Придя в себя, он прежде всего удивился, что остался жив, потому что с таким ударом, каким отправил его в нокаут Циклоп, можно было работать на бойне, забойщиком коров, не используя никаких подручных инструментов для умерщвления несчастных животных, а только собственные кулаки.
Эриксон посмотрел на часы, желая узнать, сколько времени провалялся без сознания, но оказалось, что часы он так и не завёл.
Мутило, и едва он попробовал подняться, как его тут же вырвало на древний затёртый ковёр на полу – желчью, поскольку желудок был давно опустошён. Насколько Эриксону было известно, рвота говорила о сотрясении мозга. А при сотрясении мозга в первую очередь необходим строгий постельный режим. Да и при всём желании он вряд ли смог бы сейчас подняться и отправиться домой. Он даже до спальни дойти не решился и отправился до неё на четвереньках.
Белым пятном у кровати, которое он пытался рассмотреть всю дорогу до спальни, оказались трусики Линды, которые она в спешке просто не успела надеть или про которые в панике забыла.
Чёрт, кто же был этот громила? А ведь он запросто мог убить Эриксона этим ударом – чуть посильнее, чуть ближе к затылку, в переносицу или в висок – и это была бы верная смерть.
Вряд ли он был мужем Линды. Столь же маловероятно, что он состоял её любовником. Отец? Нет, он выглядел не настолько пожилым. Но тогда что он мог иметь против отношений Линды с учителем музыки Якобом Скуле? Это было тайной, в которую его могла посвятить только Линда, но с Линдой ему вряд ли суждено встретиться ещё раз. И слава богу, потому что Эриксон боялся теперь новой встречи с этой девушкой; да и кто знает, не закончится ли повторная встреча ещё одним ударом Циклопа – на этот раз смертельным.
В таких размышлениях он дополз до кровати, кое-как взобрался на неё и несколько минут лежал без движения и мысли. Потом вспомнил про белое пятно, наощупь нашёл рукой брошенные трусики, поднял, поднёс к глазам.
Он выглядел так сиротливо, этот кусочек материи. Лёгкие, немного шелковистые, с мелкими, кое-где обтрепавшимися кружевами по краю, с едва заметной светло-жёлтой полоской, пролегшей по ткани спереди, там, где они прикрывали Линдино потайное местечко, и свидетельствующей о том, что трусики были не первой свежести. Они выглядели такими невинными, такими беззащитными и жалкими в своей оторванности от хозяйки, что он поднёс их к губам и поцеловал, вдохнул их почти не слышный аромат. В этом слабом запахе было что-то настолько тёплое, вечное, сладкое и умиротворяющее, что он тут же чуть не уснул с безмятежной улыбкой на губах, будто надышался эфиром, а не едва ощутимым ароматом женской самости.
Но тут в памяти всплыл, явился в ноздрях запах Хельги, и сон моментально улетучился. В голове застучал молоток, каждый удар которого по мозгам обращался вопросом. Что происходит? Кто я? Что общего у меня с Якобом Скуле? Существует ли в мире Витлав Эриксон, и если да, то кто он мне? Если я Якоб Скуле, то откуда в моей голове взялся Эриксон? А если я Эриксон, то кто все эти люди, для которых я – Скуле?
Он перебирал всевозможные варианты ответов на эти вопросы и у него складывался только один более-менее достоверный вариант, очевидно не противоречащий логике и здравому смыслу: он – учитель музыки Якоб Скуле, который сошёл с ума или страдает раздвоением личности, а инженер Витлав Эриксон и его жена Хельга – не более чем порождение больного разума учителя и его воспалённой фантазии.
Что ж, значит, нужно привыкать быть Якобом Скуле? Похоже, что так.
Вспомнив, он спустился с кровати, на четвереньках добрался до стула, взял футляр с флейтой и таким же образом вернулся назад. Открыл чехол, достал матово поблёскивающий лаком инструмент и долго созерцал его, поглаживая, лаская пальцами, изучая игровые отверстия, сочленения блоков, плотность материала и скользкую гладкость лака – почти совершая с флейтой соитие. Наконец, поднёс мундштук к губам и выдул робкую сиплую ноту. Этот звук, несмотря на его ожидаемость, так резко вторгся в тишину, что Эриксон (а он всё ещё внутренне сопротивлялся необходимости стать Якобом Скуле) вздрогнул. Потом он подул в мундштук уже сильней и уверенней и подивился долгому и чистому звуку, который издал инструмент.
Витлав Эриксон не имел к музыке никакого отношения, если не считать пары десятков сеансов конвульсивных телодвижений под ритмические перепады и всплески звуков, которые ему поневоле пришлось совершать в период ухаживания за Хельгой и которые он называл «пойти подёргаться», а Хельга величала танцем. На этом его музыкальное образование закончилось, так по сути и не начавшись. Эстрадные песенки он всегда пропускал мимо ушей, он в них не вслушивался и их не слышал – они были для него как шум улицы, как шорох листвы, как дальний гудок тепловоза – столь же неважны и неразличимы в общем гуле окружающего мира. Серьёзную музыку он слышал ещё менее и уж точно не стал бы слушать даже ради завоевания сердца будущей жены.
Но оказывается, звуки, которые издаёт музыкальный инструмент не в чьих-то там, а в твоих собственных руках – это нечто совершенно иное, не имеющее к прочим разновидностям звуков никакого отношения. Он понял это как только закрыл пальцами наугад несколько отверстий, а потом стал по очереди, одно за другим, открывать их, взволнованно питая флейту своим дыханием. Родившаяся под его пальцами и из его духа череда томительно меланхоличных звуков потрясла Эриксона до глубин его инженерской души. Он вдруг почувствовал себя богом, вдыхающим жизнь в кусок дерева, как некогда он вдохнул её в бездушную глину, из которой создан был человек со всеми его мечтами, грехами, надеждами и изменами собственным надеждам.
И тогда, переведя дух, он принялся играть, наугад закрывая и открывая отверстия, вдувая воздух в мундштук то с бо́льшим, то с меньшим усилием, то заставляя дыхание порождать густые, долгие и плотные волны, то – частые, слабые и короткие, то словно говоря в начале каждой ноты «ту», отделяя её от следующей, а то сглаживая переход между ними, делая его прозрачным и неразличимым. Он знал, что совершенно не умеет играть на флейте, но музыка, которой он сейчас давал жизнь, казалась ему великолепной. Это был один из дней творения…
В дверь постучали.
Тихонько выругавшись, он отложил инструмент и встал с кровати, напрочь забыв, что мозг его сотрясён и требует постельного режима. Однако ничего не случилось, если не считать минутного лёгкого головокружения, которого он даже не успел как следует испугаться.
Открыв дверь с ожиданием новых неприятностей, он увидел подрагивающую голову мадам Бернике. В её суровом взгляде, когда она узрела Эриксона, прочитался испуг – даже ужас, – а глаза, кажется, полезли из орбит. Подобный прилив эмоций настолько не соответствовал образу чопорной, строгой и холодной дамы, сложившемуся у Эриксона, что ему в эту минуту самому стало страшно.
– Бог ты мой! – произнесла она. – Что с вами случилось?
До него дошло, что на лбу у него, должно быть, вырос громадный, как у носорога, рог, или расплылся чудовищный кровоподтёк после удара кулака-кувалды Циклопа, который едва не проломил ему череп.
– Ничего, – ответил Эриксон, пытаясь улыбнуться. – Ничего, мадам Бернике. А вы, надо полагать, за деньгами?
– Да, – отвечала она, возвращая взгляду высокомерную льдистость.
– Сколько я вам должен?
– Странный вопрос, – дёрнула она подбордком и повернулась в полупрофиль, глядя на Эриксона искоса, как в прошлый раз. Наверное, такое движение свидетельствовало у мадам Бернике о крайнем её удивлении.
– Простите, я просто немного не в себе, кое-чего совершенно не помню, – пробормотал Эриксон. – Так сколько?
– Девятьсот крон, господин Скуле, – изрекла она строгим и возвышенным тоном на грани срыва. – Вы должны мне девятьсот крон за сентябрь.
– Хорошо, – кивнул он, отправляя руку во внутренний карман пиджака, где у него всегда лежал бумажник.
Вот только пиджак-то был не его, а учителя музыки Якоба Скуле, да и то не выходной, а домашний в который его переодела, по её собственному признанию, консьержка фру Винардсон.
– Что? – сурово вопросила госпожа Бернике, заметив, должно быть, растерянное выражение его лица.
«Интересно, – думал он между тем. – Интересно, если бы прачка обнаружила в кармане бумажник, она принесла бы его? Да конечно, наверняка принесла бы, куда ей деваться, ведь все пути розыска вели бы к ней. А если консьержка вытрясла карманы, прежде чем отдать пиджак прачке? Наверняка ведь вытрясла. Вряд ли у неё хватило бы наглости и глупости присвоить чужой кошелёк да ещё и наводить потом подозрения на себя – там, на лестнице. Наверное, она выложила бумажник, а сказать об этом просто забыла, когда говорила про окровавленные вещи Эриксона-Скуле. Значит, нужно пойти и поискать в комнатах».
Ну а если в комнатах не обнаружится? Это может значить только одно: вчера пьяного Эриксона ограбили, или он просто потерял бумажник, напившись до беспамятства и валяясь под каким-нибудь фонарём. Но об этом лучше не думать. Это было бы просто ужасно.
– Где вы живёте, госпожа Бернике? – вежливо спросил он, выталкивая на непослушные губы улыбку и надеясь, что она не вышла жалкой и растерянной. – Я занесу вам деньги буквально через полчаса, обещаю.
Она смотрела на него с подозрением и осуждением, мелко трясла головой и жевала губами. Наверняка ей хотелось прибить Эриксона к полу каким-нибудь жёстким и едким замечанием и в итоге отказать ему от квартиры. Но, видимо, боязнь не получить свои девятьсот крон возобладала в её душе над желанием немедленного отмщения, и она неохотно произнесла:
– Квартира номер пять, третий этаж. Позвоните два раза коротким звонком и потом один раз – длинным, чтобы я знала, что это вы. Я не всегда и не всем открываю дверь, так что потрудитесь запомнить, молодой человек: два коротких и один длинный, это будет ваш условный код. И соизвольте не задерживаться, у меня есть дела и поважнее, чем просиживать стул в ожидании растяпы и повесы вроде вас, не те уже мои годы. Это у вас, господин Скуле, масса нерастраченного времени – целая жизнь ещё, а у меня остались, быть может, считанные часы.
– Ну что вы, госпожа Бернике! – попытался он изобразить бодрое участие и обходительность. – Вы прекрасно выглядите для своих лет.
Она ничего не сказала, а только смерила его недоверчиво-презрительным взглядом и повернулась к лестнице.
– Два коротких, один длинный, – строго напомнила она, не оглядываясь. – Не забудьте.
– Да, – поклонился он её удаляющейся спине и тихонько запер дверь.
В гостиной бумажника не обнаружилось. Эриксон обыскал всё, хотя обыскивать особо было и нечего; и только платяной шкаф он так и не решился открыть, хотя дважды подходил к нему в решимости сделать это. Шкаф с его дверцами, державшимися за сложенный вчетверо листок, с тяжёлым неприятным запахом, который из него исходил, весь такой старый, архаичный даже, массивный и мрачный, внушал Эриксону чувство подспудного, невыразимого и необъяснимого страха. И дважды его потянувшаяся к бумажной скрепе рука замирала в сомнении на полпути и возвращалась обратно.
Поиски в спальне и в туалете тоже не принесли успеха, и он уже чувствовал как холодеют руки, а лоб покрывается испариной в предчувствии гнева мадам Бернике, позора, да и просто утраты энной суммы денег, трёх кредитных карт и водительского удостоверения. Страшно было оказаться униженным, без денег и в полной власти мадам Бернике.
Если деньги не найдутся, у него останется только один путь – стремительное и незаметное бегство из этого дома. И пусть они потом ищут своего Якоба Скуле – быть может, рано или поздно найдут, если он жив и здоров. Но ему-то, Витлаву Эриксону, уже не будет до этого никакого дела.
Он, с чувством холодной безнадёжности, перерыл кухню, заглядывая в каждый ящик стола, и разумеется ничего не нашёл. И уже готовясь к бегству, в порыве отчаяния принялся заглядывать в жестяные банки, стоящие в навесных шкафах. В одной их них, предварительно обнаружив запасы соли, сахара, риса, кофе, чая и лапши, он нашёл свёрнутые в трубочку и перехваченные резинкой купюры. Это были ровно девятьсот крон – девять сотенных купюр, приготовленных, должно быть, Якобом Скуле в уплату за квартиру.
Ну что ж, вполне разумно и справедливо, что Витлав Эриксон заплатит за чужое жильё не из собственного кармана, а из средств настоящего жильца. Вполне себе резонно.
С чувством удовлетворения он сунул деньги в карман, проверил, на месте ли ключи и буквально выбежал из квартиры.
Взлетая на третий этаж, он обнаружил на лестничной площадке скучающего Йохана. Кажется, мальчишка проводил на своём бессменном дежурстве целые дни. А ведь ему надо бы сейчас сидеть за партой в школе.
– Ого! – произнёс мальчуган. – Это вам Циклоп так зарядил, да?
Эриксона смутило совпадение прозвищ, данных Циклопу им самим и этим мальчишкой, но сейчас ему было не до того, и он быстро позвонил условленным кодом в квартиру с цифрой пять на двери.
Никто не открыл. Возможно, старухе требовалась не одна минута, чтобы дошаркать до двери. А может быть, полчаса уже прошли, пока он рыскал в поисках денег, и вредная домавладелица ушла или просто не открывает ему дверь, из противной, упрямой и брюзжащей старческой злости.
Под любопытным взглядом Йохана он позвонил ещё раз, тщательно соблюдя шифр. Нервно пощёлкивая пальцами, выждал несколько минут. И уже собрался было позвонить в третий и последний раз, когда мальчишка сказал:
– Да нет там никого.
Дальше между ними состоялся вот такой быстрый, воспалённый диалог, будто они спорили уже не меньше получаса.
– Нет? – спросил Эриксон.
– Нет.
– А чего ж ты раньше не сказал?
– А раньше вы не спрашивали.
– Так я и сейчас не спрашивал.
– А мне просто надоело, что вы тут торчите.
– Она должна быть дома.
– Но её там нет.
– Где же она, чёрт побери?!
– У чокнутого.
Эриксон остановился, внимательно посмотрел на мальчишку.
– У чокнутого? – переспросил он на всякий случай.
– Ну да, – лениво пожал плечами мальчишка. – У старика Пратке.
И он сплюнул вниз, на площадку второго этажа, под дверь указанного старика, возле которой образовалась уже небольшая лужица из его плевков.
Эриксон неодобрительно покачал головой и спустился на свой этаж. Хотел постучать в третий номер, но вместо этого зачем-то прижался ухом к двери – осторожно, тихонько, воровато – и стал слушать.
– Нет, так ничего не услышишь, – сказал сверху Йохан. – Слушать надо через замочную скважину.
Эриксон покраснел, застигнутый за своим предосудительным занятием – он уже напрочь забыл о присутствии этого мальчишки. Тем не менее, он опустил голову пониже и прижался ухом к щели замка.
Слышно ничего не было поначалу, зато он почувствовал лёгкий смрадный запах, исходящий из-за двери.
– Чем у него так воняет? – шёпотом обратился он к Йохану.
– Воняет, да, – кивнул мальчишка, не расслышав, наверное, вопроса.
Эриксон снова прислушался, весь буквально превратясь в слух, но ни единого раздельного звука не доносилось из квартиры сумасшедшего, а шёл только постоянный нестихающий ропот, будто там говорили одновременно полтора десятка человек.
А в следующую минуту его буквально отбросило от двери, потому что прямо в ухо ему, сквозь замочную скважину, дрожащий негодованием старческий голос произнёс:
– Я не позволю!
Эриксон отпрыгнул к своей квартире и уже хотел с позором скрыться в ней, навеки обесславив себя подслушиванием у чужой двери, и только уверенность, что безумный старик ничего не соображает в приличиях, давала ему слабую надежду сохранить доброе имя. Но прежде чем он нашёл в связке нужный ключ, дверь квартиры Пратке открылась и подрагивающий голос госпожи Бернике произнёс:
– Ну, что, господин Скуле, вы принесли деньги?
Эриксон-Скуле обернулся, выдавливая на губы улыбку. Она выползла и легла на губах жалкой бледной полоской, как выползает из тюбика зубная паста на подставленную щётку.
Мадам Бернике стояла в дверях, в домашнем халате и в чепце. За её плечом демонически сверкал очами старик Пратке, и весь его вид говорил, просто кричал: «Я не позволю!»
Из глубины квартиры действительно доносились несколько голосов, которые жарко обсуждали что-то, спорили и даже, похоже, ругались.
– Мы играем в карты, – ответила мадам Бернике его удивлённому взгляду. – Хотите составить партию, господин Скуле?
– Н-нет, благодарю вас, – выдавил растерянный Эриксон. – Я только хотел… хотел передать вам деньги. Я звонил к вам, как мы договорились, двумя короткими и одним длинным, но… никто не открыл, и тогда я…
– А кто бы мог вам открыть, если там никого нет? – перебила домовладелица.
– Не знаю, – растерялся Эриксон, словно уличённый в ещё одном неблаговидном поступке.
– Он звонил два раза, – сказал сверху Йохан.
– Благодарю, мой мальчик, – отозвалась госпожа Бернике, даже не подняв на мальчишку глаз. – Господин Скуле никогда не отличался особой вежливостью или терпением, – и добавила, обратясь уже к Эриксону: – Не так ли, господин Скуле?
Эриксон промямлил что-то нечленораздельное. Эта старуха подавляла его своей железной волей, своим холодным непроницаемым взглядом и ледяным тоном. Он всегда считал себя человеком не робкого десятка, но перед этой дамой и в теперешних обстоятельствах чувствовал себя юнцом, получающим выволочку от тиранши тётки, от которой зависит его будущее благосостояние, которое наступит однажды, в какой-то счастливый для него, и последний для тётки, день.
– Итак, что вы хотели? – спросила госпожа Бернике, словно уже напрочь забыв, о чём они говорили только что. – Если только подслушать у двери господина Пратке, то вам придётся довольствоваться тем, что вы уже услышали и скрыться от позора в своей квартире.
– Я… – промямлил Эриксон, пытаясь улыбнуться. – Я не хотел. Я принёс деньги. За квартиру.
– Ах, вы наконец-то соблаговолили принести деньги, – кивнула Бернике, и по губам её скользнула презрительная улыбка. – И что же вам мешает немедленно их мне передать, вместо того, чтобы торчать у двери и подслушивать?
Эриксон робко подступил к прямой и холодной как скала домовладелице и осторожно вручил ей деньги.
– Так вы не хотите составить нам компанию? – спросила Бернике, пересчитав купюры.
Эриксону показалось на миг, что из квартиры Пратке в гомоне голосов донёсся до него весёлый и разгорячённый спором голосок Линды, и он едва не согласился, но тут же осадил этот порыв, сказав себе, что Линды в квартире этого сумасшедшего, рядом с этой ледяной старухой, не может быть по определению.
– Благодарю вас, госпожа Бернике, – поклонился он. – Я бы с радостью, но никак не могу в данный момент. У меня дела. Да, дела, я должен дать урок одной… одной барышне. И уже почти опаздываю.
– Это в ваших правилах, – с усмешкой кивнула домовладелица. – Подслушивать, опаздывать, надоедать звонками, шуметь и являться в приличный дом в непотребном свински пьяном виде – всё это в ваших правилах, господин Скуле, так что я нисколько не удивлена.
И произнеся эту суровую тираду, она скрылась в прихожей квартиры Пратке.
Старик уступил ей дорогу и, закрывая дверь, блеснул на Эриксона безумным взглядом.
– Я не позволю! – выпалил он, прежде чем дверь отрезала его от растерянного Эриксона.