«Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви…» Марина Елецкая не знала слов ни единой молитвы, и шептала про себя всплывающие в памяти библейские отрывки. Она стояла посреди маленькой церквушки и не понимала, как здесь оказалась, и что полагается делать. Просить она не смела, а благодарить не знала кого и как. Марина Андреевна долго переминалась с ноги на ногу, покорно склонив голову и беспомощно вытянув руки вдоль тела. «…На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его…» Она чувствовала тяжкую, смертельную тоску, и тоска эта была как бесконечная, безжизненная, серая пустыня, по которой она влачилась из последних сил, и надеяться-то ей было не на кого, кроме как на саму себя. Ей казалось, что она скоро доберется до края, до окончательного и бесповоротного края, и вот-вот сорвется, и провалится в какую-то черную пропасть. Пропасть эта совсем не пугала, даже наоборот, как будто притягивала её. Лучше уж ужасный конец, чем ужас без конца. Только вот как же будут дети?
Церковь эта была тихая, теплая и полутемная, несмотря на дневное время и огромные окна в стенах. В два часа дня здесь оказалось мертвенно-тихо, народу почти не было, лишь в стороне одиноко стояла немолодая, плохо одетая женщина и поспешно, тайком молилась, крепко прижимая пальцы ко лбу. Она потихоньку плакала у лампады, иногда становясь на колени и припадая к полу как-то слишком уж набожно, а затем мучительно-тяжко поднимаясь. Марина огляделась в поисках скамейки. Скамья была в правом углу, но на ней уже сидел сильно оборванный человек, видно, с большого похмелья, с сизым опухшим лицом и жесткими, грязными волосами, прислонив к стене деревянный костыль. Он кряхтел и кашлял, сипя грудью, и затыкал рот потрескавшимся кулаком. Видно было, что человек тяжело болен. Чуть поодаль, в углу, стоял лишь покосившийся стул о трех ногах, и Марина не решилась сесть там, а осталась стоять посреди церкви.
Глаза ее постепенно наливались тяжелыми слезами. Остро пахло пряным ладаном, парафином и еще какими-то маслами. Перед иконами горели лампадки. Марина не любила лампадного церковного света и даже пугалась его. Этот свет как будто заранее убеждал её в какой-то виновности и самых разных прегрешениях, вольных и невольных. Скамейки тоже ведь наверно отсутствовали неспроста. Скорее всего, это было напоминание о неважности жизни при жизни. «При жизни нужно терпеть муки, и тогда после, что-то там, возможно зачтется…» – пыталась здраво рассуждать Марина, но сама смутилась своих крамольных мыслей. В испуге за свои непомерно смелые рассуждения, она посмотрела на иконы, не зная, что теперь ей делать и о чём думать. Она словно безуспешно чего-то ждала. Тишина была безмятежной и начинала давить.
С трудом, не без горечи, Марина подумала: раз уж она сюда пришла, стало быть, она нуждается в помощи, или опоре, или просветлении, или во всем сразу. Отпираться и говорить, что забежала в церковь случайно, было бы нечестно. Если бы кто-то в эту минуту ей сказал, что она влюблена тяжелой, безнадежной любовью в женатого мужчину, то она искренне, с негодованием отвергла бы эту мысль. Она надеялась, что все еще возможно, что счастье уже не за горами, несмотря на затянувшийся ее любовный роман. До недавнего времени ей казалось, что все так и должно быть, их любовь еще не истлела, а наоборот, только разгорается, и она не чувствовала ни малейшего оскорбления по поводу своего щекотливого и даже неприличного положения. Но в последние месяцы что-то случилось, и блаженная покорность любви все чаще стала сменяться тревогой, необузданной тревогой и тоской, растравляющей ей все внутренности и уносящей равновесие и покой. «Зачем я здесь? – спросила себя Марина. – Я что-то ищу, что-то или, может быть, кого-то. Кого именно ты ищешь? Я пришла к Богу, значит, я его ищу. Отчего же ты раньше сюда не приходила? Простая земная любовь с лихвой заменяет богов. Поиск богов всегда начинается с утратой любви. Стало быть, отведенная тебе любовь исчезла? Нет, нет, это неправда, мы все еще любим друг друга», – Марина заставила умолкнуть свой неприятный внутренний голос.
Сердце ее сейчас нехорошо колотилось, лицо горело, спина была влажной от пота, руки дрожали, как у вора. «Я и есть вор, – вертелось в голове, – я ворую чужого мужа у его жены и пытаюсь оправдать свое воровство». Она стояла и, склонив голову, смотрела на восковой пучок горящих свечей у иконы, серый дымок от которых легко улетал в сторону приоткрытого окна. Перед глазами поплыл какой-то мутный туман, огоньки свечей задрожали и тоже поплыли. Марине стало стыдно, как никогда в жизни не было. Ей вдруг захотелось рассказать кому-нибудь всю свою жизнь с того дня, как она себя помнила, до этой самой минуты. Рассказать, что она добрый и честный человек и смело смотрит в глаза всем на свете, но вот только последние несколько лет сбилась с правильной, с верной дороги и увязла в любви к женатому человеку. Она не знала, как сказать об этом гнетущем чувстве здесь, среди множества святых, глядящих на нее серьезно и даже строго, как будто уже осуждающих ее. Марина боялась непонимания и насмешки. «Можно ли в этих стенах думать и говорить о подобных вещах, – тихонько спрашивала себя она, – здесь правильнее было бы просить здоровья детям».
Вспомнив о детях, она улыбнулась, и глаза ее счастливо осветились. Дети. Что может быть лучше? Марина Андреевна Елецкая была детским доктором, и всю свою пока еще недолгую жизнь посвятила здоровью детей. Ее тоскующее сердце сразу размягчилось, и она принялась перебирать в памяти детские, испуганные личики своих крохотных пациентов, которые болели, а потом выздоравливали, росли и мужали у нее на глазах, и превращались во взрослых, складных, улыбающихся мужчин и женщин. Никто бы не посмел упрекнуть ее в неосмотрительности или неумении в ее благородном деле. Марину Андреевну любили все: любили дети, любили родители, и она с каким-то упоительным материнским трепетом и материнской безотказностью откликалась на это всеобщее чувство, каким ее окружали в семьях. Дальше к ним примешивались улыбки двух ее сыновей: младшего Сереженьки и старшего Мити. Незаметно слезы радости увлажнили ее щеки. «Я не затем сюда пришла, чтобы восхвалять собственную добродетель и блаженно упиваться ею, под шумок, позабыв о грехах», – резко оборвала свои мысли Марина.
Она опять вернулась мыслями к Олегу, и тут же устыдилась своего слишком прямого и навязчивого, почти болезненного чувства по отношению к нему. Это ее надоедливое беспрерывное напряжение стало переходить в настоящую лихорадку, а в последнее время она ловила себя на том, что плохо владеет собой в его присутствии, и от этого ей становилось все хуже и хуже. За эти прошедшие пять лет их любовных скитаний она всерьез прикипела к нему и бессознательно искала в нем такие же, зеркальные чувства по отношению к ней, но отыскать никак не могла, отчаивалась и злилась. Временами она просто ненавидела его за то, что он отказывается на ней жениться. Марина мысленно его оскорбляла, считая «трусом, избегающим трудностей, ищущим облегченные варианты», и даже смеялась над его нерешительностью, несколько преувеличивая его вполне цветущий возраст и называя это «старостью», а потом принималась корить себя за свои грубые выходки, за то неделикатное вымогательство, которым она занималась. Она ругала себя за то, что все чаще и чаще заглядывает ему в лицо пытливо и страдальчески, в то время как он упорно молчит. Иногда она беззастенчиво плакала прямо перед ним, понимая, что дурно, очень дурно поступает и только отвращает этим его, но продолжала плакать, обнимала его, бросалась ему на шею, терлась своими непослушными волосами о его скуластые щеки и прижимала к своей груди его руки. Она рассказывала ему о своих мальчиках, и своих сыночках, Сереженьке и Мите, и обещала, что они будут сильно любить его и будут послушными вежливыми детьми и ничего не станут у него просить…
А теперь ей было стыдно за такое свое поведение, за собственное измельчание, позволяющее многого не замечать в их отношениях, за его давно остывший любовный пыл. Хотелось бы просто найти время, спокойно посидеть и не спеша все обдумать, сделать над собой усилие и не врать самой себе. Но она знала, что как только увидит его скуластое лицо, вдохнет его родной запах с примесью ветивера, запах, соединённый в её сознании с сильным чувством, она непременно позабудет и стыд, и все приличия и вновь примется побираться и выпрашивать хоть немного любви. Все эти болезненные мысли до неузнаваемости исказили ее бледное лицо, так и не принеся желанного облегчения, а тоска стала еще более безнадежной, серой и мрачной, как освещение и воздух в этой церкви. «Господи, стыдно-то как, – бормотала еле слышно Марина, – как ведь стыдно-то». Она украдкой взглянула на распятие, ненадолго приложилась краем лба к большому, холодному кресту, пахнувшему ладаном, и еще ниже опустив голову, выскочила на улицу.
Тусклый петербургский день едва освещал улицу. Бело-серые жиденькие, снежные шарики не спеша усыпали асфальт и засохшие газоны. Марина, в осенних туфельках, стояла, не отворачиваясь от ветра, в холодном осеннем пальто. Мельчайший снежный бисер сверкал на ее одежде и лице, мгновенно превращаясь в крохотные, прозрачные капельки воды. Через час она встречается с Олегом. «Может быть, сегодня и решится моя судьба, – подумала Марина, – но, скорее всего, это будет очередное банальное и пошлое свидание. Ну и пусть! Наверное, я дурная, скверная женщина и лучшей участи не заслуживаю».