Андрей Виноградов В Портофино, и там…

В конечном итоге вся эта история вышла сплошной выдумкой, кроме, пожалуй, одного, от силы двух моментов. По правде сказать, уже и сам не помню – каких именно. Однако, Господь свидетель, пока выдумывал, казалось, что выдумываю чистую правду.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ШАЛОСТИ ВООБРАЖЕНИЯ

Есть ли хоть что-то в этой жизни, чего не могу я себе представить ни при каких обстоятельствах? Как ни быть?! Разумеется есть! К примеру, президент только что обратился к народу по поводу начала войны или роста налогов – без разницы, лишь бы повесомее новость, – а теперь, переодетый в домашнее, он держит носки на вытянутой руке, морщится, принюхиваясь издалека, решает, стоит ли надевать их завтра, во второй раз. Совершенно, кстати говоря, любой президент, безразлично какой страны. Никаких намеков. Так вот: событие представить могу, а запах – нет. Масштаба личности не достает.

С таким ярко выраженным дефектом воображения и робкой самооценкой я неведомо как дотянул до очередного в своей жизни «пятьдесятневажнокакого» лета и отправился в одиночное плавание по Средиземному морю в надежде, что мои ничтожные по сути своей недостатки и на этот раз не помешают извлечь из заведомой авантюры львиную долю предвкушаемых удовольствий. Напланировал их я, надо сказать, не густо, меньше, чем заслужил, тем не менее и от этих сдержанных, скоромных фантазий мое природное благоразумие с завидной готовностью впадало в тоску и отчаяние. Общий тонус, однако, от этого не страдал, что важно.

Стою теперь на причале – дурак дураком: в одной руке багор, в другой – желтая, тридцать на сорок, если в сантиметнах и «на глаз», наглухо задраенная пластиковая сумка с оранжевой надписью на английском «Грэб Бэг». Что-то вроде «Хватай-беги». Возможно, в такой клади – по предназначению, а не по виду – в мою родную речь затемно контрабандой пронесли понятие «заграбастать». Правда, могло случиться – слово это пошло от нас, иноземцы лишь тару под него подогнали. В таком случае мне, москвичу, страстно хочется заподозрить у слова и им обозначенного явления петербургские корни, продискутировать с кем- нибудь из единомышленников эту тему, но нет уверенности, а раз нет уверенности, то и не спорю. Во-первых, не с кем. Во-вторых, я не филолог, да и спорщик из меня убогий – все норовлю поскорее выпить на мировую.

Нервничаю, от этого всякая ерунда и лезет в голову, хотя причин никаких, я всего лишь жертва обстоятельств и весьма острого, с поправкой на возраст, зрения: два с половиной – три, «плюс» Полагаю, примерно такое же у орла… с приличным налетом. Не у орленка, заметьте, какого зачуханного, жизни еще не вкусившего, а у орла!

Вобщем, углядел «орел» сумочку… Приперло раньше всех прочих на сушу сойти… Размяться, видите ли, решил, восстановить жизнедеятельность организма, а тому только пива подай, остальное без надобности. Будто первый раз…

Я еще раз осмотриваюсь. Никаких перемен. Причал был по-прежнему неопрятен и пуст как старушечий рот.

Наверное, со стороны я напоминаю сильно подросшего – «почти до старости» – деревенского чудака из «Добро пожаловать или посторонним вход воспрещен»: багор сойдет за орудие лова, нехитрая добыча в руках, лицо выражает… С этого места, пожалуй, появляется заметное расхождение с киношным персонажем, причем сразу весьма драматическое; будто идешь по воде – все по колено да по колено, потом – раз, и омут… Нет на моем лице никакой наивности или вопрошающей туповатости, как у героя, произносившего «А чё это вы тут делаете, а?», или «А чё это вы здесь делаете, а?» – за точность цитаты не поручусь, надо бы надо пересмотреть кино. Сегодня моим лицом распоряжаются по своему усмотрению здоровая тупость и нездоровая бледность. Противно сознавать, насколько ладно они сосуществуют. Моя бывшая половина – выученный художник – портретист, «работавшая» барских детей и собак с фотографий, и сменившая на пике карьеры палитру на молоточек аукциониста, наверное оценила бы меня сегодняшнего в следующих выражениях: «Наборосок бессмысленного, выцветшего лица в серо-зеленых тонах. Очень реалистично и достоверно. Мне можете верить, я лично была знакома с натурщиком. И уверяю вас, это недорого, стартовая цена весьма и весьма умеренна. Обратите внимание, как искуссно выполнены глаза – вроде живые, но без всякого выражения; седые пряди забраны на затылке в хвост – такие же блеклые; морщины старого сластолюбца…» Навереное сейчас я даже у «бывшей» вызвал бы толику сострадания и вымолил бы, если не пиво, она его терпеть не могла, обзывала «пойлом для завивки на бигуди», то хотя бы тарелку каши с немушкетерским названием «размазня» и ехидным довеском вдогонку – «Вот вас и двое».

На самом деле я совершенно не голоден, про жену вспомнил из-за скоротечного приступа жалости к себе самому; с чего бы еще? Уже, слава Богу, отпустило. Подумал – само по себе обнадеживающий симптом, – что «Сотбис» – отличная кличка для собаки и даже попрактиковался негромко: «Сотбис! Сотбис, ко мне! Сотбис, дай! Лежать, Сотбис! Фу, Сотбис!» Классно! Но ради имечка собаку заводить вряд ли стоит.

От сумки и багра ощутимо несет соляркой, значит и от меня теперь тоже, а нужен совсем другой дух – надежды. Вот раздастся прямо сейчас с одной из лодок радостный вопль узнавания желтой поклажи и осчастливленный растеряха выставит соседу стаканчик чего-нибудь. Уж я бы точно не поскупился, за спасенное-то имущество. Это же настоящий тост: «За спасенное имущество!» Гуси, наверное так отмечали спасение Рима. Их начиняли гречневой кашей и обкладывали кислой капустой, а они отмечали… Отмечали в людях недостаток человечности и черную неблагодарность. Думали, наверное, открытие… Интересно, в американском суде употребляют это словосочетание, или это исключительно русская образность, в всем градации… Сука ты, к примеру, или сука ты полная… Это я, скорее всего на случай, если прямо сейчас объявляется владелец «Грэб бэга», получает его от меня из рук в руки и говорит: «Спасибо». А я стою, в руках более ничего. А он еще раз: «Спасибо». Что еще мне ему сказать? «Пожалуйста, рад услужить»… Нетушки! Пусть без тостов, можно вообще без соблюдения натужных приличий, если втягость… Просто и по-быстрому, по-людски: «Давай сумку – держи выпить». А я ему – «На! Давай!» Можно и молча, в конце концов главное – внутренний темп и непрерывность действия: «давай- держи-на-давай». Сколько скрытой эмоции, с ума сойти…

Дух надежды стек с лицемерных небес, нынче обидно ратующих за здоровый образ жизни, поструился в воздухе невидимыми ручейками, поизголялся недолго – мне даже показалось, шепоток расслышал: «Поправиться чай мечтаешь, болезный…» – и сдуло его, как это сплошь и рядом бывает, в бесконечно открытое море. Круглые сутки, заметьте, открытое… Пожалуй, и хорошо, что сдуло именно в море: там без надежды вообще никак, труба!

Чувствую себя как артист, вчера утвержденный на главную роль вместо своего самого близкого друга – такое вот тяжелое и одинокое, подчеркиваю, похмелье. Оно же, с другой стороны, тяжелое похмельное одиночество. Очень тяжелая форма. «Тяжелое» – ключевое определение. Поддавшись случайному проблеску мысли и секундному искушению, быстро взвешиваю на руке желтую сумку, качаю несильно, но резко. Прислушиваюсь… Увы: по весу, по отсутвию звуков внутри – шансов практически нет, ноль, голяк. Шельмует, лукавый, тешится. Откуда им, шансам, взяться, если у меня у самого такой же «Грэб Бэг», только размером меньше, и в нем все как в этом, как предписано – вода, аптечка, ракетница, компас… Ничего стрессопоглощающего. Совершенно бесполезный набор, руль и цепь без велосипеда. Сегодня же, если выживу, пересмотрю комплектацию, заочно поспорю с авторитетами и переработаю список того, что необходимо для спасения. В каждом деле необходим творческий подход. Выдумали, яйцеголовые, – компас, ракетница… Одно слово – иностранцы. Наши люди по трезвому делу из ракетниц не палят, а выпьют – все, что стреляет лучше убирать от них подальше, прятать.

Я еще раз напрягаю орлиное зрение и, добившись-таки от окружающего мира относительной четкости, обвожу взглядом короткий неровный строй потрепанных ночным штормом яхт. Даже мне, похмельному и, если без шуток, подслеповатому, особенно по утру, заметно, что некоторым изрядно досталось – царипины, свежие сколы на бортах купальных платформ. В стороне от причала несколько лодок и вовсе валяются на камнях как киты-самоубийцы. Чуть выше их – матрос из портовой администрации. По-видимому, охраняет имущество. Мудро: курорт кишмя кишит богатыми людьми, которые уже и не помнят, с чего начинали; а ну как, ностальгируя на досуге, вспомнят?

Бодро машу матросу желтой сумкой – вполне возожно, что оттуда ее и пригнало, волной или течением, но он отворачивается от меня и закуривает. Не видит, наверное, или как раз наоборот. Да нет, скорее всего, лицо от ветра спрятал, чтобы прикурить сподручнее. Да пошел он… Толкового сторожить не поставят. Я показываю ему средний палец и, поскольку мне кажется, что именно сейчас он меня заметил, старательно делаю вид, что таким незатейливым способом устанавливаю направление ветра. Еще больший идиот чем он.

Слава Богу, в моем ряду затонувших нет. Это и впрямь удача. Здешний порт печально известен коварством невысокого причала с припрятанной под водой гранитной ступенью. Такое впечатление, что обустраивали эту природную гавань, когда море на метр-полтора было мельче нынешнего, но, если знания мне не лгут, а знания неподкупны, все было с точностью «до наоборот».

Телеграфно, не вдаваясь в подробности: на высокой волне и при ветре, беспрепятственно задувающем в бухту с Северо – Востока, легче- легкого разгромить корму о причал и перекроить винты в нечто совсем непотребное, типа свастики. Конечно, бывалые знают: можно отодвинуться от причала до потери возможности на него перебраться, носовой канат – булинь – натянуть до предела, чтобы струной звенел между лодкой и многотонной цепью, проложенной по дну бухты, потом напиться в хлам, не дожидаясь ужина, и проспать все светопреставление. Мое, кстати сказать, обожаемое плавсредство – в целости и сохранности, ни единой свежей отметины.

Тремя меткими плевками привычно сметаю с левого плеча самодовольное лохматое существо, бормочущее в млеющее ухо всякую несуразицу про сплав зрелого опыта и везения. Надо сказать, в моем состоянии обостренного восприятия собственного несовершенства, резкие движения головой категорически противопоказаны, и беспокойство не заставляет себя ждать. Странно, проявляется оно не в висках, даже не в желудке, а ниже… Ничего подобного – гораздо ниже: мизинец правой ноги явно отсыревает, в то время, как все прочие девятнадцать обитателей пары обуви пребывают в комфорте и сухости. Внимательно отслеживаю по джинсам маршрут натекшей с желтой находки жижи, то есть портовой морской воды…

«Вот дерьмо… Так и есть – прохудился, гад…»

Не раздумывая бью по несуществующему мячу. Выходит суетливо и неказисто, однако достаточно для того, чтобы обувка, утратившая хозяйское доверие, описала короткую дугу и плюхнулась в соленую муть возле причала, почти на то самое место, где немногим раньше дрейфовал ярко-желтый предмет. Получилось.

«Какая же я свинья», – справедливо думаю о себе.

В ОКЕАНСКИХ ПОДМЫШКАХ

Море в порту – это маленькие моря, вечные моря-детеныши. Чаще слабые, беззащитные, так и не научившиеся как следует хитрить, путать метеосводки, коварно заманивать простодушных путешественников в смертельно опасные ловушки, мускулами поигрывать. Было бы чем поигрывать… С другой стороны, развернуться им толком негде: отобьют раз – другой бока о бетон, о камни, заплутают в винтах бронзовых, в якорных цепях запутаются – у кого хочешь задор и иссякнет. Лучше всего у них выходит – прятаться от моряков в плохую погоду. Мелюзга. Но им такая жизнь нравится – спокойно, как у океана в подмышке.

Случается, конечно, что разбивают моря-детеныши корабли и кораблики о причал. Но не со зла. Как младенцы неваляшку об пол. И вообще, если честно, такое дело редко без матушки их обходится, без матери-моря, в смысле.

Тихони и лентяи у нее – матери-моря – не в чести. За всеми она доглядывает, но за этими – с особым пристрастием. Если кто, несмотря на все материнские понукания, решит отлежаться по-тихому в сторонке от бури, то прорвется мать-море через все преграды – дамбы, плотины, заросли волнорезов – и уж тогда только держись, никому не сдобровать! Хаос! Знал бы кто, что на самом деле до лодок и людей нет матери-морю ровным счетом никакого дела… Это она так опрысков своих нерадивых на путь истыный наставляет, воспитывает. Слабое, конечно, утешение выходит для пострадавших от морской педагогики, но уж какое есть.

Маленькие моря, из тех что похитрее, стараются лишний раз мать- море не злить, шкодят себе понемногу, но без фанатизма, не беснуются. Аккурат, чтобы в лежебоки не записали. То велосипед умыкнут, что с краю, у самой воды оставлен… Исключительно из вредности стащат, нечего, мол, зевать. На что морю велосипед? Катерок старенький или яхточку, какая поменьше, чтобы не особенно напрягаться, притрут бортом к причалу наждачному – пусть почешутся, немытые. Другие лодки пораскачивают как следует, глядишь – и избавили какую от опеки веревочной, перетерлись канаты… Течениями такую защекотать – одно удовольствие. Если же матушка всерьез за бетонной стеной бушует, то в угоду ей можно напозволять себе чего-нибудь экзотического, ценит она в своих детях выдумку. Например, до столиков-стульев из портовых кафе добраться и с собой уволочь. Мебель всегда к месту: пикники у подводной живности чуть ли не каждый день – с лодок бросают всякую всячину, детвора хлеб в воду крошит, а порой и рестораны на объедки расщедриваются, все понемногу вкусьненьким балуют… К тому же, живут недолго, потому дни рождения справляют каждые четверть часа. А мебели катастрофически не хватает. Приходится рыбешкам, креветкам и прочим кальмарчикам на плаву есть. Диетологи из малюсков ругают их, настаивают, что это неправильно.

Люди, щедрые на еду, с мебелью отчего-то жадничают, большую часть пропаж умудряются отыскать, проявляя недюжинное упорство, и вытащить из воды. Тут, правда, свои хитрости есть – затянуть то, что приглянулось, поглубже под причал и илу сверху побольше навалить. Одноглазые люди с рыбьими хвостами вместо ног страсть как не любят заплывать под причалы. И правильно: нечего им там делаит, там для них – сплошные ловушки: острые углы, железки торчат отовсюду. Сами же и постарались, когда строили.

Есть у морей-детенышей, кроме обязательных забав и маленьких радостей и своя рутина. Приходится няньчиться им изо дня в день с несъедобными отбросами, какие – топить, те, что не тонут – к течениям пристраивать, понемногу, порциями, чтобы не очень заметно было, мать- море терпеть не может все это безобразие, прямо-таки ненавидит. Хуже всего мазутные пятна: не намокают, не тонут, двигаться никуда не хотят, липкие и бездушные. Расползаются пленкой, мешают солнцу с ветром соленую спинку погреть-почесать… Редкая пакость. Находятся, правда, среди маленьких морей модницы, что не просто притерпелись к мазутным неудобствам, но и радуются им без всякой меры, соперничают друг с другом, у кого ярче радужная накидка. «Вот дуры!» – думает о них мать- море, но на самом деле жалеет глупых и с особым упорством охотится на нефтеналивные танкеры, виня их во всех грехах. Может и не догадывается, к чему в конечном итоге приводит ее усердие, а может – знает, все одно – остановиться не в силах. Миссия у нее.

Мать-море никогда не прощает обид, нанесенных людьми её многочисленным чадам, отгороженным от материнского тела каменными и железобетонными стенами, сваями, равно, впрочем, как и преградами, созданными самой природой. Неспешно, по одной лишь ей ведомому порядку, наказывает мать-море всех, кого числит в обидчиках. Случается, разгуляется, залютует в охотку, не досуг ей со списком сверяться… И не сверяется. «Погорячилась. С кем не бывает…» – успокаивает себя мать- море, но на самом деле неловко ей из-за допущенной несправедливости, стыдно, и затихает буря быстрее обычного. Увы, ненадолго.

Мать-море живет по своим часам, никому не дано взглянуть на их циферблат, только самые отважные мореходы, кого она испытывала жестоко, и не раз, обретают способность чувствовать, предугадывать, куда движутся эти стрелки. Я среди них не числюсь, я проснуться без будильника вовремя не могу, своего времени не ощущаю, а тут, на тебе, целое море…

ВТОРОЙ МОКАСИН

«Свинья! Свинья! Свинья!» – три раза обзываю себя, теперь уже вслух. Рассчитываю, что море услышит меня и поймет, что раскаиваюсь, больше не буду обувью мусорить. Почему трижды? Пытаюсь числом заместить недостаток искренности. Я вообще-то во всю эту мистику не очень верю, только опасаюсь. У меня и с Господом выходит примерно также.

Второй мокасин сидит на ноге гораздо плотнее братца-подводника. Рискуя потерять равновесие, стягиваю его при помощи оголившейся пятки, мимики и популярных у нас, у мужчин, невразумительных слов – заклинаний. На трапе щипок неуютного чувства – в самое сердце, зараза, – заставляет меня оглянуться и я вижу, насколько странен, убог, неуместен одинокий башмак, брошенный на причале. Черт бы с ним, конечно, если не водить знакомство с Джи-Джи… Еще три раза повторяю вслух про свинью и добавляю – «Циник!». Прикидываю все вероятные тяготы путешествия босиком до ближайшего бака с отходами жизнедеятельности – его размер специально выбрали, чтобы как можно большее число отдыхающих могло полюбопытствовать, чем питаются мореходы. Неужели им это в самом деле может быть интересно? «Я сошла с ума, я сошла с ума…» Что это? «Т.А.Т.У.»? Это ассоциации с мусором или что-то другое навеяло? Уж лучше про «Нас не догонят…», некому нас догонять, все еще спят. Я возвращаюсь, забираю туфлю, воинственно растопырившую шнурки – «Тоже мне, омар нашелся!» – и примериваюсь зашвырнуть ее в мутные воды под малороссийское «До пары!», но тут на соседней лодке, мне кажется, начинается шевеление… Поспешно сую «полпары» в подмышку, а на камбузе своего судна запихиваю в мусорное ведро. Оказавшийся с неволе башмак с минуту бурно сопротивляется – шумит, шуршит вызывающе, ищет, свободолюбивый наглец, как бы ему распрямиться подошвой. Затем устает, а возможно смирился. Ну хорошо, пойду я ему навстречу, вытащу из ведра, положу на пол… Да хоть на стол – что дальше то?

В конечно итоге, из двух макасин сложился хрестоматийный маршрут пожилых разводящихся пар: помойки разные – судьба одна. Этот предмет я мог бы преподавать, клянусь.

СОЗЕРЦАТЕЛЬ

На палубе дышится намного легче, чем внутри лодки, куда солнце, насмехаясь над убогими уловками в виде плотных штор, тонированных стекол – разве они светилу соперники? – уже запустило триллионы невидимых раскаленных спиц, насквозь прожигающих всякий оказавшийся на пути живой организм, в том числе и мой. Самонадеянный бахвал кондиционер пытается заманить меня обратно в пекло, но я выбираю жизнь без иллюзий – устраиваюсь на носу, на ветерке, и наблюдаю, как посреди бухты в удивительно чистой голубой воде – весь хлам, как и в жизни, шторма прибивают к берегу – местные мужики на двух деревянных рыбацких лодках возятся с тушей то ли дельфина то ли китёнка – с моего места не разглядеть, а послать за биноклем некого. Самому сходить лень.

Дельфин, наверное. По идее, обязан быть дельфином… Portus Delphini, Порт Дельфинов, Портофино… Китов я здесь отродясь не видел, а китенок сам по себе без взрослых китов – явление нереальное. Но это я так думаю. На самом же деле – кто их, китов, знает? Тоже ведь млекопитающие, как и мы. Всякое могло приключиться: молоко порченое, детство не сложилось… Удивительно, но при всех сложностях со здоровьем я отнюдь не утратил способоность мыслить логически.

Мужики рьяно тычут тушу баграми, будто это маньяк, покушавшийся на честь их дочерей, но она лишь пружинит и переворачивается, вспыхивая на солнце искорками последних счастливых, навсегда отложенных в море воспоминаний.

«Под винты скорее всего попал, или другую какую человеческую пакость не пережил», – прихожу я к итогу ленивых раздумий. Не знаю причины, но мысль об обычной, естественной смерти обитателя моря, особенно такого «очеловеченного», как дельфин – я уже точно вижу, что не китенок – почему-то не приживается. По отношению к людям это, наверное, несправедливо, но я себя не стыжусь. Кто, скажите на милость, вправе требовать справедливости от вялого, похмельного человека, если у него даже из курева – и то остались две последние сигареты. Обычные, заметьте, сигареты. Можно обе подряд скурить – никакого проку не будет, дым один.

От нечего делать все же отвешиваю дежурный поклон богам объективности: да, случается – «мрёт» морская живность и без участия человеческого гения, хотя это сильно принижает его величие.

«После недолгой тяжелой болезни королевская креветка…», – формулирую первые строки некролога. «Ну и так далее.» «Вторые» строки не сложились. Неужели это звучит убедительнее, чем «Попала под винт, в сеть, в силки… Нет, силки – это про птиц… На сковороду… Ну не знаю куда еще…» Конечно же нет. «Боже, о чем это я?» И в этот самый миг мне открывается высший смысл существования монархий: ранжирование креветок! Для неподготовленного человека – гарантированный обширный инфаркт, но я-то готов!

Багры-то у мужиков тупые, причальные… Судя по сноровке, не рыбаки. Работяги портовые и скорее всего не из местных. Сезонники, совсем никакой хватки…

На лодках азартно и мелодично переругиваются. До отечественной выразительности перепалка не дотягивает – куда им без татаро-монгольского ига, – но общее впечатление – ничего, сносно. В чем мы итальянцам однозначно уступаем, так это в жестикуляции, а в текстах – нет, даже если не всё понимаешь.

Один бедолага переусердствовал с багром и чуть было не плюхнулся за борт. В последний момент товарищ поймал его за штаны, чудом удерживает. Оказывается, хорошее дело, когда штаны на жопе – мешком. Были бы по фигуре – уже бы барахтался, юродивый, в перегретой водице. Не скажешь, что страна на пике моды живет. Может, и слава Богу.

«Вот так существо разумное, стоит ему возомнить себя властелином морей, превращается в существо зазнавшееся, и срочно нуждается в порке. Живем как на спор – или мы жизнь заломаем, или она нас, а хочется, чтоб по любви, по взаимности… Идиоты». Последнее слово я по большей части адресую тем, кто придумал так поздно открывать бары, но самокритично вношу в список и себя вчерашнего.

Одна из лодок вдруг резко кренится и экипаж с баграми, плеском и воплями оказывается в воде.

«Есть! Ну наконец-то!»

Наверное, я даже подпрыгнул, как минимум мысленно. Именно такой развязки я подсознательно с нетерпением ожидал, почти перестал надеяться.

В первый раз за все утро стало легче, не отпустило совсем, но значительно полегчало. Пытаюсь разглядеть тушу дельфина, не преуспел.

Скорее всего в глубину ушел, от стыда подальше. А что если сам он всё это и подстроил, прикинулся – разумный – дохлятиной, забавы ради? Подумаешь, ткнули пару раз в шкуру тупой железякой… Теперь, поди, заходится, проказник, в хохоте, в ультразвуке своем. Хорошо бы.

МАЕТА

«Что там у вас происходит?!» – доносится с противоположного берега. Видимо там расположен пансионат слепых.

Жаль, что кричат не мне. Я бы мог коротко рассказать, что по ходу подаренного развлечения пытаюсь сообразить, как закрепить и не дать раствориться в похмельном синдроме редчайшему ощущению полной гармонии, родившемуся из чужой неудачи. И еще – на другом этаже сознания, в закутке, не связанном с внешним миром, составляю разговорник для общения с сыном. Старый давно себя исчерпал, его катастрофически не хватает, хронический дефицит тем, приходится что- то выдумывать, но мне не в тягость, это меньшее, что я могу для нас сделать. В моем поношенном организме тестостерона год от года становится меньше и меньше, а значит, по идее, и шансы на взаимопонимание с потомком должны подрастать. По идее… Но не растут, собаки, что твой доллар к евро. Правда, на деле я ничего не предпринимаю, лишь умозрительно отслеживаю котировки шансов. Надо бы изобразить что-нибудь этакое, как-нибудь приятно его удивить. Например, набраться терпения и махнуть вместе куда-нибудь на недельку- другую. Я потерплю, он потерпит… Классный может выйти отдых. Или без отдыха потерпеть?

Говорят, два мужика – не семья. Знаю пару джентльменов, которые с этим не согласятся. Черт, да эту пару весь мир знает… И живем вроде бы недалеко друг от друга, два-три раза в неделю перезваниваемся, видимся почти ежемесячно, а как-то не складывается. Парень весь в мать, у нее все всегда с вывертом… В машине – педали тугие, двери – наоборот – слишком легкие… В больницу попадет – все ей вредно, даже цветы. Толкаешься, как дурак, в часы посещений среди жен-мужей – все с букетами, фруктами, судками, а у меня пустота в руках, моей ничего нельзя. Мужики смотрят и недоумевают, женщины осуждают. Сущая пытка. И конечно же, я сам во всем виноват: «Мог бы догадаться портфель брать с собой. Здесь многие еду в портфелях приносят». Бред какой-то. А возможно, что и не бред, и виноват… Возможно, всё так и есть как она говорила. Но только и у чувств есть чувства, а мое чувство вины грешит гордыней, мерзавка.

«Боже, дай мне ума и счастья ошибаться в моем мальчике и огради нас обоих от чужого опыта и мудрости! Аминь!» – произношу про себя привычно то, чего нет ни в одном молитвослове, ни в учебниках по педагогике, ни в энциклопедии тостов. Энциклопедии тостов наверное тоже нет.

Опыт, мудрость… Напридумывали слов, чтобы всех перессорить…

С собственным сыном сложности, а с невесткой – чужой человек – никаких проблем, с внуком тоже, тот свой в доску… Не ребенок, а чудовище, маленький злодей. Упрет руки в боки, два оставшихся зуба выставит вперед: «Вот как стану Гарри Поттером, и проснусь утром без вас – маглов!» И хотя для того, чтобы разобраться в тексте приходится читать Джоан Роулинг и всё равно напрягать фантазию – внук произносит «Гаи Потеам», «паасусь утуом» – в словах его угадывается манифест, непоколебимая позиция. Лично я тоже не прочь… без маглов, если, разумеется, сам – Гарри Поттер. Только кому понадобится наше волшебство, если все вокруг – сами себе волшебники? Нет, без маглов никак нельзя. И без дураков нельзя. И с дураками нельзя… Подрастет – сам поймет. Или я объясню, если успею к тому времени во всем разобраться.

«И имя мое в этом случае будет… Стоп, никаких богохульств.» Всё равно скрытно произношу про себя, словочь непослушная.

В принципе, все в моей жизни нормально, только все не так. И делаю я все правильно, да все как-то не то… Однако, прощай, гармония. Привет, хандра! С возвращеньицем. Заждались уже.

К потерпевшим крушение подошли еще две лодки из уцелевших после ночного шторма. Люди в них, демонстрируя еще меньше навыков, чем жертвы, принимаются разбрасывать спасательные круги, «аки сеятели», заставляя барахтающуюся публику из последних сил уворачиваться, чтобы не получить тяжелым оранжевым предметом по голове. Вот бы морю облегчение вышло. В одном месте кормилец убудет, в другом – прибудет. Тоже кормилец… Королевских креветок кормилец и другой всякой разной подводной живности Недотёпы. Даже прицелиться толком не могут. Недотепы и бездари.

У моего сознания какие-то тайные, неизвестные мне счеты с монархией – королевские креветки опять откуда-то всплыли, да еще и с замашками людоедскими. У меня, кстати, никаких представлений о том, чем они кормятся. Вот раки… На Дону, в низовьях, мужики рассказывали, будто раки утопленников едят. Наверное, мало наловили, или пива пожадничали, отваживали. Пустое. В моём случае ничего у них не вышло.

От навязчивого непонятного гомона мое тело снова пришло в состояние беспокойства, пуще всех других частей – голова. Захотелось крикнуть по-свойски, по-нашему: «Эй, хорош орать уже, а?!» Но не с руки: мальтийский флаг на мачте моего судна, не самым изысканным образом переживающий штиль, призывает к сдержаности. Найдется ведь гад, накатает кляузу Самому Главному Рыцарю Мальтийского Ордена и отберут у меня красоту такую с крестом затейливым… Не верьте, всё это чушь и праздная болтовня, флаг совсем не при чем, просто недостаточно захотелось. Кричать недостаточно захотелось, если кто забыл, о чем речь. К тому же внимание мое прилекла хищная яхта серебристого цвета, в стиле «милитари», со стапелей верфи с соответственным именем – «Першинг». Неразличимый за наглухо затонированными стеклами шкипер уверенно осаживет судно в ожидании команд от портовых служб, и оно чинно кланяется Портофино, заслоняя от меня бесконечный триллер о вреде труда для жителей Средиземноморья.

СИБАСТИАН

Морской окунь не мигая наблюдал за неторопливым вращением двух бронзовых винтов. Он легонько подрабатывал плавниками и хвостом, чтобы не сносило течением и презрительно оттопыривал нижнюю губу – тоже мне винты… Винтики. Не такие видывали.

Винты от неловкости и стыда за свой мелкий размер слегка потеряли в блеске, замерли, потом суетливо ускорились в обратную сторону, стремясь затеряться в пузырьках взбаламученной зеленоватой воды. «Что и следовало доказать», – решил Морской окунь и, предприняв небольшой круг почета, уставился в другую сторону, где по всей ширине горизонта вода была в мелкую, едва различимую клетку. Ячейки сети казались ему тонюсенькими и хлипкими, а сам Морской окунь, в сравнении с ними, огромным и могучим.

На самом деле, назвать его Морским окунем можно было лишь с натяжкой, с очень большой натяжкой, по безграмотности. Ни тебе ядовитых желез на отточенных окончаниях плавников, ни роста под метр, ни веса с полпуда, как у родственников из северных вод Анлантики. О цвете и говорить не приходилось – ни единого яркого пятнышка. Словом, обычный средиземноморский сибас сантиметров тридцати ростом, если сильно вытянется, и граммов на триста весом, после обильной трапезы, во всей своей блеклой и невыразительной красе.

Конечно же, Морской окунь знал о себе всю правду, с которой категорически не желал мириться, и, чтобы не выглядеть в глазах соплеменников клиническим идиотом, представлялся всем как Сибастиан, при этом акцентировал второй слог и намеренно проглатывал окончание, добавляя неслышно, про себя – «…Морской окунь».

«Сибастиан, Морской окунь. Прошу любить и жаловать.» Если бы можно было закрыть глаза, то Сибастиан представил бы себя – неотразимого – в легком элегантном полупоклоне: жабры чуть назад, хвост, напротив, немного вперед, прогнуться, но не утратить достоинства… Но глаза не закрывались, а мечтать с распахнутым настежь зрением получалось не очень хорошо, разве что о вкусной еде.

В гавань Портофино Сибастиан заплыл не случайно – очень захотелось посмотреть на останки хвастливого малыша-дельфина, что резвился вчера, вопреки родительскому запрету, в оживленном форватере. Сибастиану дельфиненок активно не нравился – шумный, вертлявый, невоспитанный и заносчивый. На днях он чуть не сшиб его с курса безобразно тяжелым серповидным хвостом, и при этом ни то что не извинился – даже не оглянулся! «Вот и доигрался, допрыгался».

…Где-то недалеко за недавно возникшей сеткой скрывалось привычное поросшее травой пастбище, которое Сибастиан, по правде сказать, страсть как не любил покидать. Сейчас он вполне резонно опасался, что долгое отсутствие будет воспринято конкурентами как приглашение занять освободившуюся «жилплощадь» и весьма возможно придется повоевать… Насилие было Сибастиану чуждо, если только науськать кого… Как и большинство созданий – невеличек, он был наделен скорее защитными чем атакующими инстинктами и открытыс столкновениям предпочитал коварные интриги, спланированные холодным рыбьим умом. Иногда он все-таки позволял себе рискнуть, если преимущество на его стороне было явным и неоспоримым, но в таком случае речь уже шла не о противоборстве, а об охоте и о еде.

Еду Сибастиан любил и не уважал, пожирая без сожаления и в непристойных количествах, однако, почти не прибавляя ни в росте ни в весе. «Интересно, сколько же приходится есть китам, чтобы сперва вырасти до таких гигантских размеров, а потом еще и всю жизнь поддерживать себя в таком непристойном состоянии, не уменьшаясь? Немудрено, что они время от времени с ума сходят…» У Сибастиана было свое понимание причин, заставляющих китов выбрасываится на сушу и там погибать.

Китов Сибастиан тоже не любил, как и дельфинов, и не завидовал им ни чуточки. Да и чему завидовать – гоняют воду из пасти в спину как заведенные, и фонтаны в небо пускают. Без всякого, надо сказать, прибытка. Хотя в данный конкретный исторический момент Сибастиан не возражал бы пропустить вперед на сетку, перед собой, пару другую китов, желательно особей покрупнее. Увы.

«Ладно, сам справлюсь. На скорости проскочу, порву в хлам», – решился Сибастиан, разгоняясь в сторону сетки, заколебавшейся в приступе безотчетного страха перед атакой беспомпромиссного сибаса. В следующее мгновение ячейка пропустила голову Сибастиана и тут же тугим кольцом сомкнулась сразу за жабрами. Если бы Сибастиан знал, что поплавок на воде накренился лишь самую малость, почти незаметно даже для наметанного рыбацкого взгляда, то умер бы в тот же миг от бессилия и обиды. Но так далеко вверх заглядывать он не умел, и вообще считал пошлым разбрасываться недюжинным рыбьим умом из-за никчемных кусков пенопласта. Мысли его не метались, не путались, а неспешно выстроились в одном направлении, одна за другой, колонна из мыслей.

«Отчего же постигла меня столь явная несправедливость, – думал он. – И родился я не тем, кем хотел, и прожил не так, как мечталось… А теперь застрял вот в конце пути. Как же все прозаично и скучно, до зевоты».

Для наглядности, если вдруг кто наблюдает, Сибастиан несколько раз к ряду открыл и закрыл рот, будто попробовал, чем отличается вкус воды за сеткой от той, в которой купался хвост.

«Обидно то как! – вдруг дошло до него. – Разве справедливо, что живое существо, сплошь состоящее из корма для большого ума – название химического элемента никак не желало вспоминаться – само дароваными природой возможностями пользоваться так и не научилось? Или… все-таки научилось, раз я сам до этого додумался? – осенило Сибастиана. – Возможно, это только что снизошедшее на меня озарение и есть достойный финал всего пройденного пути?!» Он перестал подергиваться и сетка тут же ослабила жесткие, недружелюбные объятия. Они будто бы сговорились – рыба с сетью – не доставлять больше друг другу ненужных, бессмысленных неудобств.

Через некоторое время Себастиян задремал. Застывшая невдалеке знакомая лодка злорадно метнула винтами в его сторону янтарный лучик, отразившийся желтыми каплями в сибасовых глазах – блюдцах. Никак по другому Сибастиан на вызов не отреагировал. На мелочные, недостойные перепалки он уже не разменивался. Его переполняло чувство собственной избранности и величия. Всё было не зря.

МИССИЯ НЕВЫПОЛНИМА

До открытия самой ранней точки портового общепита, где, опечатанные на ночь, томящиеся под присмотром неусыпной и скандальной охраны копятся, рвутся из под пробок, толкают их мои будущие жизненные силы и весь запас столь потребного оптимизма, остается чуть больше часа.

Целая жизнь.

Как прожить ее так, чтобы не было мучительно больно… – я, право слово, не знаю. Знаю только, что наверняка проживу. Уверен на все сто. Зуб дам. Мой дантист, животное, за эти годы сделал на мне состояние…

Сталкиваю ногой в воду откуда-то взявшуюся на палубе ракушку. Ну да, шторм… Пытаюсь восстановить цитату из Николая Островского по памяти целиком: Жизнь надо прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые гоДы? Главное слово – «бесцельно».

Миссия невыполнима.

ПРАВИЛА КОКПИТА

Желтая сумка по-прежнему лежит на столе в кокпите.

Для тех, кто не в курсе: кокпит – это открытое ветрам и взглядам место в корме лодки, подобие английского палисада, которое прежде всего сами же англичане – их в средиземноморских портах толпы – изучают с нескрываемым любопытством, не взирая на присутствие и занятия обитателей. До поры до времени они делают вид, что не замечают хозяев. Сидишь и чувствуешь себя воплощением дурновкусия, угодливым огородным гномом в цветном колпаке из мятой глины, оскверняющим неуместным присутствием почти идеальный газон. «Почти» – это важно. Потом до тебя снисходят… Снисходят по обязанности, ты остро чувствуешь, что это именно так – дань, принудиловка, по-другому нельзя: улыбаются и советуют испытать восторг от погоды, которая третий день ни единому судну не дает выйти из порта. Если бы я владел винной лавкой, то радовался бы вместе с ними, а я в кокпите. И погода – мечта винных лавок и винных лавочников – далеко за предалами моих собственных представлений о прекрасном. Принимаешь издевку и нещадно транжиришь в ответ стратегический запас подходящих такому случаю слов и точно выверенных эмоций. Всякий раз не устаю повторять: «Спасибо Кейт[1], ты нереально упростила мне жизнь». Однако, стоит иметь ввиду, что если те же люди еще раз почтят вас своим вниманием – ускользнула деталь, требуется освежить – и остались вами неузнанными, вы будете выглядеть нудным тупицей, цитирующим самого себя. Умиляясь щадящим солнцем, старайтесь запоминать лица. Да… И учите слова. На худой конец, если вы догадались, что уже видели этих людей – напрмер, они обратились к вам по имени, – сделайте вид, что с предыдущей встречи успели забыть английский. Лучше прослыть кретином, чем невежей, тем более, что это не очень надолго, терпимо.

Иногда возле лодки задерживаются немцы, обсуждают достоинства – недостатки между собой, полагая, что их не понимают. Разрушишь иллюзию – не смутятся, могут дать пару толковых подсказок по поводу близлежащих лагун. Не опасаются, что займу их место, уверены, что будут раньше всех; немцы.

Реже всех на портофинском причале встретишь французов. Эти скупо кивают, если твоя лодка больше, и похвально гримасничают, если меньше, старше и хуже.

На самом деле, мне должно быть стыдно, я очевидно предвзят к французам, виноват. По большому счету, «меньше, старше и хуже» – три основные ингридиента элексира любви в мире яхтинга. Лично я обожаю соседствовать с роскошными кораблями, потому что знаю: здесь мне искренне рады.

Изумительное место для изучения и запоминания английских лиц, аутотренинга и сеансов одновременного лицемерия. Поистине незаменимое. Не забудьте: кокпит.

ПРЕДЧУВСТВИЕ ДОБРОГО УТРА

С внешней стороны сумка просохла. Я переворачиваю ее. Старая газета, не Бог весть каким образом оказавшаяся прямо под сумкой, опечаталась на деревянной тиковой столешнице групповым снимком Большой Восьмерки. Или Самой Большой Девятки. Или Невероятно Большой Десятки… С цифрами у меня еще хуже, чем с политикой. Я и снимок-то распознаю только благодаря тому что он нечеткий, как и всё, что эти «восьмерки-десятки» делают и о чем говорят, по аналогии.

Отечественного лидера не разглядел, зато опознал испанского премьера, возвышавшегося как всегда с краю – пригласили, похоже, из вежливости, в последний момент, большинство испанцев надеется, что в последний раз. Домысливаю его улыбку недоброй куклы из образцовского театра, возможно совсем не к месту, может быть они хоронили кого-то? Или что-то? Последнее – ближе к жизни и никому не мешает улыбаться: им над нами, нам – над собой. «Мир вашему миру!»

На соседних судах, измочаленных ночным безобразием, учиненным природой-матушкой, появляются признаки первого шевеления – робкого, с недоверием к солнцу, ярко-голубому небу и послушной неверным ногам палубе. Только теперь до меня доходит, что звуки, спугнувшие утопление второго башмака оказались фальшивыми, то есть «нечеловеческими». Засада!

Через час – полтора начнутся мужские хождения по причалу, от лодки к лодке. Прольется «интерматерок» в адрес древних строителей подводной ступени, каждый хозяин на своем личном безмене взвесит травмы и увечья, нанесенные стихией любимой игрушке – на этом причале цена «скорлупок» колеблется от полумиллиона до трех, – а потом пойдет сравнивать свои беды с соседскими. Сильно пострадавшие будут пожимать плечами: «Ничего особенного, не впервой, мелочи. Вот, помню, прошлым летом в проливе Бонифация… Там потрепало так потрепало… Работы на час, не больше, завтра же и починимся.» Пережившие ночь с небольшими потерями, или вовсе без таковых, будут изображать сочувственное внимание, вежливо соглашаться, думая при этом: «Слава тебе Господи, не оставил своими заботами… А ты, страдалец… Иди уже, впаривай другому кому про час работы… Где ты чиниться-то собрался?! Здесь тебе еще больше все поломают. Не повезло. Вобщем, поздравляю!» Даже не так, а слитно, в одно слово: «Неповезлопоздравляю!», без «вобщем». Не исключаю, что есть на этот счет – я о злорадстве – какое-то хитрое суеверие, настоятельно рекомендующее именно такую форму сочувствия, чтобы самого беды стороной обходили, хотя самого меня учили, что всё наоборот. Мне, надо сказать, ни один из вариантов не помогает.

Будет много историй про град величиной с перепелиные яйца. Не те, что у перепелов-самцов, а те, что их самки несут для наших салатов. Про волны до пятнадцатого этажа, «а мы – офигеть! – на шестнадцатом, только поэтому и пережили…» Женщины в это время расстелят полотенца и растянутся на открытых солнцу носовых частях миниатюрных «титаников», закроют глаза и – Ди Каприо… вот он, рядом… Наигравшись в Кейт Винслет, они примутся скрытно оценивать друг друга сквозь темные очки, развивая позднее косоглазие, и поражаться. Кто-то наверняка подумает о соседке: «И эта корова полночи ланью летала по палубе… Подумать только, что угроза утраты имущества с людьми делает?! Минут лет двадцать, минимум, в одночасье… Шторм… С мужчинами надо знакомиться в шторм! Отныне только в шторм!» При этом, все они, без исключения, невзирая на сроки годности и нарушенные условия хранения, будут «топлесс».

Скукотища невероятная.

ПРОИЗНОШЕНИЕ ВАЖНО

Еще полчаса. Похоже, мне одиноко. Одиночество – это не чувство, не состояние, это – окаменелость. Мой дядька, очень известный в свое время летчик-испытатель, обожал, когда журналисты задавали ему самый умный из приготовленных вопросов:

«Вы самолеты испытываете?»

«Их тоже, – отвечал дядька, – но чаще испытываю чувство одиночества…»

Хороший был человек, очень хороший. Все, к кому он ходил в гости, а таких только по Москве набиралось домов двадцать, его обожали: никогда не опыздывал, всегда приносил с собой завернутые в газету кожаные тапочки без задников, выпивал мало, как и ел, зато щедро нахваливал кулинарные способности хозяйки, а хозяина – за прозорливость в выборе спутницы жизни. Главное, никогда не задерживался после чая больше чем на пятнадцать минут и запросто уводил за собой всех гостей – ну форменный крысолов, только без дудочки. Кто-то «покупался» на предложение «растрястись чутка», кому-то нравилось, что его подвезут… Последним, в итоге, за доверчивость приходилось расплачиваться беготней по холоду, если зимой, в поисках такси, хотя можено было заказать машину из квартиры. Но! Эта печальная перспектива становилась очевидной только на улице, когда возвращаться к хозяевам в момент их счастливого изнеможения – «Ушли… Все ушли… Боже, это не может быть правдой…» – было менее интеллигентно, чем злиться на весь белый свет и мерзнуть, поскрипывая зубами: «Сука»; никто не слышит. Голову дал бы на отсечение, что несколько раз видел одни и те же лица, хотя ни в сценарий ни в режиссуру дядюшкиного поведения не было внесено ровным счетом никаких изменений. Сейчас бы сказали – «зазывалы проплаченные». Что было на самом деле – не знаю, в самом деле странно: однообразный розыгрыш с однообразным финалом. Но тогда, юнцу, мне было весело.

Самое неизгладимое впечатление на гостей, еще не до конца ощутивших себя обманутыми, производил водитель дядюшки – высокий, широкоплечий, затянутый в портупеи офицер, заученно, без малейшего намека на улыбку, объявлявший подлетевшей к персональному лимузину стае:

– Неположено. Только родственники и самые близкие друзья.

Водитель был из Западной Сибири, деревенский, из Колчаковки – так в народе в двадцатые годы прозвали три дюжины переживших все революции домов вдоль насмерть разбитой дороги из одного никуда в другое. Году в восемнадцатом там квартировали белые, потом вдруг собрались и ушли, испарились – без суеты, без единого выстрела, вроде бы даже без повода – красные так и не объявились. Их, по правде сказать, никто и не ждал. А через неделю вышли к людям и объявили себя новой властью братья Пивоваровы, вроде как деревенские партизаны. Из подпола вышли, все дни «оккупации» пересидели у местного попа в подполе, и еще неделю прихватили, пока наливка не закончилась и от пяти окороков одни веревки остались, хоть и с запахом. Сказали: «Для верности выжидали».

Во власти новой, собственно, никто не нуждался, как и в любой другой: «Про Ленина не читали, о царе только слышали, а Господь, хоть сам все видит, на глаза опять же не попадается». Каторжанская, словом, кровь, одна власть – воля. Словом, пока устанавливали новую власть, свергали, опять устанавливали, пока Пивоваровы кумекали, чего бы у кого конфисковать сподручнее и половчее, да конфисковывали – много времени прошло. Без малого девять месяцев минуло, как белые ушли. В это самое время местная повитуха нарасхват оказалась, а с ней и власть новая наконец-то к делу сгодилась.

Пивоваровы, обрадовавшись поводу – полдеревни рожениц! – выгнали из дому попа, тем более, что у того на всех сосчитанных сынов и дочерей божьих, что на подходе, крестильных крестиков не хватало, буквально трети, и он, робкая душа, запил горькую от нерешительности – кого обделять; та еще работа. Освободившееся строение осветили «Революционным красным ходом», воспользовавшись батюшкиными свечами, вываляв их в табаке, чтобы запах о церкви не напоминал, газетным портретом Ленина, присовокупив, по настоянию селян, «на случай какой», Манифест об отречении Государя Императора Николая II. Тот самый, что возлагал ответственность за Отечество на Временное правительство. Манифест для порядка наклеили на доску, с другой стороны которой уже взирал на торжество своих идей вождь мирового пролетариата. Доска оказалась с темным сучком, который просвечивал аккурат через левый глаз Ильича. Демон, да и только.

Бывшую собственность служителя культа назвали красным роддомом «Лютая смерть врагам мировой революции имени Ленина». Оттуда незамужние селянки без особого шума и пьяных мужицких гульбищ «по поводу», однако и без бабского вытья с причитаниями, то есть вполне достойно, разнесли по домам розовощеких крепышей, по большей части мужского пола. Имена им, понятное дело, давали разные, а фамилию одну на всех – Колчаковские. Нашли-таки Пивоваровы, чем девок ущемить. И то хорошо, что обошлось «малой кровью», без рабочекрестьянского фанатизма. Кстати, несознательные односельчане поговаривали, что некоторые пацаны из «белого помета» якобы сильно лицом доморощенных революционеров напоминают, да и по срокам как-то не очень складывалось, если не действовало на селе подполье белое месяц- другой. Впрочем, что с них взять – деревня… Грамоте не обучены, арифметике тоже. Небылицы все это, как есть – небылицы.

Лет двадцать спустя один из Колчаковских добрался до самой Москвы, место получил «в органах» и вплоть до кончины своей, по выслуге лет, не ленился подсказывать новым друзьям ударять в его фамилии на третий слог, а кто гнушался подсказками – того поправляли; разные были методы способствовать лучшему запоминанию, большинству хватало одного их перечисления. Его единственный отпрыск уже, само собой, иначе чем Колчаковским себя не именовал, а поскольку пошел по стопам отца – никто вопросов не задавал, а кто имел такое право – знали ответы.

Манерами молодой человек был не в родителя – сдержанный, спокойный. Говорил без спешки, со значением, много читал, правда в основном газеты. Во взгляде, вместо вечной отцовской подозрительности, с прищуром, временами проскальзывало высокомерие, тоже, кстати сказать, с прищуром. Статью тоже пошел в отца, но без мужицкой медвежистости и кажущейся неуклюжести. В плечах такой же, но талия узкая, складный, подогнанный каждой частью. Начальство таких любит, а жены начальников – и того больше. Проще сказать, если в папаше и чувствовалась «пивоваровщина», то сын все досужии домыслы разом перечеркнул – эта ветвь Колчаковских точно не была на совести братьев.

Итак, после короткого и, поверьте на слово очевидцу, впечатляющего выхода младшего Колчаковского, дядюшка виновато разводил руками – «Увы, правила устанавливаю не я, вам ли не знать, сами видите…» – и мы вдвоем загружались в теплый салон с темно-вишневыми бархатными чехлами.

Интересно, зачем моему заслуженному – перезаслуженному родственнику все это было нужно? Неужели тоску таким образом разгонял? Нет, не с тоски. Со скуки, наверное. Дурачатся именно что со скуки, у тоски шутки злее.

В авто главный пассажир непременно комадовал: «Поехали!». При этом, его губы никак не желали разжиматься – обижались на хозяина за никчемную болтовню и склеились между собой. Не так сильно, конечно, чтобы раздувался дядька до размеров воздушного шара… И тут я на нем – юный, легкий, красивый – за восемьдесят дней вокруг света… Увы, вообще не раздувался, но команда «поехали» вырвалась наружу как из сифона, быстро теряющего давление. Выходило «Пха…ли», последний слог я скорее додумывал, нежели слышал; даже не междометие, просто звук.

Для Колчаковского команда «Пха…ли» превратилась в ритуал, без которого начало движения было бы так же невозможно, как если бы сам он забыл завести двигатель. Интересно, рассказал ли он кому-нибудь об этом, и как сложились отношения Колчаковского с новым пассажиром, когда дядюшку поперли отовсюду, сохранив лишь звания и регалии, как гирлянды на срубленной елке, и заперли на госдаче доживать и крапать мемуары в блокноты с пронумерованными страницами в компании с одноруким философом – банщиком, Савельичем. Старик нарочито напирал на мягкий знак в отчестве. У меня на этот счет была своя теория: Савелич – это для обыкновенных банщик, а если банщик-философ, то непременно с мягким знаком. Надо сказать, большинство банщиков, а их я перевидал в жизни множество, могли претендовать на такой же вербальный знак отличия, что есть – то есть. Вобщем, Савельич. Как сейчас слышу его голос:

«Без мужества, сынок, не бывает славы, а без трусости – не понять, где мужество, а где нет его. Слава, она тоже не от характера зависит, а от судьбы оказаться там, где хочешь – не хочешь, а приходится что-нибудь проявлять: силу там, или слабость, мужество или трусость… Там так не получается, как вы нынче живете: проходил мимо, и прошел… Просто живете, по-глупому, и других также судите. Бывает, уж поверь старому солдату, что если есть в тебе хоть кроха мужества – трусить надо и бежать без оглядки, а если не повезет – тут и будет тебе вечная слава…»

Он зажимает в коленях очередную бутылку «Жигулевского» и окостеневшим ногтем большого пальца подбивает пробку снизу вверх. Она послушно, со щелчком, срывается с места, летит вверх. Мечтает, наверное, дотянуть до Жигулевских гор – не выходит, для такого перелета ногтя мало. Я послушно подбираю пробку из травы и опускаю в банку из под халвы, где ее принимают или не принимают в компанию такие же горе- путешественницы.

«Вот так, сынок… А я с детства плохо бегаю. Ходить могу сутками напролет, а вот бегаю плохо. Что-то со ступнями не так, от недоедания, наверное, когда малой был, от недоедания много разных хворей… Теперь вот – герой…», – Савельич кивает в сторону пустого левого рукава, словно не имеет к нему прямого отношения. А может быть этот кивок всего-лишь вопрос-приглашение, потому что в следующий момент Савельич протягивает мне опробованное «Жигулевское»…

Не думаю, что порядком поднадоевшая, «фирменная» шутка с предложением подкинуть гостей до дома могла сыграть каую-то роль в незавидной судьбе моего дядьки, как бы и кто бы на него ни обижался, настолько больших начальников я в его окружении не помню. Кстати, те могли и сами таким же образом забавляться – у всех был персональный транспорт. Скорее уж внимательный Колчаковский порадел старшему товарищу. Решил, видимо, что пора менять пассажира на другого – посолиднее, достало его все-таки это неизменное «Пха…ли!», и «заПха…ли» дядьку на вечную дачу. Однако, не факт.

Как бы ни было, жаль дядьку. Еще жаль, что вчерашняя дебоширка пропала куда-то. С чего я решил, что она обязательно должна быть из Портафино? Вполне могла заехать-забрести случайно… Чертовски жаль, что нельзя вернуться назад – во вчера… Удивительно, что почти такими же словами заканчивалось последняя весточка, полученная мною от дядьки.

Загрузка...