Глеб Иванович Успенский В Царьграде (Из путевых заметок <18>86 года)

1

Погода во время моей поездки была прелестная, тихая; море – как зеркало, ни парохода, ни паруса навстречу. Чуть покачивает, и задремать под это покачиванье куда как приятно. Походишь, походишь по пароходу, поглядишь на баранов, которых в огромном количестве везут в Константинополь, к празднику Байрама[1]; поговоришь с нашими богомольцами, едущими в Иерусалим и на Афон, да и приляжешь отдохнуть. Часика три-четыре пройдут так, что и не заметишь.

Вероятно, в спокойном и крепком утреннем сне я бы «не заметил» и входа в Босфор, если бы добрый матрос не пришел разбудить меня. Европейский и азиатский берега были уж в нескольких стах саженях, когда я вышел на верхнюю палубу; они почти сходятся между собою, и расстояние между ними не шире Невы. Но затем Босфор, по которому пароход идет два часа, то суживается, то расширяется, образуя направо и налево заливы, небольшие бухты. При входе в Босфор, налево, стоит новая турецкая батарея, очевидно только что «с иголочки»; солдаты и офицеры виднеются на зеленых валиках, а между валиками пушки торчат. И на другой стороне Босфора тоже есть подходящие приспособления в этом роде: казарменные постройки; поминутно и в значительном количестве вырисовываются среди массы домиков, усеивающих все берега Босфора. Густо гнездятся эти домишки по берегам заливов, в бухтах, наполненных массою судов парусных и паровых.

Береговые постройки не бросаются в глаза своей восточной оригинальноетию; все они европейского типа и большею частию деревянные; только окна мавританского стиля, запертые клетчатыми ставнями, говорят о чем-то восточном. Но все это не блещет оригинальностию, все как-то ординарно, шаблонно; даже дворцы султанские, мимо которых мы проезжаем, не производят особенно оригинального впечатления. Они стоят как-то в ряду с ординарными полувосточными домиками; ряд казарменных зданий, совершенно такого же художественного впечатления, как и всякие казармы, непременно расположены либо сбоку дворца, либо наряду с ним. Вслед за казармами идут хотя и из белого мрамора, но тоже весьма ординарной постройки, флигеля, один, другой, третий, соединенные между собою переходами: это – гарем Дольма-Бахче[2], а эти казарменные флигеля, весьма похожие на наши губернские присутственные места, соединяются с дворцом султана. Может быть там, внутри этих дворцов, и есть что-нибудь оригинальное и поражающее, но, глядя со стороны, думается, что поместить в этих трех флигелях триста жен, да евнухов также сотни две, едва ли можно с особенным комфортом и великолепием. Какая тут должна быть куча баб, всякого служебного звания, при трехстах женах; какая куча детей, нянек. Не знаю, может быть все это показалось мне спросонок, но эффекта на меня не произвели ни Дольма-Бахче, ни Чараган, где живет Мурад[3] и где в особом помещении содержится, говорят, тьма-тьмущая отставных гаремных дам.

Чудесные, красивые, гористые, цветущие до верхушек берега Босфора застроены почти только у самых берегов; иногда дома стоят фундаментами прямо в воде, а затем от берега и доверху пусто, а иногда даже дико. Единственное, что невольно обращает внимание в этих предместьях Константинополя, это отсутствие фабрик и заводов, свойственных предместьям всякого европейского, а теперь и русского города. Неприметно длинной трубы, охающего, воющего или фыркающего паровика, ни откуда не слышно фабричного свистка, не видно ни черного дыма, ни белого пара, sa исключением, разумеется, неумолкаемого свиста пароходов, которые, по мере нашего шествия вперед, начинают буквально кишеть вокруг нас. Взад, вперед и поперек, в разных направлениях, начинают сновать большие и малые пароходы, парусные суда, парусные лодки, а затем бесчисленное множество лодок, каиков положительно покрывают всю видимую глазу поверхность воды.

И чем дальше мы идем, чем ближе подходим к Константинополю, тем труднее становится разглядеть, что такое перед нами: лес, в буквальном смысле, мачт, пароходных труб, флагов, парусов и клубы дыма и пара окончательно застилают перед вами перспективу Золотого Рога[4], – и когда пароход, наконец, остановился (он останавливается посреди бухты, пристаней нет), то можно было разглядеть только следующее: налево – азиатский берег, Скутари, и на первом плане опять огромнейшие казармы; между Скутари и европейским берегом – кишащая судами и каиками гладь Мраморного моря, с голубыми силуэтами весьма недалеко отстоящих Принцевых островов, и европейский берег, старая Византия.

Этот небольшой мысок с дворцами византийских императоров весьма живописен; дворцы невелики, вроде московских кремлевских теремов, небольшою белою группою, окруженною невысокими стенами с башенками, красиво съютились на этом мыске, утопая среди зелени кипарисов. Рядком с ними – Святая София[5], с четырьмя огромными минаретами, окружающими серое, закопченное пароходным дымом, искаженное пристройками здание огромного храма. На одной линии с Софией – еще мечети, еще минареты; но потом, по линии к Золотому Рогу, то есть в глубине изгиба бухты, ничего не видно, – дым и лес мачт.

Зато правая сторона видна на большое пространство; тысячи зданий покрывают берег от моря и доверху, и опять-таки ничего бросающегося в глаза. Мечеть Топ-хане была бы красива, если бы не была выкрашена охрой и если бы не примыкала к артиллерийским казармам и не была бы обставлена пушками и лафетами. И опять – казарма, казарменная постройка самого ординарного вида мозолит глаза прежде всего. Поистине, не над чем разыграться фантазии. Тем не менее фантазия играет сама собой, без всякого существенного материала; думается, что вот там, где ничего-то не видно от дыма и леса мачт, там, где лежит такое очаровательное место, которое носит очаровательное название Золотого Рога, там-то должно быть чудеса и небылицы в лицах. Поскорей бы съехать на берег и поскорее увидать эти чудеса своими глазами; но, оказывается, необходимо подождать, и прежде всего потому, что выгружают баранов, которыми наполнена вся палуба и весь трюм, и от которых буквально нет прохода. Зрелище этой выгрузки, однако, весьма любопытное; одна часть бараньего стада, помещающаяся на палубе, поражает силою своих стадных инстинктов: целое стадо очертя голову бросается с борта парохода в лодку, стоящую ниже борта на несколько аршин, раз только в эту лодку брошен один баран; другая часть бараньего груза, помещающаяся в трюме, выгружается при помощи лебедки таким образом: по десяти – двенадцати баранов связываются вместе за одну заднюю ногу, и этот бараний букет, головою вниз, весь дрыгающий, дергающийся всем телом, вырывающийся из своих кандалов со страшными усилиями, высоко проносится над пароходом и быстро опускается над той же лодкой.

Наконец палуба очищена, но надобно еще подождать, пока успокоится таможня. Именно это слово говорят вам, когда зайдет речь о переезде на берег и о перевозке вещей. Многие из пассажиров везут в Константинополь кое-какие русские товары в небольшом количестве и, желая избежать пошлины, либо прямо суют в руку бакшиш[6] турецкому таможенному чиновнику, являющемуся на пароход, после чего он немедленно уезжает, или просто пережидают, пока чиновники турецкой таможни устанут ждать, то есть не больше полчасика; да и чего ждать? все это работа на чужих людей; подождите полчаса и смело поезжайте с вещами на берег: чиновники все разошлись, успокоились, полагая, что и без того уж им было много труда на пользу отечества.

Переждав, таким образом, все, что следовало нам переждать, мы, в числе нескольких русских пассажиров и служащих на пароходе, сели, наконец, в шлюпку и поехали на берег. Берег близехонько, но пространство между ним и нашим пароходом до такой степени загромождено русскими, австрийскими, английскими, итальянскими, французскими пароходами, грузовыми, пассажирскими, стоящими на якорях, нагружающимися или выгружающимися, или двигающимися то тихо, то на всех парах, что едем мы с величайшей осторожностию, постоянно озираясь направо и налево, и, наконец, кое-как добираемся до берега.

Эта часть Константинополя называется Галата. Знакомство наше с нею начинается с того момента, когда лодка останавливается близ агентства Русского общества пароходства, о чем свидетельствует вывеска, закопченная каменноугольным дымом и прибитая к двухэтажному, ободранному, почерневшему, облупившемуся дому. Этот облупившийся, веющий гнилью и разрушением дом есть как бы прототип всей той гнили и грязи, с которыми нас сию минуту познакомит Галата в самых широких размерах. Пройдя по узкому и закопченному коридору, мы входим на черный от каменного угля небольшой дворик агентства, через который и проникаем в первый смердящий переулок Галаты. Переулок вымощен булыжным камнем, по которому трудно ходить; он узок и смердящ. Из этого переулка мы поворачиваем в другой, также смердящий, хотя он и носит название Citê Franèaise[7] и хотя при входе в него красуется вывеска: «Русская бакалейная торговля». Из этого смердящего места мы выходим уж не в переулок, а в длинную, шумную улицу, смердящую уже в высшей степени. И здесь-то начинается то самое разнообразие впечатлений, о которых вы наслышались от посетителей Константинополя, прежде нежели увидели его сами. Собственно говоря, первое, что поражает туриста в этих смердящих местах, это вовсе не хваленое разнообразие впечатлений, а нечто другое, именно – собаки. Не обратить на них самого пристального внимания невозможно, потому что, едва вы сделали шаг по булыжной и смердящей мостовой, как что-то завизжало, залаяло у вас под ногами и заставило вас броситься в сторону: вы наступили на спящую собаку. Собаки спят кучами, стаями, спят каким-то бездыханным сном, посреди улицы, на тротуаре, на камне, свесив с него в изнеможении головы и лапы, спят они целый божий день до глубокой ночи, когда просыпаются, чтобы уничтожить всякие объедки, выбрасываемые на улицу. Улицы разделены ими на участки, причем известный участок, от такого-то пункта до другого, принадлежит известной собачьей артели, и перейти из одного участка в другой, чтобы поживиться чужим добром, невозможно. Вора, нарушителя чужой собственности разорвут на части. Всякая собака, которая пожелает «по своим делам» пройти, положим, из одной улицы в другую, непременно ластится к какому-нибудь прохожему, трется о его ногу и этим успокаивает ощетинившуюся уже артель; она как бы говорит этой артели, что идет с хозяином, «по своим делам», что им нечего беспокоиться. Не будь этих собачьих артелей, истребляющих массу всевозможных отбросов, трудно представить, что бы было с этими смердящими улицами и переулками Константинополя, и поэтому название «константинопольских санитаров», которым именуют эти артели, совершенно справедливо.

Отдав должную дань первому, наиболее сильному впечатлению, полученному нами в Константинополе, перейдем и к «разнообразию» впечатлений. Разнообразие это начинается тотчас, как только из смердящего Citê Franèaise мы выйдем в главную улицу Галаты. Улица узка, смердяща, обставлена гнилыми, грязными, двух-, много трехэтажными домишками, внизу которых помещаются лавчонки с европейскими товарами всевозможного рода, перемешиваясь с бесчисленным множеством меняльных столиков и турецкими хлебопекарнями. Вторые этажи этих домишек почти сплошь заняты кафешантанами под всевозможными названиями вроде: «Олимп», «Антилоп», написанными по-французски и по-гречески. Эти кафешантаны не что иное как кабаки или, скорее, грязные публичные дома. Днем все эти вертепы молчат и спят, как спят собаки, но часов с семи вечера здесь начинается сущий ад. Необходимо упомянуть, что в то время, когда мне пришлось быть в Константинополе, был «рамазан», то есть пост. Пост этот продолжается целый день, часов до восьми вечера; в этот час, или около этого времени, пушечный выстрел извещает о моменте, в который мусульманское население Константинополя может начать есть. Все мечети и минареты освещаются тысячами огней, и весь город начинает жить на всех парах.

В Галате, с момента этого пушечного выстрела, начинается сущий содом: скрипки заливаются во всех шантанных вертепах, везде визжат женские голоса, стучат ноги танцующих и улица кишмя-кишит народом; разнообразие впечатлений, которыми она наделяет туриста в обыкновенное время, возрастает до высшей степени. Вагоны конножелезной дороги, с беспрерывными звонками и скороходами, горланящими во все горло и бегущими перед вагоном, чтобы прочистить ему путь среди несметной толпы народа, перемешиваются с массою напирающих друг на друга фиакров, телег с русскими дугами, навьюченных и ревущих ослов; крики разносчиков, беспрерывные, раздражающие звонки торговцев прохладительными напитками, соединяясь с колокольным звоном греческих и православных церквей и подворий, с визгом оркестров, визгом певцов и певиц, – буквально одуряют и утомляют до невозможности.

Да и глаз утомляется не менее слуха; по нем, по этому несчастному глазу, то и дело бьет что-нибудь новое, неожиданное; солдат, монах, наш мужик-богомолец, а за ним арап, негр, за арапом француженка в турнюре и во всем прочем, за ней иезуит с голой макушкой, за ним турчанка, закутанная с головы до ног, за нею толпа иностранцев и т. д., и т. д. Все это кишмя-кишит, не понимая друг друга, не касаясь одни других, и стоит только раз или два пройти по этой, исполненной якобы разнообразия впечатлений, смердящей улице, чтобы устать, только устать до невозможности. Нет, это не разнообразие парижских бульваров, улиц и переулков. И там японцы, перувианцы, и белые, и черные люди толкутся в общей свалке; но там все племена и народности сошлись в нравственном тяготении к чему-то общему, чего нехватает в обиходе их национальностей, но что пленяет их в обиходе, тоне и общем смысле французской жизни; там есть что-то высшее, что-то стоящее над этим черным, белым, перувианским и японским, что-то связующее разнородные национальности в общей идее; здесь только толкучка разных людей, разных племен, разных вер, не имеющих между собою никакой связи, смотрящих каждый в свой угол и связанных только улицей, по которой не возбраняется ходить и ездить кому угодно. Мечта о братстве народов, о том, что люди одна семья, – именно здесь-то, в этом Царьграде, в этом Константинополе, в этой Византии, в этом Стамбуле, никогда не придет вам в голову. В самом обилии названий, которыми именуют «это место» на земном шаре, вы видите уж полную отчужденность племен и народов, молчаливо толкущихся на этих чудных берегах. Вы видите, что племена и народы эти молчат, потому что каждый гложет свою кость, что каждый думает «о своем», и чувствуете, что оглянись они друг на друга, попробуй войти в интересы один другого, и вместо молчания, среди которого снует «по своим делам» эта разношерстная толпа, послышится нечеловеческое рычание и полетят куски мяса, как в собачьей свалке.

Загрузка...