольно выслушав непритязательный ответ, Марк задался вопросом: а как звучала бы перекличка между стругами настоящего Ермака, сына Тимофеева, будь на них нынешние средства связи? «Позакорырестее, наверное, с выдумкой, особо про девок». И еще о «высоком» подумал, о том, что страна наша бесконечная «до нельзя», и что на самом деле народу нашего куда больше, чем китайцев, индусов вместе взятых. Они рядом с нами наподобие каряков – малочисленные. Просто во время российских переписей ищут нас нерадиво, не там, и считают с пропусками – не так… «Может, оно и правильно… Нечего лишний раз мир пугать, без того все в ужасе как в дерьме – по уши.»

* * *

«Прямо в тему», – заключил я, дочитав до «звездочек». Дальше начиналась, похоже, другая глава, хотя никакой иной разметкой, кроме как «звездочеками», автор не воспользовался. «Может быть черновик?

Назвал же файл «набросками», или так и задумал… Ему видней. Хозяин – барин.»

Завуалированное напоминание об этической сомнительности происходящего странным образом не достигло цели, вообще никакой. Как красивая новогодняя открытка, недошедшая до адресата, потому что стибрил ее почтовый работник ради картинки.

ЧУДНОЙ КНИГОЧЕЙ

Я непросто читаю книжки. Кто-то скажет – смешно, другой может подумать, что интересничаю, дурачусь… Часто отвлекаюсь на фотографию автора на обложке, если она там есть. При этом всякий раз замечаю, как меняется выражение его или ее лица в зависимости от только что прочитанных страниц. То хитринку, притаившуюся в глазах, усмотрю, то искорки озорные, хулиганские. В другой раз вглядишься – скорбь беспросветная, а тут – мизантроп, циник… Такая выходит игра. Такое же, надо сказать, удовольствие для меня, как и само чтение, иногда и большее. Видимо, совсем не то читаю. Это и понятно – подсел на труды незнакомых авторов с их портретиками на задней обложке… Читаю, сравниваю… Часто случаются несовпадения, не похож автор на свое творчество, и всё тут. Такие книжки я не дочитываю, даю им фору страниц в двадцать и если ощущение, что написано кем-то другим, не развеивается – кладу в сторону, навсегда. «В сторону» – эвфимизим, это о подоконнике в подъезде. Новерное, у кого-то из моих соседей русская прислуга, книжки исчезают с подоконника в течение дня.

Глупо, наверное… слушать «Петю и Волка», сверяя такты с портретом Прокофьева. Тоже, не исключаю, могут вопросы возникнуть. Блажь, одним словом. Сам знаю, как и то, что все это ненадолго, и вскоре русская прислуга обитателей моего лондонского прибежища начнет потихоньку забывать родной язык; в следующем поколении они станут представляться Айванами и Мэри; это из за меня.

После отпуска схожу к психоаналитику. Он с кислой физиономией предложит: «Расскажите подробнее», и я, подспудно стремять казаться умнее, изложу ему всю эту галиматью. «Очень интересно», – поощрит он меня, думая про себя излюбленное «Ну-ну». Мне дорого его внимание к моим причудам. Он знает об этом, но никак не может отважиться и предложить скидку.

Я пытаюсь выдумать для себя автора «Набросков». Мне льстит, но не нравится, что он так похож на меня.

БЕЗНАДЁГА

Самое время взять паузу, прошло больше семи минут, намного больше. Организм уже ни на что не надеется, кряхтит, постанывает еле слышно.

Я выглядываю в окно. Возле заправки в лодке вполоборота ко мне сидит средних лет длинноволосый мужчина. Даже издалека было видно, насколько он атлетичен и наверняка физически очень силен. О такой фигуре я перестал мечтать лет пятнадцать назад, а начал… Страшно подумать, как долго живу.

Мужчина курит и стряхивает пепел в сторону бензоколонки, находящейся в метре – полутора от лодки, не дальше. Легкие порывы ветра срывают с его сигареты едва заметные искорки – я скорее чувствую их чем вижу – и сносят прямо на пропитанные соляркой, черные лоснящиеся тела шлангов, они громоздятся неаккуратными кольцами рядом с заправочным автоматом. Кто-то из остряков предлагал прогнать через шланги раствор «Виагры» и посмотреть – что будет…

Саму заправку по виду и состоянию я смело могу отнести к эпохе Марии Медичи, она обожала Портофино. На мой вкус, весьма интригующе будет звучать в ходе экскурсии: «Париж обязан своей королеве Люксембургским дворцом, а Портофино – бензоколонкой».

Удивительно, но заправка работает. Не помню, чтобы при мне ее хоть раз закрывали из за технических неполадок. Только, если кончалось топливо.

За шлангами именинником торчит свежевымытый мотороллер, на его сиденье, бездумно устремив пальцы в небо, лежит натуральная человеческая нога. Она не бликует пластмассой и выглядит вполне естественно, что делает всю картину шокирующей и дикой. Я помню: Джи Джи специально натягивает на протез чулок, чтобы избежать контраста с его загорелым телом.

Больше на заправке ни души. Похоже, умаялись все за ночь.

Ни на кого, право слово, нельзя положиться. Джи-Джи в задуманном мне не помощник.

НЕМНОГО О РАСТОЧИТЕЛЬНОСТИ

Чертовы «конверсы», завязывай их теперь… Нужно же было выбросить такие удобные, такие отличные, мягкие, разношенные, родные, привычные «мокасы». Подумаешь – одна дырка… У меня дома есть любимый свитер, в нем две дыры сверх положенных четырех, обусловленных конструкцией. Одна на правом боку, высоко, на самом деле почти незаметно, если руками не размахивать. С этим у меня все впорядке – правое плечо дважды вывихнуто. Вторая – на поясе, возле самой резинки, сзади, будто выгрыз кто-то из мелких хищников, может быть и вправду выгрыз… Тоже нельзя сказать, что совсем на виду. Главное правило обращения с дырками – пальцем дальше не ковырять… О чем я? Ах да… А тут, целую пару мокасин ликвидировал всего лишь за нецелый сантиметр разошедшегося шва. Абсолютно невзвешенное решение. Мой последний тесть – неподдельный голландец – проклял бы меня за такую расточительность. Сам он и жил и умер по всем правилам умеренности и экономии – настоящий, истинный кальвинист! – в квартире своей младшей сестры – доктора скорой помощи, в трех минутах от ближайшего морга и в получасе от семейной гробницы, если пешком. Я вот все думаю: знал ли он, что его младшая сестра лесбиянка? И её соседка тоже? Классно, кстати, устроились, не надо тратиться на такси… Если да, то был ли в курсе, каким образом я об этом узнал?

ЛЕВЫЕ НОГИ

У дверей бара я через пять минут, включая время на обмен впечатлениями о штормовой ночи с Джи Джи. Мне рассказывать не о чем, а Джи-Джи редко болтает; для итальянца.

– Нормально? – спрашивает он.

– Угу, – произношу я в ответ и вопросительно смотрю на ногу на мотороллере.

– Новенькая, из запасных, неопытная еще. Пристоил, чтобы хозяина видела, а то отправится с дуру на поиски. С нее станется – левая.

Я заметил, что на здоровой ноге Джи Джи совсем другая обувка, но спрашивать уже не было сил.

– Удачи, – закрыл Джи Джи дискуссию. – Я бы сбегал, ты знаешь, но не бегун.

Счастье, когда тебя понимают, иначе не светят тебе понедельники…

В бар заныриваю одновременно с хозяином. Хочется думать о себе: «Как знал, что задержится», но не ко времени мысль – спотыкаюсь, чудом подхватываю компьютер в паре сантиметров от каменной ступени. Шел бы за хлебом – лежал бы уже разбитым лицом на расплющенном ноут-буке. Цель важна.

«Надо бы тоже подучить ноги… Ведут себя как чужие, обе левые…»

Роберто еще и решетки, на ночь опущенные, до конца поднять не успевает, а я уже за стойкой соскучился, как и не уходил, с вечера тут сижу. Долго скучать не приходится, во всех барах люди с пониманием, место обязывает. Жизнь, по-своему, начинает налаживаться. Или по-моему, как тянет надеяться.

Я пристраиваю на стойку свой ноут-бук и возвращаюсь к прерванному занятию. От «звездочек» вниз…

ОТ «ЗВЕЗДОЧЕК» ВНИЗ…

В детском саду каждого второго мальчишку как нарочно звали Сергеем и к появлению Сережи Маркова почти все производные от этого имени были безнадежно заняты.

В купленной «на вырост», или перешедшей от старшего брата байковой рубашке щеголял конопатый «Серж», походивший на гусара не больше шолоховского Мишки Нахалёнка. К тому же, в играх «в немцев и партизан» ему, наверное из-за инородного прозвища, никогда не находилось места среди своих, в красном строю. «Серж» дулся и уходил к девчонкам лепить из песка куличики. Это при том, что в большинстве детских игр в «войнушку» немцы растреливали партизан и те умирали – гордые и непокоренные; немцы, при этом, фактически побеждали, но считалось, что на самом деле проигрывают. Наверное потому, что всем с малолетства был известен исход войны… Зато «Серж» был абсолютно незаменим в скачках на ночных горшках. Его горшок с паравозиком, что символично, в отличие от прочих, украшенных ягодками, грибочками и заячими семействами, даже во время простоев всегда оказывался на треть корпуса впереди эмалированного ряда, единственный без крышки, будто в мороз без шапки; лихой, отчаянный горошок-победитель.

Мальчик по прозвищу «Серый», как типаж, куда больше товарища «попадал» в ожидаемый образ, благодаря глубоко посаженным небольшим, «копеечным» светло-карим глазам и характерной стрижке, короче которой в саду не было, пожалуй, ни у кого. Конечно, не помешала бы фикса, но, вот беда, крепить ее было не на что, а носить в спичесном коробке вместе с дружно, как по команде, выпавшими молочными зубами было бы «западло». Точнее – «шапатло». Звонкие согласные повиновались «Серому» еще хуже, чем шнурки на ботинках. Его звонкие согласные оказались самыми несогласными. В довершение образа «Серый» гениально плевался, что с лихвой компенсировало все его недостатки в лице отца – дирижера городской филармонии и матери – члена Бюро обкома партии.

Родителей «Серёни» никто никогда в саду не видел, даже не знали – есть ли они. Те, кому надо, конечно же знали, а редята – нет. В сад его приводила и забирала бабушка. Молчаливая женщина средних лет всегда, даже ранним утром, выглядела уставшей и вечно торопилась. Внука, однако, не подгоняла, терпеливо помогала ему раздеться, переобуться, лишь чаще других поглядывала на часы и нервно покусывала верхнюю губу, словно с трудом сдерживала слёзы. Возможно, так на самом деле и было.

«Серёня» не выговаривал еще больше букв чем «Серый», хотя с зубами у него было все в порядке. По крайней мере, что касалось количества. Росли они, правда, совсем для зубов нетипично: стартовали, похоже, одновременно, рванули на волю, вверх, нещадно расталкивая друг друга, отвоевывая жизненное пространство, и замерли вдруг, неожиданно. Кто куда заторчал, тот там и остался. Заключительная сцена из «Ревизора». При этом «Серёня» обожал улыбаться, что называется, во весь рот и во время групповых фотографирований норовил оказаться прямо по центру. На большинстве снимков его нет – специально подгадывали, когда «Сереня» болел, а крепким здоровьем он не отличался. Зато он знал удивительные подробности о подвиге Александра Матросова и щедро делился ими с друзьями. Щедро, шепеляво, немного картаво, а некоторые неудобные буквы опускал – «проглатывал». «Серене» все время мешали разные буквы и, благодаря это непостоянству, после четырех-пяти повторений история представлялась полной и понятной.

«А тут он, такой, как бросится, как закричит на немцев: «Я – Матросов! Я пионер-герой! Понятно вам, фашисты?!» Они, такие, как побегут… А там Чапаев, такой, в бурке, и с Петькой, и с пулеметом таким…»

Разумеется, это фрагмент.

Время от времени, как правило, после очередного героического кино по телевизору, подвиг Матросова обрастал дополнительными подробностями. Особенно всем запомнилось как «пионер-герой» торговал в разведке «славянским шкафом с тумбочкой». Теперь уже вряд ли кто вспомнит, кому он их предлагал. Не Чапаеву – это точно.

«Серго» почти идеально соответствовал представлениям о своем знаменитом тезке, он табуреткой плющил в столовой чайные подстаканники и ломал алюмингиевые ложки почти что в промышленных масштабах. За это его регулярно ставили в угол и нещадно драли за уши, большие и оттопыренные. Всю жизнь Марк с улыбкой вспоминает «Серго», стоит мелькнуть на телеэкране наивной рожице Чебурашки.

Особо запомнился день, в который «Серго» узнал, что главного организатора советской промышленности Серго Орджоникидзе на самом деле звали Григорием… Кто поднес парню эту пилюлю, и в связи с чем? Понятно, что не дети из группы. Наверное, чья-нибудь старшая сестра, подражая родителям, решила произвести впечатление, блеснуть эрудицией. Взрослые все-таки осмотрительнее. Тоже, конечно, «те еще» разрушители детских мифов, но чтобы вот так, без всякой корысти…

Неизвестно почему, но «Серго» сразу в услышанное поверил. Таких слез Марк никогда больше в жизни не видел, каждая – натурально с горошину. И ведь чего, спрашивается, ревел? детсадовский «Серега», к примеру, был Толиком, фамилия у него была – Серегин и брат-близнец Сережа. Зато ни у кого из них не было прямо по центру лба был такого выдающегося вихора, как у «Серго» – настоящий водоворот из волос. За такой, даже меньший, лично маленький Марков примирился бы с именами Костя, Петя, Сёма и даже Адик.

Адик, лихой пьяница, жил в подъезде, где обитало семейство Марковых. Мама прозвала его «маленьким Адом». В день скромных похорон Адика, замерзшего в сугробе и подобранного снегоочистительной машиной, довершившей все то, с чем не справились водка и холод, соседи узнали, что по-настоящему, то есть по паспорту его звали Адольфом.

«А я с ним как с братом… – слезливо, с обидой на усопшего ныл один из его вроде бы близких друзей, – а он, сука, как Гитлер…»

Однако, от поминального стола ни он ни другие товарищи Адика, так разочаровавшего всех посмертно, не отошли, но наливать себе стали чаще и пили с особым остервенением.

Короче говоря, для любого Сергея вакантным в саду оставался только "Сергунька", на которого Марк категорически и сознательно не реагировал.

Надо сказать, что это ласкательно-уменьшительное – не имя даже, а имечко – совсем не подходило пареньку, внимательно и, возможно, слишком серьезно для своих лет наблюдавшему за новым окружением – людьми большими и людьми маленькими. "Сергунька" бесповоротно отпал в первый же день, отсох как неснятое яблоко.

С неделю воспитательница звала его по имени и фамилии через паузу.

«Сережа… Марков!» – кричала она.

От необходимости произносить лишние слова до хрипоты натруженным горлом, у нее еще больше портилось настроение, а может и целиком весь характер, и младшей группе становилось ясно, что никаких послаблений в тихий час не предвидится. Значит, опять придется лежать два часа молча, натянув к самому подбородку вытертые бледно голубые одеяла и рассматривать на стенах и потолке причудливые каньоны трещин, холмы и долины, возникшие на местах отвалившейся лепнины, чудом уцелевшую голову льва с отбитым носом.

Лежать полагалось на правом боку с ладошками под головой и лев из угла пристально смотрел Маркову прямо в глаза, безмолвно порицая за то, что из-за его расхожего имени никто теперь не может ни поболтать, ни подраться подушками… Сережа под этим недобрым, осуждающим взглядом жмурился, натягивал на голову одеяло, поджимал ноги, чтобы не торчали из под короткого куска фланели, и нередко засыпал.

В «Марка» Сережу Маркова переименовал детсадовский истопник. Конечно и раньше, время о времени, дворовая шпана окликала соседа подобным образом, двор тоже не испытывал дефицита в Сергеях, однако новое имя, которое не просто прижилось – приросло к нему так, что и родители перестали называть по-другому, он все-таки получил именно от истопника, когда остался на ночь в детском саду, единственный из детей.

В спальне было темно и одиноко, страшно от одиночества и темноты. Страшно было лежать с закрытыми глазами и угадывать в темноте презрительно кровожадную морду льва, еще хуже – перевернуться на другой бок, оставляя коварного хищника за спиной. Но больше всего пугали звуки. Откуда они доносились – с чердака, из под половиц? – не угадать, но зловещий шепот неминуемо приближался, стоило только закрыть глаза. Сережа пристроил подушку к изголовью кровати почти вертикально и сел, закуклившись в одеяло, подтянув колени под подбородок, даже пальцы ног поджал что было сил, чтобы не пооткусывала подлая нечисть. Шепот почти стих, зато послышалось шаркание, совсем не похожее на перестук невысоких и сильно стоптанных наружу нянечкиных каблуков. Синяя «ночная» лампочка перегорела две недели назад, и возможно к добру, неизвестно, что лучше: густо-серая тьма, позволявшая скорее по памяти угадывать аккуратно застеленные, рядком выстроенные кровати, или сине-фиолетовое свечение, превращавшее лицо мирно спящего соседа в чудовищную маску, хуже настоящего черепа, который Сережа видел недавно в краеведческом музее… Правда, сейчас в спальне он был один- одинешенек, всех детей по домам разобрали.

дверь заскрипела, было ясно, что ее открывают, причем в коридоре тоже не было света, иначе Марк как и раньше видел бы желтую полосу по низу дверного проема. Он так плотно зажмурился, что ресницы тут же намокли.

– Чего совой сидишь, не спишь что ли? – услышал Сергей голос из темноты дверного проема. Он не смог ответить сейчас же, только пискнул – дух перехватило от радости, таким хорошо знакомым оказался голос. За спиной пришельца, где-то под потолком, наконец-то опомнился маленький пасынок солнца, и громоздкую фигуру в дверном проеме будто кто-то обвел желтой гуашью. Лица с места Марка было не разглядеть, но и так было ясно – кто пожаловал в спальню младшей детсадовской группы.

Истопник.

Блестевшая в электрическом свете, будто салом натертая, лысина, пуще ладанок и чеснока распугала всех демонов ночи.

– Не сплю! – наконец со второй попытки отчеканил Сережа, стараясь звучать погромче и пободрее. Получилось так, словно отрапортовал об удачном выполненном задании, Гагарин покраснел бы от зависти.

– Тебя как зовут-то?

Истопник, покряхтывая, сперва влез на табуретку, потом, опасливо проверив на прочность тумбочку, взгромоздился на нее, без всякого результата покрутил туда-сюда синюю лампочку, ввинченную в патрон наискосок от кровати Сергея. Тому было слышно, как внутри стеклянного брюха что-то хрустнуло, отвалилось и зажило отдельной, теперь уже бесполезной жизнью. Истопник что-то пробормотал, наверное не для детских ушей.

– Марков, – назвался Сергей тоном уже поскромнее, думая о том, что если бы он был родителем своих родителей, то ни за что не оставил бы их одних на ночь в детском саду, пусть даже вдвоем.

– Марком так Марком. Из евреев что ли? Хотя, мне до этого дела нет, мне нет… – истопник еще более неуклюже, чем добирался до лампочки, проделал обратный путь. – Ну, давай, Марк, пошли за мной в кочегарку, а то обоссышься тут один со страху, нянькам потом – стирай за тобой…

делать им больше нечего, нянькам, как стирать за тобой.

Сергей не поверил своим ушам. В кочегарку никого никогда не пускали. Строго-настрого. Все, что происходило за обитой мятым железом и крашенной-перекрашенной дверью, было окутано недоброй тайной. Потому ребетня при любой возможности старалась оказаться поблизости от «недоброго» места, выжидая, когда истопник распахнет дверь, а из дверного проема на улицу вырвется таинственный дух, от которого следовало удирать со всех ног и с визгом. На самом деле, ничего таинственного в этом духе не было – пахло как из валенок самого старшего Маркова, приставленых к дачной печке после прогулки по зимнему лесу. Только странно: насколько уютным, домашним казался там Сергею этот крепкий и терпкий запах, настолько же тревожным, угрожающим он становился в самом глухом углу детсадовского двора. А еще из под двери кочегарки зимой вырывались густые, плотные клубы пара, словно не комната это была, а гигантская, чудесным образом перевернутая кастрюля, выдыхавшая из под оказавшейся снизу крышки жаркие, мокрые белые облака. Уж какое такое варево в ней бурлило в перевернутом-то виде… Сереже Марову для описания его собственных жутких фантазий не доставало слов, а до первого, смачно, в растяжку произнесенного матерного, ему еще было шагать и шагать. дней десять, возможно чуть дольше – недели две.

Путешествие в кочегарку выходило пострашнее, чем сон водиночку спиной ко льву. Правда, сам детсадовский истопник – большой, косолапый, как медведь, добряк, навечно пропахший дымом и чем-то прокисшим – никак не вязался с ужасами, рассказываемыми про кочегарку мелюзге ветеранами сада из средней подростковой группы.

– Ну, шевелись, поживее давай… Портки брось, не надевай, там у меня теплей, чем тут. Закутайся, вон, в одеяло, и шагай. да куда ты без валенок- то, оболдуй! Босой он, смотрите, по снегу решил побегать… Какие тут твои-то? На вон, эти бери…

Когда истопник дотопал по вертлявой тропинке до своей конуры, мальчишка уже подмерзал в одеяле возле тяжелой двери, тщетно пытаясь сдвинуть ее на себя, позабыв в одночасье все страшилки, связанные с этим нечистым местом. Позабудешь в такую-то холодрыгу.

Внутри, слева от двери, гудела топка, жадно поглядывая красным глазом через щель в заслонке на бесформенную кучу угля. Стоило только появиться мальчишке, еще дверь не закрылась за его спиной, как топка буквально взвыла «Не смей брать мой уголь!». Он даже попятился, но недалеко, шаг только сделал и уперся спиной в колени истопника. Воткнутая сбоку лопата поблескивала необычно длинным, отполированным кривым черенком… Только слепой не признал бы в ней ведьмино помело… От догадки Сергей оторопел и застыл на месте, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не зажать рот ладошками, но тут истопник, все еще остававшийся на пороге, позади гостя, положил ему руки на плечи и легонько, коленом, направил вперед. дверь за спиной скрежетнула жестью и окончательно отсекла лунный свет, оставив его снаружи пугать мрачными тенями запоздалых прохожих, тормошить поэтов и проказничать с лунатиками.

«Лопата как лопата, никакое не помело. Еще вон и трещина на ручке», – убеждал себя мальчуган, но пару раз все-таки оглянулся опасливо.

Теперь инструмент показался ему древком флага, сорванного в бою на баррикадах, как в кино про маленького Гавроша.

«Вот бы меня так назвали… Гаврош!»

За первой комнатой оказалась вторая, значительно меньше. Застеленная раскладушка прислонилась к стене прямо напротив открытой двери, сбоку – добротный деревянный ящик с набитым поверху квадратным куском линолиума «под паркет», на нем поллитровая стеклянная банка почти доверху забитая окурками самокруток. Замусоленные, желтые с детский ноготь комки неизвестно чего, только запах и выдавал их исполненное предназначение… Стул на вполовину спиленных, под высоту ящика, ножках… Этот предмет мебели утратил изящество изначальной пропорции и теперь нагло торчал круто согнутой ореховой спинкой, похожий на карлика Васю из соседнего двора, который всегда судил дворовые футбольные матчи, и вообще проводил с детворой куда больше времени, чем со сверстниками. Как-то Марков старший обмолвился, что ходил с Васей в один класс… К стене были прибиты две небрежно оструганные полки для банок-склянок, пустых и полупустых бутылок, расположившихся пыльным и нестройным рядком.

Прямо над головой Сергея кто-то неаккуратно прорезал дыру размером с футбольный мяч и забрал ее мелкой железной сеткой, прибитой прямо к деревянному потолку. Гвозди, наверное, поначалу надеялись высвободиться, извивались по всякому, но без рук и на одной ноге не очень-то повыкручиваешься, так, в конечном итоге, ничего у них не вышло, только торчали после всех своих устремлений вкривь-вкось. Похоже, сетку прибили давно, на нее налипло такое количество пыли, что подрагивая и покачиваясь она напоминала водосли в мелководных протоках на Селигере, недалеко от родительской дачи. Только селигерские водоросли были темно-зелеными или рыжими, если, как говорил отец, вода протекала через торфянник, а вот их потолочная разновидность колыхалась серыми, давно нечесанными и немытыми прядями.

«Воздухоросли…»

Из дыры в комнату сильно тянуло холодом. Ледяной воздух стекал с потолка на пол и уползал в темный угол, где, судя по торчащей щеколде, было что-то наподобие подпола. Казалось, что морозит он хлеще, чем на улице. Скинув валенки и неспешно пройдясь по комнате, Сережа выяснил, что мороз протекает по ней будто ручей, и если стоять на «берегу», то даже босым ногам тепло и уютно.

– Не топчись тут, застудишься, подтолкнул его к раскладушке появившийся за спиной истопник. – Ложись давай, Марк, и спи… Вот же имя чудное. Тебя дома-то как зовут, неужто Марком?

– Пятачком, – не подумав сказал Сергей стыдную правду и залез под стеганное одяло.

Истопник прикрыл ему ноги своим ватником и с хрустом в коленях тяжело уселся на низкий стул. Стул скрипнул, но вцелом на удивление бодро перенес встречу. По лицу истопника было ясно, что домашнее прозвище нравится ему еще меньше имени, и Сережа подумал, что может быть стоит обидеться на него за родителей, хотя сам он не раз и не два умолял их не назвать его Пятачком, особенно на людях. Обижаться не стал, «еще выгонит на мороз», но в отместку решил утаить свое настоящее имя.

Сделать это было легко. Положа руку на сердце, «Марк» ему нравился больше Сергея, от которого, что во вдоре, что в саду, прямо в ушах звенело. Оно будето создано было для того, чтоб кричать в форточку «Сергей, домой!». А Марком в его окружении никого не звали. да и было это имя коротким и звучным, как удар молоточка со штампом по почтовой квитанции. С недавнего похода с мамой на почту Сережа стал тайно мечтать о синих нарукавниках и таком вот железном молоточке, хотя вслух по-прежнему причислял себя к будущим космонавтам, чувствовал разницу…

Он не сомневался, что мама, если и согласится с новым именем, то непременно и незамедлительно изобретет какого-нибудь «Маркушу». «Не беда, – решил с оптимизмом. – Главное, что «Пятачок» окажется раз и навсегда на помойке, а это уже кое-что». И вообще, новое имя звучало «сильно по взрослому». Заснул он уже Марком.

Проснулся мальчишка от тревожного шума, от взбудораженных голосов, прорывавшихся внутрь прямо между досок, в тех местах, где повыпала старая пакля. Потом лязгнула, заскрипела дверь и «весь этот неожиданный переполох» вломился в кочегарку, как товарный состав в сарайчик для дров. Банка с бычками подпрыгнула, глухим стуком обозначив удачное приземление – пережила, а постоялец в долю секунды переместил телогрейку истопника с ног на голову, затаился под ней, наскоро перебирая все памятные проделки за свою недолгую жизнь.

– да ты совсем мозги… пропил я тебе… голову отвинчу алкаш ты старый вот этими самыми руками ты… у-у-у! меня пойдешь бутылки у ларьков подбирать урод да… я чуть… не помрела со страху… да как ща дам по башке лысой обоим… Обоим башки! Посвинчиваю! – нянечка кричала на одной высокой ноте без интонации. Паузы между словами рождались стихийно, там, где перехватывало дыхание. Разобраться в этой белиберде было непросто. И слава Богу, не то Марк наверняка бы со страху описался, а начавшаяся с такого позора жизнь под новым именем никак, ни при каких условиях не могла бы сложиться удачно. В таком случае, один путь – назад, в Сереги и Пятачки. Что тоже, по понятным причинам, было исключено.

Истопник как заведенный повторял одну только фразу, негромко, зато внятно: «да тут твой Марк, чего ему сделается».

Окна в комнатенке не было и Марк не знал – ночь на дворе, или уже утро, но судя по тому, как сильно хотелось спать, до утра было еще далеко. Истопник в тулупе и нянечка в белом халате поочередно ввалились туда, где Марк лежал под телогрейкой на правом боку, с ладошкоми под щекой и крепко зажмурившись. Он был уверен – чем крепче жмуришся, тем глубже кажется проверяющим твой сон.

– давай, Марк, вставай, – потеребил его истопник за плечо и потянул вниз телогрейку.

Марк медленно, как бы нехотя, открыл глаза и натурально зевнул, а истопник обернулся к тяжело, с хрипами дышавшей нянечке, почти такой же большой и грузной как он сам.

– Видишь?! – рыкнул он по-медвежьи. – Говорят же тебе, тут твой Марк, а ты орать… И вообще, нечего тут орать! Не у себя! У себя там ори!

Выглядел он недовольным, грозным, и Марк ни в какую не ожидал того, что произошло в следующее мгновение: истопник звонко шлепнул нянечку по самой выступающей и массивной части тела… Хорошо знавший нянечку, скорую на «расправу» за невылитый ночной горшок и невычищенные перед сном зубы, парень готов был нырнуть с головой под одеяло, чтоб за компанию не перепало, но все пошло не по правилам… Странное дело… Нянечка, мало того, что не заехала кулачищем истопнику в глаз, именно такую развязку предполагал Марк – Танька Смолина, например, всегда отвечала ему именно так на щипки и дерганье за косы, – еще и утихомирилась, голос ее зазвучал теперь совсем по другому.

– За руками смотри, пень старый, туда же он…

Она подняла Марка, закутанного в одеяло, из постели, прижала к себе, приняла от истопника свисавший до пола ватно-стеганый «хвост» так, что Марк очутился словно в теплом конверте, и вышла на освещенную фонарем снежную тропку, ведущую к основному зданию. Шагов через десять приостановилась, но оборачиваться раздумала, бросила через плечо:

– Валенки давай неси… Минут через двадцать. Раньше не приходи!

От нянечки сильно пахло луком и этот запах, сам того не желая – ничего ведь не выгадал, – перебил детское любопытство. Иначе Марк обязательно бы спросил: «Почему через двадцать минут, а не сразу?»

Кутаться на своей постели в огромное и тяжелое стеганое ватное одеяло, как дома, оказалось сплошным удовольствием; истопник был прав – в детской спальне и впрямь было намного холоднее, чем в кочегарке. да и от другой напасти Марк оказался защищен лучше обычного… Лев. Зверь выглядел озадаченно, изучая явление: мальчишка тот, а запах другой – тревожный запах, запах силы…

«Сморти – смотри… Такое не прокусишь!» Марк демонстративно повернулся спиной к хищнику.

От проявленной смелости, граничащей с безрассудством, спать расхотелось и он стал думать сперва о Гавроше, потом об Александре Матросове, о заврашнем утре, когда родители приведут всех его друзей и он будет рассказывать им о ночном приключении. Они сперва, как всегда, не поверят, а потом увидят бордовое одеяло, пропахшее дымом…

«Надо будет упросить истопника, чтобы пустил на глазах у всех в кочегарку… Главное, чтобы Танька Смолина видела…»

А еще Марк вживался в образ обладателя уникального опыта: только он видел, как нужно успокаивать самую скандальную из ночных нянечек. Он вытащил из под одеяла правую ладонь и рассматривал ее долго и внимательно. Маленькая, бледно-голубая в начинавшем истаивать лунном свете, она выглядела не очень-то убедительно, особенно по сравнению с лапищами истопника… Чтобы не поддаться пронырам-сомнениям, Марк поскорее засунул руку назад под одеяло и попытался представить себе ту часть нянечкиного тела, которая не помещалась целиком даже на «взрослом» табурете в игровой комнате, и по которой предстояло шлепнуть, как следует размахнувшись… Он подумал, что обязательно поделится с приятелями своим удивительным открытием. Открытым остался вопрос: стоит ли все, что знаешь, пробовать самому?

«Гагарин, к примеру, летал на ракете, а сам ее не делал! Тот кто делал не полетел. Первым точно не буду. двадцать минут, наверное, уже прошли.»

Марк спустил ноги с кровати и, волоча за собой одеяло, на манер королевской мантии, направился к двери. За два шага до нее разговор был слышен вполне отчетливо, ближе можно было не подходить.

–… хороший парень, свой в доску. Ты его не ругай, смотри, Марка-то.

– Закусывай лучше, а то глаза уже оловянные… Марков он… Мар-ков. Что-то ты слабый стал. Или на старые дрожжи?

– Так и я говорю Марк… Ну чего…

– Вот ты неуемный… Руки прибери. да пусть хоть Марк… На вон колбасы еще, зажуй. да погоди, говорю, а что если не спит этот твой… да ты…

Подсматривать в замочную скважину Марк не стал, незачем: «Что я, не видел как люди едят, что-ли?» Он развернулся и на ципочках, быстробыстро, добрался до своей постели. Через неколько минут он уже спал, смущая улыбкой окончательно приунывшего льва. Марку снилась большущая синяя собака, добрая и очень теплая, стоило только к ней прижаться, он всегда такую хотел…

Через много лет Марк, закончив истфак, но застряв надолго на перепутье между журналистикой и литературой, напишет сказку о синей птице, которая так сильно любила людей, что днем и ночью, буквально сутки напролет, одаривала их счастьем, и они перестали его замечать. Мало им стало счастья – возжелали блаженства. Так начались бесконечные «счастливые войны», и блажен становился лишь тот, кто не дожил до конца смертоносных битв, остальные были счастливы вкусу воды на пересохших губах. А синюю птицу Небеса превратили в собаку и теперь она могла помочь только одному маленькому мальчику – сироте по имени Марк, только его суждено было ей защищать…

Откуда ему было знать, что примерно в то же время, когда он вез сказку редактору, вечером, в середине февраля, обычная, ничем не выделявшаяся среди своих сородичей цыганка гадала возле выхода из метро «Парк культуры» маме семилетней девчноки с необычным для москвички двоынйм именем. Та вцепилась в родную теплую руку и наблюдала огромными сине-сереневыми глазами за грязноватой теткой. Когда цыганка возвышала голос, малышка встряхивала не поместившимися под лыжную шапочку вьющимися локонами и, казалось, глаза ее, с отражавшейся в них буквой «М», распахивались еще шире.

«Жди странную синюю собаку, что явится тебе и молча представится как Поводырь. Ты ей верь. Она отведет тебя, но не туда, куда тебе хочется и где тебя ждут, а туда, куда сказано тебя отвести. Собака – она подневольная, как и ты, как мы все. Там, куда тебя отведут, тебе не понравится. Не скорее всего не понравится, а не понравится, не сомневайся. Можно будет уйти, держать тебя там не станут, но ты все равно останешься, потому что уйти не будет означать вернуться. Нет такой дороги – обратно, как ни ищи, даже если шаг в шаг весь путь назад пойдешь. Не выйдет обратно, золотая моя. Поймешь. А за дочу не пугайся, будет она частью разных чужих жизней, как ты сейчас. Мы ведь тем и живы. А как выпадем из чужих жизней – и нет нас… Не бойся за дочу, родненькая, мартовские рыжие долго-долго живут…»

«Я не рыжая», – скажет цыганке девочка, без тени каприза, просто правду, и подумает, что до дня рождения в самом деле всего месяц остался. Она ненадолго выпустит мамину руку, чтобы поглубже натянуть шапку на лоб и на уши. Пришитая к макушке сине-голубая косичка с кисточкой на конце сделает полкруг, как сиденьице на цепной карусели, и мягко шлепнет девочку по губам.

«Ступайте милые, денег мне не давайте, от вас не возьму…»– услышит она цыганку.

Через пять дней мама девочки, возвращаясь с работы и поджидая троллейбус, увидит как в шаге от нее крупный щенок в синем стеганом комбинезоне, беспечно проносится, волоча поводок, прямо на запруженную машинами набережную. Повинуясь инстинкту, женщина не задумываясь наступит поводок и попадет каблуком прямо в петлю на его конце. Щенка по инерции развернет на сто восемьдесят градусов и он с такой же целеустременностью рванет в противоположную сторону, к скверу, а женщина, потеряв равновесие на обледенелом асфальте, упадет и ударится головой о бордюрный камень.

После трех недель, проведенных в коме, она уйдет насовсем, а девочку, росшую без отца, бабушек и дедушек помытарят по детским приютам в ожидании дальней родни, но родня не объявится, хотя, может статься, и не дошли до нее печальные новости. Её поместят в детский дом, далекодалеко от Москвы, в Белоруссии, на самой границе с Польшей. Она долго не сможет освоиться, на руках, щеках, животе появятся рубцы, ссадины и царипины от близких знакомств со сверстницами, но раны будут заживать удивительно быстро и, что еще удивительнее – исчезать без следа. Вместе с ними – недоверие и вражда окружения.

Через год девочка заявит своей воспитательнице, что имя Анна- Мария ей не нравится, не подходит, и она хотела бы стать Мартой. Усталая пожилая женщина подумает, что нет смысла спрашивать, почему именно Мартой, не к такому привыкла: «Ну спрошу?! Нагородит в ответ чего-нибудь, пигалица, все равно до настоящей причины не докопаешься». Воспитательница кивнет в ответ и запишет новое имя в тетрадь, чтобы не забыть предупредить других педагогов. Не справившись с раздражением до конца, уже в спину воспитаннице проворчит недовольно: «Марта… Иш ты! Не бывают Марты с такими прическами.» девочка не остановится, не оглянется, подумает «Всё наоборот, это Анны-Марии так не стригутся, а для Марты – самая что ни есть подходящая прическа», но с этого дня перестанет брить голову. Отросшие волосы покажутся ей немного светлее, чем она помнила, в них появится едва заметная блуждающая рыжинка. Легкая, непостоянная, будто светлячки заблудились. А потом ее заберут в семью.

… Марку снилась мама, ласковый папин голос издалека, без лица, а синяя собака все время была где-то рядом, он чувствовал ее, даже когда не видел, вплоть до самого утра.

Через неделю Марка никто по-другому не называл. Отец, в первый день выслушав мамины возмущения – «Что они там себе позволяют? Все-таки мы – родители, и это наше дело, как называть сына!» – рассудил, как всегда, с примирящей всё и вся улыбкой:

Мы и назвали, никто ничего не меняет… Марк… А что? Мне нравится. Меня, кстати, весь двор в детстве звал Марком. И ничего, хуже не стал.

Ну не знаю… – пожала плечами мама.

В своё время, на расхожем имени категорично настояла её свекровь – Сергеевна. Мама с ней никогда не ладила.

Пока дома на кухне продолжались, тлели дискуссии, сам Марк в детском саду-пятидневке окончательно обрел новое имя и нового друга – истопника, поспособствовавшего установлению «особых», доверительных отношений своего подопечного с садовским водопроводчиком дедом Славой и Витюней – шофером голубого фургона, моряком-североморцем, привозившим в сад еду. Тот щеголял в такой же тельняшке как старший брат Марка. Благодаря плотной опеке со стороны старших, в лексику мальчишки прокрались словечки, легко размывавшие образ воспитанного ребенка из интеллигентной семьи. Ни часы, проведенные в углу, где он выстаивал за «плохие слова», ни полдники без компота – настоенной на сухофруктах воды провинившегося лишали по той же причине, ни драматичный семейный совет… ни в какое сравнение не шли с завистливыми и уважительными взглядами сверстников. даже «Серый» не мог, как ни старался, так же скупо, с прищуром, сплевывать и цедить сквозь зубы: «Срань мышиная, кто так палубу драит! Шлангуешь, падла?» Марк в этом был гениален. даже лев стал поглядывать в его сторону с уважением, а порой и с опаской. Это было признанием. Кто может похвалиться тем, что в неполные четыре года уже обрел репутацию?

В один из выходных дней, в квартиру Марковых доставили цветной телевизор, «Рубин 714», и младший Марков так нетривиально и лаконично, одним лишь словом, единственным восклицанием высказал свое восхищение, что на следущий день его навсегда забрали из сада. Со скандалом забрали.

«Такое впечатление, что мальчик не в саду воспитывается, а дни напролет простаивает с кружкой у пивного ларька! Завидную судьбу вы детям готовите! Я этого так не оставлю!»

И так далее.

Маме было особенно горько от того, что её мечты о скорой защите докторской диссертации составили компанию «Пятачку» в недалеком, но невозвратном прошлом.

Интеллигенция, – вздохнул вслед Марковой истопник, спешно вызванный директором на роль объекта для адресной критики. На свой счет принимать гневные речи руководитель детсада считала неблагоразумным. – Понимали б чего в завидной судьбе… А туда же, жизни учить… Одно слово, евреи и есть, загубят теперь хорошего пацана…

Вернувшись домой, мама строго-настрого сказала Марку:

Все сын, теперь все будет по новому. Запомни, будет из тебя человек!

Ни фига не будет… – сквозь слезы просопел обиженный на весь белый свет Марк. – Моряком буду, как Витюня.

ПОДВОДНИКИ

Я вспомнил Мишку-моряка из своей очередной послеразводной комуналки, знаменитые «дуэты» на общей кухне…

– Ах ты, поганец, смореть на тебя противно! Самому небось не противно?! – орала Мишкина жена.

– А чего противного-то, не с проституткой же, – отбрехивался лениво Мишка. – Тоже, между прочим, жена…

– Чужая, урод! Чужая жена-то! – срывалась на визг моя неуровновешенная соседка, не желавшая ничего понимать в мужской логике.

– Так и я не свой был… Сильно выпимши… Не помню даже… Может вообще дверь перепутал, думал – ты это… Еще удивлялся, что не орешь… В смысле, до…

Встречаясь в коридоре или на кухне, соседки – Мишкина жена и секретарша из средней серьезности учреждения привычно одаривали друг друга ненавистными взглядами и принимались глубоко и шумно дышать, думая, наверное, что так должны выглядеть неприязнь и надменность. Скеретарша была известна в квартире как «сука брошенка», её муж хоть и был вписан в паспорт и в домовую книгу, но иных следов существования этого человека никто из жильцов не наблюдал.

Иногда пыхтения и взглядов оказывалось мало, и вход шло словесное подкрепление:

– Убью сука! Брошенка! Только глянь еще раз в сторону моего мужика!

– Убьешь, сука? Брошенка? – секретарша по профессиональному обыкновению повторяла услышанное, изменяя лишь интонацию.

Легко было представить себе как она переспрашивает начальника во время диктовки – также бесстрастно, по-деловому: «Сто тридцать шесть человеко-лопат?» Не знаю, что обычно диктуют секретаршам в средней серьезности учреждениях. Про крайней мере, в рабочее время…

– Я сука… – позволяла себе секретарша временное допущение. – Тогда, кто же ты, если кобель от тебя, как от кнута бегает? Да и кобель у тебя – на второй раз никому не нужен… На третий уж точно, недоразумение одно.

– Вся многочисленная, на пять комнат, коммуналка, за исключением, пожалуй меня и Мишки, объявленного «недоразумением», что по его мнению, сводило вину «на нет», ждала Палыча, старшего товарища Мишки. Считалось, что только он и способен урезонить пьяницу и гулену. Раньше, по крайней мере, ему это удавалось.

Когда-то оба недалеко друг от друга служили срочную, на подлодках. Палыч остался на флоте мичманом, по меркам моей коммуналки – что твой адмирал, а Мишка «сошел на берег». С тех пор и чудил. Рассказывал зато – заслушаешься, не хуже пацанов ит детсада, где коротал свое детство неведомый Марк.

«…Слышу чужой эсминец… Пеленг даю, кричу «Залп!» И сам себе жму на кнопку! Как дадим гадам! А потом – всплытие, банкет… Ну все, как у нас, подводников, водится. Ордена там секретные, поросеночек с хреном, спиртик, девочки из столовой…»

Жена Палыча говорила – через неделю – дней десять муж дома «всплывет». Обещал.

Но на этот раз Палыч решил в комунальные дрязги не встревать. Он не всплыл, не выполнил обещания. Остался в апреле восемьдесят девятого, седьмого числа, если память не изменяет, на дне Норвежского моря вместе со своим «Комсомольцем». А может быть, и не седьмого, а раньше когда… Может быть, кто-то такой же как Мишка, отчаяный, упредил командира, надавил на главную кнопку? Кто скажет… У нас знание остается силой только до тех пор, пока держится в тайне. Флот – не исключение.

Десять лет спустя я совершенно случайно оказался возле своего старого дома и на выходе из «Продуктов» встретил вдову подводника. Предложив помочь с сумками, был, в итоге, внепланово усажен за стол, накрытый к «Дню памяти погибших подводников», о существовании которого раньше не подозревал. Вдова Палыча, я и вдова Мишки – выяснилось, что минувшей зимой и его не стало – тихо сидели на кухне, где ничего не изменилось, даже стекло в форточке, треснушее еще при мне, за все годы никто не удосужился заменить. Выпивали молча, не чокаясь: сначала за Палыча, потом – за Мишку, опять за Палыча, снова за Мишку, за подводный флот… Потом, отчего-то, за секретаршу, «суку брошенку». На этот раз сложили стаканы до стука – вроде бы развелась со своим «привидением» и выходит, наконец, замуж «по-нормальному».

Мне неловко было интересоваться, при чем здесь павшие подводники и Мишка, тем более что за «суку брошенку» я выпил тоже в охотку, поэтому интриговавший меня вопрос задал уже на улице, потревожив вечных полировщиц скамеек у входа в подъезд. Я этих бабок помнил, они меня – нет.

– Мишка? Да послали его, дурака, в котельную в подвале, чинить там чего-то, а у него с водой не заладилось. Все бы и ничего, так ведь закрылся зачем-то изнутри, а открыться так и не смог… Ну это… Когда трубу прорвало, затопило до потолка. Вот Мишка-то наш и утоп. Пьяный был, поди, как обычно… Думали, что с бабой, а он там один. У меня вон на первом этаже до сих пор плесень на стенах от этого безобразия и собаку в деревню свезти пришлось – выла. А вам, гражданин, зачем это надо? Чего это интересуетесь?

– Для дела. Не сомневайтесь, – сухо и веско ответил я и, стараясь ступать твердо, пошел вовсвояси, сожалея, что не добавил «Благодарю за содействие, товарищи». Так было бы еще солиднее.

Все прошедшие с той поры годы, если замечаю на апрельском календаре седьмое, непременно выпиваю стопку за погибших подводников и за Мишку, обещая себе выяснить, когда страна отмечает День работников коммунальной сферы, и есть ли такой вообще. Наверное, Мишка бы меня осудил: не дело герою-североморцу тесниться в одном строю с лифтерами и дворниками.

«Всё. Забыли», – обещаю ему и одним честным глотком опорожняю рюмку. Не чокаясь. Не с кем.

Загрузка...