В тот же день двое из них шли в селение,
отстоящее стадий на шестьдесят от Иерусалима,
называемое Эммаус;
и разговаривали между собою о всех сих событиях.
И когда они разговаривали и рассуждали между собою,
и Сам Иисус, приблизившись, пошел с ними.
Но глаза их были удержаны, так что они не узнали Его.
<…>
И когда Он возлежал с ними, то, взяв хлеб, благословил,
преломил и подал им.
Тогда открылись у них глаза, и они узнали Его.
Но Он стал невидим для них.
На подходе к мрачным берегам Сахалина военный катер изрядно кидало среди волн. Остров, недовольный его прибытием, старался всеми силами избавиться от настырного пришельца. Ничего странного, конечно, не было в том, что здесь появилось одно из судов, регулярно курсирующих между материком и северной частью острова. И все же некоторая особенность не могла остаться незамеченной. Катер никого почти не увозил отсюда, но многих доставлял к серому безлюдному каменистому сахалинскому берегу.
Порывистый северо-восточный ветер хлестал борта и, достигая самых укромных уголков на палубе, прорывался в трюм. Нигде, казалось, не скроешься от колючих брызг, поднимаемых хлёсткими ударами моря, бьющего судно и рвущегося внутрь сквозь его иллюминаторы. Суматошные броски катера между волнами дробили на куски сознание спрятавшихся в трюме пассажиров и забирали остатки земного покоя. Внутри не оставалось ничего такого, за что можно было бы удержаться – всё скрипело, стонало и билось друг о друга, как на палубе – лебёдки, орудия и рулевые механизмы.
Стоявший у рубки угрюмый и неразговорчивый мичман в промасленной робе из-под надвинутого почти до самых глаз капюшона пристально вглядывался вдаль.
– Проходим Лаперуза, – отметил он тихо, увидев мерцающую далеко-далеко одинокую звёздочку Крильонского маяка. Дальше к северу погода не обещала ничего хорошего, и, кроме прочего, ветер усиливался. Скорее бы добраться до рейда…
Ближе к северной части острова показался силуэт скалистого западного берега, едва заметного через завесу дождя и морских брызг. Весьма негостеприимный и суровый край как будто предупреждал пришельцев – не подходите близко, а лучше… поворачивайте-ка назад. Издавна пролив Татарский получил характеристику самого «буйного, своенравного и злого в мире». Общее впечатление ныне прибывающих сюда вряд ли украсило бы чеховский портрет Северного Сахалина или безотрадные строки Дорошевича о нём. Ничего более приветливого они предложить бы не смогли, а скорее, лишь добавили бы мрачных тонов.
Остров не желает знать пришельцев. Вдоль его обрывистых берегов практически нет рейдов, а дно – это гладь каменной плиты, на которой никакой якорь не удержит судно во время бури. Похожие на окаменевшие волны, сахалинские сопки, поросшие тайгой, вздымаются над падями – долинами, напоминающими глубокие провалы между волнами, когда на море бушует шторм. Сосны и ели раскачиваются, словно в воде, отклоняясь ближе к вершине, чтобы не провалиться под гребень волны. И вместе они устремляются подальше от безжалостной стихии моря и его солёных брызг, образующих завесу над прибрежными скалами.
А под соснами, наверху сопок, – щемящая тишина. Если прислушаться, ничего, никаких звуков – птицы не поют, и живность, которая есть, молчит. Жутко, как в покинутом доме, – даже духи остерегаются самих себя и потому никого не тревожат. Таков вид северной сахалинской тайги, будто согласившейся с тем, что ей уготовано место на острове-изгое.
По мере продвижения к югу, однако, картина меняется. На смену северной сахалинской сосне приходит лиственница, встречается кедр, кое-где белеют рощицы из берёзы. Она, пришелица из других мест и времён, как будто создана для контраста – необычайно светлы и чисты беленькие берёзовые стволы по сравнению с мрачноватыми красками тёмного хвойного леса.
Расширяются пади, горы спрямляются. Кругом уже не провалы ущелий, а просторные равнины, поросшие вереском. Голова с трудом выдерживает давящий на психику запах, похожий на запах кипариса. Тундру покрывают его заросли, среди которых опять не слышно никаких звуков. Глухой стук дятла редко-редко нарушит покой, а ещё реже прокукует кукушка. Дальше начинается Корсаковский округ Южного Сахалина. Климат мягче, растительное разнообразие шире, легче дышится и не так сумрачно, как на севере острова.
Увидев маяк на мысе Жонкьер, мичман вздохнул с удовлетворением – спорить с этим странным, недружелюбным островом и его проливом осталось не так долго. Всякое приближение к Сахалину несло с собой ощущение спора, бесконечного и бесплодного. Вероятно, мичман военного катера на маршруте материк – остров знал или догадывался, что этот спор никогда не закончится по той причине, что острову больше не уберечь в тайне всего, что он хранит в своих недрах.
Тайна всегда предпочитает оставаться тайной. Кто прикоснулся к её очертаниям, тот уже не отступится, пока не узнает больше. За ним придёт другой… потом ещё один… и так далее. Наступит время, скажут – ничего тайного здесь больше нет. Тогда случится странное – тайна напомнит о себе… что она есть… та-а-ай-на… И человеку это придётся весьма кстати, потому что без тайны жизнь пуста.
У Александровска-Сахалинского, бывшей царской каторги, взорам наблюдающих предстала знаменитая скальная гряда. Словно три пальца одной руки, три сына одного отца или три листа на одном стебле, над бушующим морем выступили три камня. И название им некогда присвоили самое подходящее – Три Брата. Конечно, есть легенда и то, что положено в таких случаях, но, главным всё же представляется число «три». Где такое видано, чтобы три скалы – Три Брата – прожили вместе многие тысячелетия? Хотя жизнь скалы несопоставима с жизнью человека, однако и камни имеют свой возраст – иногда они «умирают»… медленно и неуклонно. Три Брата выжили. Не потому что они камни, а потому, что хранят тайну. Не два, не один, а три – разве это не сакральное число?
Про двух каменных «братьев» можно было бы сказать – что один, что другой… Равновеликие, оба от большой скалы, что скрыта под водой. И не различишь, «кто» есть «кто». Третий же каменный «брат» даёт понять – тот слева, а этот справа, если стать лицом к заходящему солнцу. Да и порядок есть – один ближе, другой дальше от третьего. Хорошо ли, плохо ли – так начинаются отношения…
Когда погода ясная, светило почивает над «братьями», склоняясь то над одним, то над другим. Как посмотреть, конечно… Иногда так видится, иногда эдак. За которым же из «братьев» зашло солнце? Как кому хочется, так тот и представляет… Да и солнцу не укажешь, за которым «братом» зайти сегодня, за которым – завтра. Само выбирает, какому из них стать между собой и наблюдателем – одним из тех, что с недавнего времени стали во множестве прибывать на Северный Сахалин.
В ту пору передвижение людей с материка совершалось главным образом в сторону малообжитого Северного Сахалина. Приближалось время, когда освоенные японскими концессиями недра должны были вернуться законному владельцу земли. Прибывали русские военные, рабочие, инженеры, их семьи… так что не хватало места для расселения.
Когда-то, ещё мальчишкой, будущий мичман со своим отцом, тоже моряком, взбирались на Жонкьер а после, стоя на берегу, каждый из них выбирал своего «брата» в ярко-оранжевом ореоле вечернего света. Если станешь прямо, этот, что посредине, принимает на себя больше света и сам будто источает его, покрывая им за собой ближних. Иначе посмотришь – тот, что с краю, перетягивает свет и лишает «братьев» его ореола. Он словно обделяет их, особенно того, что подальше от него. «Ну разве справедливо? – подталкивая отца, спрашивал мальчишка-мичман. – Пусть всем достанется поровну, иначе обидятся друг на друга».
Отец отворачивал своё обветренное лицо и молчал, пока сын теребил его за рукав. Вспоминалась ему одна история, и на душе было тягостно.
В ту давнюю ночь утлая посудина с каторжниками прибивалась к рейду, что находился немного дальше за «братьями». Он был ещё молод и гордился тем, что получил назначение старшим матросом… на старом пароходишке, перевозившем осуждённых на остров.
Шторм, посильней того, что трепал теперь катер с мичманом, не давал тогда шансов подойти к берегу. А возвращаться было уже некуда, да и безнадежно опасно. Так и кружили неподалёку от «братьев» в надежде на то, что хоть немного стихнет ветер и спадёт волна, чтобы приблизиться к рейду. Каторжные лежали вповалку, забившись в угол трюма, уставшие матросы еле ворочались, исполняя команды.
Отчаяние охватывало не только несчастных в трюме, но и престарелого капитана, которому давно уж было пора на берег, да начальство не отпускало. Ну ещё, мол, последний рейс, а там отдохнёшь. Скрепя сердце, брался и выполнял, чтобы… снова получить приказ. Теперь-то он знал наверняка – после этого рейса, покуда выживет, ноги его не будет на пароходе.
Штормить не переставало, а силы были на исходе: сколько ещё – полчаса, час, а там все равно что-то надо делать. «Капитан должен думать прежде о команде, – убеждал себя старик, – а не об отщепенцах, что едва от виселицы убереглись. Если не суждено всем спастись, то вытаскивать будем наших. Шлюпок едва хватит, чтобы матросам спастись, да мне с помощником…»
Едва последняя мысль пришла к нему, стало как-то не по себе. Поёжился капитан в своей робе, стоя на ветру. Только не из-за ветра и холода, а потому, что от мысли той повеяло замогильным холодом. Безразличие зияющей пустоты всасывало его вместе с мыслями, чувствами и капитанским опытом в разрытую под могилу землю. «Сойди на землю и найдёшь покой, – нашёптывало его сознание, – какое тебе дело до шайки каторжников, забившихся в трюм от страха. Бросай их здесь, а сам иди ко мне – в сырую землю…»
Капитан едва очнулся от наваждения. Тут же пришлось отдать приказ, чтобы спускали шлюпки на воду, пароходик уже едва держался под ударами волн. Матросы начали выводить заключённых из трюма. Капитан молча сопровождал каждого из них тяжёлым осмысленным взглядом, в котором было не безразличие, а горел тусклый огонь надежды. Скольких тогда успели вывести, прежде чем пароход накренился на правый бок и стал тонуть?! Последним капитан буквально столкнул в шлюпку старшего матроса – отца нашего мичмана, а сам уже не успел – пароход опрокинуло волной набок и вместе со стоявшими на палубе капитан полетел за борт, а судно пошло ко дну.
Никогда ещё отец не рассказывал мичману историю своего спасения, а теперь, спустившись с мыса Жонкьер и наблюдая заход солнца между Трёх Братьев, они оба молча стояли на каменистом пляже. Его рассказ потряс сына до глубины его детской души. С тех пор и решил он устроить свою жизнь не иначе, как на судне, курсирующем между островом с Тремя Братьями на рейде и континентом, где совсем другие условия и другие люди.
Жизнь его потрепала, и теперь у рубки стоял другой человек, Федор Шульга, – опытный, «огонь и воду» испытавший моряк. И ему было всё равно, сколько кому достанется солнца и за которым из «братьев» оно зайдёт. Солнца он не видел так давно, что позабыл о его существовании. Одно теперь занимало мичмана – скорей бы закончилась вахта. Тогда можно будет завалиться в каюте, свернувшись калачиком, и взять пару часов сладкого сна перед тем, как пробьют склянки.
Среди многочисленных пассажиров военного катера, непрошено пробивавшегося к суровым северным берегам острова, почти затерялся одинокий мужчина с девочкой лет десяти. Теперь он отделился от общей массы, укрывшейся от непогоды в трюме, и оставил там свою дочь, а сам стоял на палубе рядом с мичманом, вглядываясь в серую беспросветную даль. Одетый в кожаное пальто с высоко поднятым воротником, мужчина напоминал английского детектива с характерным проницательным взглядом и решительностью манер. Ко всему прочему оставалось добавить, что на ремне, перекинутом через левое плечо, сзади у него висел планшет.
С такой внешностью и такими атрибутами не отправляются на военном катере в путешествие без определённой цели. Мужчина имел особое задание, о чём нетрудно было догадаться. Он не скрывал своего положения, впрочем, и внимания не привлекал. Рядом с мичманом этот человек выглядел вполне на своём месте и словно бы готов был подставить тому своё плечо или протянуть руку помощи.
Хотя и выглядел немного по-шпионски, тот мужчина не был ни сотрудником спецслужб, ни особым агентом. Да и задание он получил совсем не военное – мужчина был разведчиком… геолого-разведчиком. Найти месторождение угля, нефти, залежи минералов или руды, примерно таким могло оказаться его «спецзадание». Однако своим видом он производил иное впечатление. Могло ли за всем тем стоять нечто скрытое от посторонних взоров? Почему бы и нет…
Его мысли, между тем, витали в прошлом. Несмотря на жёсткую качку, он оставался невозмутим и сосредоточен лишь на своих воспоминаниях. Словно волны, приходящие из ниоткуда, они наплывали в уме одно за другим. Особенное дело, что некогда потрясло его, заставило и теперь забыть о внешних волнениях.
Случилось это в летние месяцы, лет пять назад. Николай Сергеевич Лапшин, так звали мужчину в кожаном пальто с поднятым воротником, был впервые назначен начальником партии, в смысле геологической. Вместе с ним на разведку в тайгу отправились приезжие из центра геологи, а с ними – местные. Были рабочие партии – вчерашние школьники в поисках сезонного заработка, студенты и проводник по имени Ильгиз.
Ильгиз-проводник был шофёром грузовичка, доставившего партию к месту её отправления в тайгу. Старый «газон» едва ковылял по разбитой просёлочной дороге, растрясая душу и не вселяя надежд на успешный финиш. В большом кожаном кармане на водительской двери машины лежала потрёпанная книжка, которую Ильгиз аккуратно хранил и непременно доставал почитать, когда ему приходилось ожидать в кабине машины, пока партия разгружала свои пожитки.
Называлась Ильгизова книга «Материализм и эмпириокритицизм» и, как быстро узнали дотошные геологи-студенты, закладка, с которой Ильгиз всегда начинал читать её, оставалась на одной и той же странице все годы, которые он сопровождал разведочные партии в тайге и в горах. Окончившему три класса начальной школы Ильгизу нелегко было управиться с «материализмом», а уж с «эмпириокритицизмом» и подавно! – и всё же старался… как мог.
В аккурат перед самым отправлением появилась некая колоритная фигура, которая бывает в любой партии. Пожилой, но весьма бойкий персонаж, страстный любитель «занзибера», как он называл самогон, Палыч был пьяница, но не запойный. Он обладал изрядным чувством юмора, колоссальным запасом анекдотов и мгновенно становился душой любой компании, особенно студенческой.
В том составе, помнилось Николаю, они оставили машину на дворе крайнего деревенского дома и отправились на горное плато, скрытое между сопками, чтобы взять пробы пород с небольших глубин и после анализа подготовить нужный отчёт по региону. Задание было обычное, и никто слишком не утруждал себя работой, чаше всего собирались у костра и долгими часами сидели, подбрасывая хворост и покуривая самокрутки. Палыч по обыкновению всегда что-то рассказывал, и время от времени голос его перекрывался громкими взрывами хохота.
В один из таких вечеров бесконечно-протяжный разговор принял странный оттенок – словно бы не желая того, вдруг заговорили о самом наболевшем – кто о чём. А больше всего досталось Палычу – как всегда оказался крайним, когда надо было кого-то во всём обвинить. Ну понятное дело, если ты душа компании, так и отвечай за всё. Единственным человеком, стоявшим поодаль и устранившимся от спора, оказался Николай.
– Чего тут остаётся, – пыхтел Палыч, когда дело зашло так далеко, что молодёжь уже готова была схватиться на кулаках, – наше дело… чтоб начальству всё представить как нужно. Ко-о-г-да ещё русский человек понял, что перед начальником всякий подчинённый должен иметь вид «лихой и придурковатый». Так, глядишь, и сойдёт с рук… разное непотребство…
– А-а, Палыч о своём… лишь бы всё сошло, – один из геологов, крепкий мужчина, приподнялся с пенька, на котором сидел, – а сколько нам тут ещё ковыряться? – пока не посинеем все от холода? Скоро уж мороз, а твоё начальство, Палыч, и ухом не повело, что мы остаёмся без провианта. Чего жрать-то будем, если завтра подвода не придёт!?
– Палыча разделаем на жаркое, – раздались насмешливые голоса, – сначала ляжки ему отпилим, потом бока нарежем… жирка над костром натопим… вот будет пир!
– Э-эх, непутёвые, – глухо ворчал незнамо где уже подвыпивший старик, – куда вам до Палыча?! Ему на вас… хм, наплевать, если хотите… Палыч не в таких переделках бывал! Потом сами попросите… поди-ка договорись без него. Но… Палыч гордый!
– Ладно, чего слушать старого болтуна, – народ не на шутку разошёлся, – тут и правда положение…
– Снаряжать кого-то на базу надо, чтоб разведал там всё и привёз самое нужное…
– М-да, хоть на первое время, а там уж потерпим до следующей подводы.
Палыч и вправду бывал необходим… как воздух, особенно для курящих, а в партии дымили все. Дымили в основном «Беломором» и посмеивались над Палычем, который все крутил самокрутки. «Табачок-то, – говорил он, – свой… и получше ваших папирос, небось…
Не самого низкого достатка и понаехавшие из столиц геологи могли себе позволить папиросы и… насмешки над стариком. Но, как это водится, приходило время, и всё привычное кончалось, кончались и папиросы. Кончались, конечно, не вовремя, когда до приезда следующей подводы ещё ждать и ждать. Сжав зубы, сначала делали круги, места себе не находя, вокруг ухмылявшегося Палыча. Тот молчал, мол, сами всё поймут. И спустя короткое время, кто-то помоложе не выдерживал: «Ну ладно, старик, чего есть, от щедрот твоих отдели, а? Отсыпь табачку на закруточку…»
Палыч медлил, тянул время, посмеивался в бороду, а в конце концов не отказывал. И вот первый из страдальцев, наконец, сделав затяжку, растягивал рот в блаженной улыбке. «Ну что? – подливал масла в огонь Палыч. – Полегчало? То-то, брат, знай наших, свой-то, он завсегда в кармане, а фабричного надолго не припасёшь!»
Потупив взор, следом за первым потянулись другие. «Э-эх, Палыч, твоя взяла, не дай помереть, курить страсть как хочется!» Тот с расстановкой, не спеша, набивал каждому его закрутку и наставлял: «Зна-а-вай, брат, наших, говаривал ещё дед мой, царство ему небесное, «первые будут последними», вот так вот…»
Геологи, смущаясь и ворча, тянулись к старику, но больше над ним не смеялись, а если кто из молодых начинал язвить по поводу его «козьей ножки», одним красноречивым взглядом затыкали тому рот. Зелен, мол, ещё рассуждать, потерпи с наше – когда курево кончится, тогда поймёшь, что такое самокрутка…
Вот и теперь, когда подводы не было много дней, Палычевы самокрутки о-ох как пригодились, спасибо старику за мудрость и терпение. Что ж, на ошибках учатся, если, конечно, вновь «не ставить ногу на те же грабли». Ну а с Палычевым «занзибером» соединилась отдельная история. Впрочем, «как две капли воды» похожая на историю с самокруткой.
Где он держал свой «занзибер» и чем разводил, одному ему было ведомо. А теперь, вокруг костра, просто так не высидишь – тянет хоть немного пригубить живительного напитка, чтобы разговор поддержать. Не тут-то было, все запасы давно уничтожены, а подводы – нет как нет. Анекдоты все сказаны-пересказаны, бывалые истории по третьему кругу набили уже оскомину. Ребята сначала загрустили, а потом, не замечая, начали поддевать друг друга.
Вроде мирно и без затей, а вдруг, нет-нет и проскочит у одного что-то недоброе, другой ответит, третий попытается разнять и сам получит как следует. «Пока ещё на словах, – заметил тогда про себя Николай, – но до рукоприкладства может дойти довольно скоро. Надо бы к Палычу подкатить – где он «занзибер» свой прячет, пусть разведёт для ребят хоть по чарке, а то ведь передерутся по трезвянке. Или чего хуже учинят…»
– Палыч, – тихо позвал Николай, отодвинувшись от костра, – Палыч…
– Чего, – встрепенулся тот, словно застигнутый врасплох, – я чего? Ребята разгорячились, хоть бы кто поумней был – дури-то у каждого!
– Я не о том, – сбивчиво шептал Николай, – выручай Палыч… тут до беды… пока нет подводы… подерутся, хм… а то и порешат друг друга сгоряча.
– Э-э-х, правда, начальник, не унять будет.
До того незадолго и вправду началось. Один из рабочих, что был повыше и посильней других, сидел молча, пока остальные перекидывались между собой словами, похохатывая и огрызаясь на колючие шутки. На него поглядывали с некоторой опаской и не трогали своими замечаниями. Одно за другим – им уже наскучило между собой и как-то невзначай всё же прорвалось, как это бывает, противное зловредное словечко.
– Твоя краля-то небось ждёт не дождётся, а тебя всё нет и нет, – обращаясь к нему, выстрелил вдруг самый шустрый на язык.
– Забыла поди уже, как выглядишь? – хохотнул из темноты Ильгиз-проводник.
– Может перепутала на танцах в сельском клубе, не разобрала, кто прижал её в темноте, – развеселились вокруг костра.
– Э-эх… вернёшься ты к «разбитому корыту», – все увлеклись коварной темой, в темноте не заметив, что адресат их насмешек тяжело задышал и покрылся испариной. – Да и кто разберёт, чего там у них бы-ы-ло…
– Ха-ха-ха, – самый языкатый громко засмеялся, – ясно чего «бы-ы-ло», тут и разбирать нечего…
Крупный парень, не говоря ни слова, круто встал и попытался было схватить за рукав шустрого болтуна, метнувшегося от него в темноту. Неудача ещё больше разозлила его, все кругом недобро засмеялись. Парень ухватил большой полуобгоревший сук из костра и бросился в темноту за своим обидчиком. Все напряжённо всматривались во тьму, но, кроме большого парня с горящей головней в руках, метавшегося по зарослям, никого не видели. Болтун вовремя скрылся, однако обстановку надо было как-то разрядить.
– Ва-а-ах, горячие какие, – быстро забормотал Ильгиз, – не натворили бы чего… оправдайся потом перед начальством в конторе!
– Тут у нас кое-чего нашлось, – Николай к тому времени уже вернулся от палатки вместе Палычем и его «занзибером», – несите-ка воды и кружки!
– Ха, смотрите-ка, у начальника есть запас на самый крайний случай!
– Вот и наступил крайний, – ворчал довольный собой Палыч, – а то передерётесь с голодухи, пока подвода не пришла…
– Как раз кстати распотрошить твои запасы, старик!
– Хорош там по кустам гоняться, давайте сюда, – кричал в темноту Николай.
– Прав начальник, – Палыч уже разливал по кружкам, – «занзиберчику» глотните, вот и помиритесь, петухи!
Вспоминая давно бывшее, Николай невольно улыбнулся, но тут же посмотрел на стоявшего рядом мичмана, как бы тот не заметил его улыбки. Мичман думал о своём и не обратил внимания на геолога. Так и стояли, глядя вдаль и вспоминая о том, что было скрыто в дальних уголках памяти. У каждого находилось не очень много всего, что могло бы радовать. Больше было разного – такого, от чего веяло беспросветной и унылой тоской.
Завеса дождя между тем рассеялась, и немного посветлело на душе. Стало чуть спокойней и захотелось переброситься с кем-то хоть парой слов. Друг к другу они не стали бы обращаться, потому что оба простояли тут добрых два часа и словно уже обо всём переговорили. Чем удивишь или о чём спросишь того, кто рядом с тобой давно качался под дождём и ветром, проникая в твои суматошные воспоминания как их полноправный участник и свидетель. Нет-нет, нужно кого-нибудь третьего…
И третий не заставил себя ждать. На палубе возник долговязый тип в высоких кожаных ботинках и прорезиненной накидке поверх застёгнутого на все пуговицы пальто. Своей кожаной широкополой шляпой он напоминал то ли художника, то ли репортёра, а некоторые сочли бы его посланником в какой-нибудь позабытой среди песков банановой республике. Странная фигура в не менее странном одеянии… как он попал на военный катер и чего ему было надобно на севере Сахалина? – подобные вопросы напрашивались сами. Но, пока двое наших героев увлеклись своими воспоминаниями, некому было их задать. Теперь, когда воспоминания отошли, настало время переключиться и узнать, кто же был наш третий герой и что занесло его в эти негостеприимные края.
– Мичман, скажите же, когда, наконец, мы прибудем? – в голосе «бананового посланника», боком появившегося на ходившей под ногами палубе, была скука.
– Кто ж разберёт, г-господин х-хороший, – с дореволюционной интонацией буркнул мичман, не посмотрев на вышедшего, – гляди, как штормит.
– Э-э, шторма не видали… на то и учат вас, морские волки, чтоб всю стаю за собой вели… – перебивая ветер, насмешливо прокричала «фигура».
– А вы, товарищ, кто будете? – отозвался Лапшин, с интересом посмотрев на вновь пришедшего.
– Кто есть кто?! – громко изрёк тот, по-философски подняв голову к небу. – Знать бы самому… а узнаешь, так и жить станет незачем.
Альберт Наумович Филонов был тем персонажем, о котором и самый тонкий психолог не смог бы сказать ничего определённого и, тем более, представить его личность тем или иным образом. Своеобразная завеса скрывала его… до поры до времени. И до сих пор ему не представлялось случая оказаться рядом с мичманом и Николаем, которые молчали не оттого, что надоели друг другу, а скорее, просто потому, что ни у кого из них не было желания говорить. Теперь им открылась такая возможность, и каждый из них воспринял её по-своему.
– Не слишком, как вижу, цените вы свою жизнь? – продолжил разговор Николай Сергеевич.
– Ах-м, отнюдь, свою-то как раз весьма…
– У этого, поди, страха-то никогда не бывало, – тихо пробормотал Фёдор, впрочем так, чтобы Филонов слышал его, – не обтёрся с наше, вот и говорит разное…
– А страх, дядя, и правда вещь полезная, – звучно проговорил Филонов, резко повернувшись к мичману, – как же без него?!
– Вместе со страхом приходит уважение, – убеждённо заявил Лапшин, – если оказался вдали от людей, где нет ни парткомов, ни милиции, там сам себе закон. Ну и другим, кто рядом с тобой, надо внушить свой закон, чтобы не удумали чего лишнего.
– А вас, видать, носило по весям, да, небось, ещё и с бригадой каких-нибудь лихих парней, – почти угадал Альберт.
– Носило, не носило, какая разница, – по-деловому рассуждал Лапшин, – главное, чтобы порядок был в коллективе, с кем бы ни довелось оказаться в глуши.
– Или на море… – кивнул Шульга.
– Так-то так, – Филонов покачал головой, – а ежели что эдакое случится? Скажем, прижмёт так, что выбирай – ты или он со своим «законом»! Ну, оказался, гм, в «коллективе» ещё один «начальник», что метит на твоё место. Убрать, одним словом, надо такого, иначе, гм… кранты! Что делать-то будешь, начальник?
– Так и надо – убрать… но тихо, – по-обычному буркнул Фёдор, – а то скинет тебя и всех погубит. Один – капитан, остальные – матросы! Матрос взъерепенился – наказать его, чтоб другим неповадно…
– Вдруг не заметил и упустил момент, – Альберт затевал спор и явно чего-то недоговаривал, – а твоего матроса уже многие слушают, тогда чего?
– Чего-чего… – Николай Сергеевич был твёрд в своих убеждениях, – пока у тебя власть – буйным «дать по мозгам» как следует, и остальные успокоятся. Если партия, к примеру, утратит контроль, страна покатится под откос. Жёстко и справедливо, со страхом и уважением – так только и можно.
– Ха-ха-ха, – громко рассмеялся Филонов, – «жёстко и справедливо»! А ежели кому не за дело, несправедливо, как тому быть? Обидеться? Поклониться со страхом и спрятаться? Этот страх потом на всю жизнь, ничего, кроме страха, и не останется. А закон-то ваш, по-моему, для всех, именно чтоб не боялись! А, «месье Робеспьер»?
– Не знаю, о ком это вы, но чувствую, что-то не так…
– Ах-м, бывает и такое, – неожиданно согласился мичман, – бывает, что по правде-то лучше, чем по закону…
Филонов попал на катер совсем не случайно, как могло бы показаться сначала. Присутствие здесь этой странной фигуры стало результатом стечения целого ряда внешне благоприятных обстоятельств. Во-первых, он был писатель, во-вторых, прилетел сюда из Ленинграда, а в-третьих, имел поручение от редакции написать повесть по свежим, так сказать, следам. Его повесть должна была стать для одних своего рода успокаивающим эликсиром, а другим предложить хоть какой-то подходящий ответ на их недоумения и утраченные надежды.
Повесть готовились сразу перевести на японский язык и передать в издательство, которое находилось в Нагасаки, неподалёку от городского порта. С японцами вели переписку, и спустя некоторое время решили, что советский писатель подготовит текст, и после перевода его адаптируют японские коллеги, чтобы книга появилась сразу на двух языках – в Ленинграде и в Нагасаки. А затем в качестве подарка книгу хотели преподнести на встрече в посольстве, чтобы помочь загладить острые углы.
В непростой обстановке после отселения японцев из Северного Сахалина, этот шаг культурного обмена как нельзя лучше мог бы сработать на уровне общего недопонимания и взаимных упреков. И, понятное дело, повесть должна была быть написана так, чтобы семьи японцев, кого собирались «выдворить» с Северного Сахалина, хоть в малой степени получили бы компенсацию, так сказать, своего морального ущерба.
За тем переселением, понятное дело, стояли могущественные военные силы, но всё-таки не мешало подумать и о «тылах». Почти каждый работник японских угольных или нефтяных концессий на севере Сахалина имел дом и семью, о будущем которых надо было подумать не только в плане их устройства, но и в душевном смысле. То есть стоило позаботиться, чтобы отселение из своих насиженных мест воспринималось ими как часть совместной программы, которая не должна оставить обид и недобрых воспоминаний.
Сделать подобное произведение поручили Филонову, который прославился своими опусами на болезненные национальные и классовые темы. К примеру, его последнюю книгу в редакции так и прозвали – «азбука интернационала». Как сумел Альберт Наумович повернуть болезненные национальные вопросы? С присущим ему «пограничным юмором» он задевал самое такое… Казалось, вот-вот проговорится, зацепит нечто больное, и… тогда понеслась – не остановишь! Однако нашему герою всегда удавалось «пройти по лезвию ножа».
Не оставляя шансов самому придирчивому критику, Филонов внезапно выводил героев из безысходного тупика, когда напряжение росло – «бикфордов шнур» стремительно горел, и вот-вот всё было готово взлететь на воздух. Тогда ни главному редактору не усидеть, ни партийным бонзам не избежать… И вот удавалось-таки спустить пар, стравить газ и ослабить канат… Потом «главный», едва остыв от горячки, похлопывая по плечу «виновника», приговаривал: «Эк-ка, брат Наумыч… вырулил ты опять! Но чем взял?! Просто ума не приложу! Талантище…»
Впрочем, о «талантище» довольно быстро забывали за текущими делами, пока не объявлялось что-то новое и, как всегда, авральное. И надо было опять в том же духе, чтобы «ни нашим, ни вашим». Долго не рассуждая, подкатывали к Альберту, а тот и так всё знал – ладно, пишите задание, буду ставить им мозги набекрень, глядишь, и получится. Слово за слово, редактор уже не вмешивался, пока тот не закончит опус, а потом действительно спускали пар. Примерно таким был талант у «бананового посланника» – что ни конфликт, нагнать дыма, и… в полумраке недоговорённых фраз и туманных намёков обойти острые углы, никого не задев. Одним словом, тот ещё был «дипломат».
Кроме уже известных нам трёх персонажей, на палубе никого не было, а в трюме скопилось немало людей, нетерпеливо ожидавших прибытия катера на остров. Истомившиеся от безделья дети возились друг с другом, а мамаши, устав наблюдать за ними, тревожно переговаривались между собой. При закрытых от брызг и холодного ветра иллюминаторах атмосфера была душная.
Не хватало воздуха, и казалось, каждый человеческий вдох забирает последние капли кислорода. Время от времени дверь на палубу приоткрывали, но совсем на чуть-чуть. Холод и сырость извне действовали отрезвляюще – тут же со всех сторон умоляющие голоса просили её закрыть. И правда, после удушливого тепла в трюме было легко схватить простуду, если глубоко вдохнуть тяжёлого морского тумана.
В углу ютились животные. Мелкая, комнатной породы собачка, рыжий пекинес по имени Дуся, надувшись, свернулась клубком и совсем не принимала затеи своей хозяйки. «Куда её несёт: можно ли было домашнее тепло променять на сущий морской ад?! Едва-едва удалось тут пристроиться среди друзей по несчастью. А надолго ли?» – подумала бы она, если бы могла рассуждать. Начисто лишённая этой способности, несчастная Дуся тревожно уставилась в одну точку, согласная на всё, лишь бы когда-нибудь закончились её страдания.
Дусина хозяйка отправилась на Сахалин неожиданно и совсем не по своей воле. В чёрном пальто и повязанном на голове тёмном платке она пристроилась у стены на большом чемодане, затерявшись в полуосвещённом трюме. Алевтина Николаевна Рунова была учительницей и намеревалась, подобно своей питомице, весь век провести в домашнем тепле. Где-нибудь в тихой провинции, строго наставляя шустрых мальчишек и слегка укоряя девочек, растить всех в любви и ласке. Однако тихим мечтам не суждено сбываться, особенно в тяжёлое для страны время. Провинциальную среднюю школу пришлось покинуть, чтобы отправиться в дальнюю поездку на загадочный остров Сахалин.
Привязанная рядом с Дусей кавказская овчарка могла быть сторожевой на одном из военных складов или проводником где-то в экспедиции. Она и здесь тщательно исполняла свою роль – недоброжелательно оглядывала всех вокруг и, угрожающе рыча, готовилась, если бы не намордник, зажать мёртвой хваткой кого-нибудь подозрительного. Хозяина, по всей видимости, рядом не было, и овчарка нервничала. Но далеко отойти на катере некуда – он всего лишь поднялся на палубу. Это был Лапшин, который имел кавказца для охраны в его походах по малоизученным районам острова.
Переселявшиеся на Сахалин пассажиры катера, как водится, везли с собой домашний скарб: чемоданы, коробки, сумки были сложены горой в дальнем углу трюма. Уставшие от страха, мути в животе и шатания от стенки к стенке своих пожитков, люди не находили себе места, и никто из них долгое время не обращал внимания на животных. Но один милый эпизод помог немного разрядить тягостную обстановку.
Две пары кошачьих глаз выглядывали из большой корзинки, расположенной неподалёку от собак. Они испуганно озирались вокруг в поиске поддержки, хоть какой-нибудь, и… не находили. Вместо того появлялось всё больше поводов для беспокойства и тревоги. Устав жалобно мяукать, кошки начали скрести когтями по корзинке и чуть не опрокинули её вместе с собой. Закутанная в большой шерстяной платок девочка, сидевшая на мягком бауле с вещами, встрепенулась, быстро вскочила и успела подбежать, прежде чем корзинка упала. По-своему выговорив кошкам, она водворила корзинку с ними на место.
За всем этим наблюдал мальчик, около десяти лет возраста, её ровесник, который сидел на скамье, прижавшись к своей матери и обхватив руками железный столб с потрескавшейся краской и проступавшей сквозь неё ржавчиной. Когда девочка подхватила корзинку, он рассмеялся и посмотрел на мать.
– Здорово, что она успела! А то эти глупые кошки от страха убежали бы куда-нибудь и спрятались среди вещей в трюме. Потом не найдёшь…
– Тебе жалко их, да, Витя? – женщина с нежностью разгладила сбившиеся под беретом волосы на голове сына.
– Не то чтобы… просто девчонка шустрая очень…
– Она им задала как следует, теперь будут сидеть смирно.
Софья Ивановна, так звали женщину, была для местных условий неплохо одета и тщательно хранила свою аккуратную причёску, спрятав от ветра и дождя под непромокаемой косынкой. Её искреннее, выразительное лицо с привлекательным отпечатком жизни вселяло надежду в окружающих и словно просветляло их безрадостные лица. Мягкие руки довольно крепко обнимали сына, не отпуская от себя даже при сильной качке. Витя чувствовал себя уверенно рядом с ней, однако не оставлял надежды, наконец, побыть одному, ускользнув от мягких материнских рук. «Вот, – рассуждал он, – только бы сойти на берег, и… никто не удержит!»
– Смотри-ка, мама, эти кошки так напугались, что теперь в корзинке их даже и не слышно, – громко сказал Витя, скорее не для Софьи Ивановны, а для той девочки, что успела подхватить корзинку, прежде чем животные вывалились из неё.
– Они теперь поняли, что их не бросили, а просто везут на новое место жительства, – по-взрослому авторитетно пояснила девочка, которую звали Даша, она была дочерью Николая Сергеевича Лапшина.
– А твоя мама… чего, осталась на материке? – Витя вдруг спросил Дашу, и сам покраснел.
– Моя мама, – шустро отреагировала девочка, – живёт и работает в Москве. Она ждёт, пока мы с папой вернёмся из этой экспедиции.
– А что твой папа будет делать на Сахалине? – Витя усердно болтал ногами, делая вид, что ему совершенно не интересны ответы Даши. Он так старался, что всем сразу стало ясно, что именно это его сейчас волнует больше всего.
– Мой папа – геолог… и разведчик.
– А-а, понятно, – протянул Витя, – переодевается в чужой костюм и узнает чужие тайны…
– Он ходит по разным местам земли, чтобы разведать, где лежит то, что нужно человеку.
– Значит, он – первооткрыватель?! – Витя захлебнулся от восхищения.
– Ну не всегда первый, но в новых местах никто до него…
– Да? – Витя аж привскочил со своей скамьи. – И твой папа будет на Сахалине искать руду?
– Да, руду и, кажется, уголь, – Даша наморщилась, припоминая, – а ещё – нефть.
Софья Ивановна была замужем за военным и, судя по всему, более других пассажиров катера привыкла к постоянным сменам места жительства. Переезд из Хабаровска на Сахалин не был для них с Витей слишком тягостным и неожиданным, как это могло бы показаться. А накануне войны таковым не стало даже перемещение через всю необъятную ширь российских просторов от прибалтийской границы на Дальний Восток. Она обладала редким для женщины качеством – быстро собрать главное из вещей и без сожаления оставить прежнее «насиженное» место.
За недолгую супружескую жизнь Софья Ивановна привыкла ко многому и поняла главное – не стоит тратить остаток сил и энергии на то, чтобы пытаться что-либо вернуть. Напротив, лучше жадно впитывать новое из того, что уже есть и что ещё только будет. За это можно всегда быть благодарным судьбе. «Пусть всё есть так, как есть», – убеждала себя Софья Ивановна и никогда не ошибалась, даже в полукочевой и полной перемен жизни офицерской жены.
Едва устроившись с гарнизоном артиллерийского полка на границе с Латвией, муж получил приказ – на восток… на Дальний Восток. Времени для сборов – до вечернего поезда. И это было лишь начало – потом Хабаровск, Комсомольск-на-Амуре, опять Хабаровск… и вот теперь – Сахалин. Есть, от чего потерять покой. Однако Софья Ивановна уже давно была не из таких. Для неё время покоя навсегда осталось лишь временем ожидания перемен. Так надежней, то есть проще, ведь перемены уже не вызывают тревоги, когда их постоянно ждёшь.
Она знала, если муж молчит и не отвечает на обычные расспросы, значит, перемены на пороге. Заранее ни к чему не готовилась, а когда он наконец объявлял – завтра, мол, все… уезжаем, то не задавала лишних вопросов. Куда поедем, на чём и вообще… что там ждёт – запретные темы для семейного разговора. «Давай-ка, лучше не забудь, мм… альбомы с фотографиями, наш семейный портрет в рамке, ну и сама ещё знаешь, что…»
Конечно, Софья Ивановна знала, чего ещё не забыть! Не оставить себя, живущую воспоминаниями, прежними встречами, знакомствами, отношениями, которые далеко не сразу установились. Она хорошо помнила, как долго и с каким недоверием смотрели на них соседи. Не только те, что жили рядом на лестничной клетке, но и в соседних домах. Искоса посматривали даже на улице, где она обычно гуляла с коляской. Внутри неё по-царски возлежал младенец Витя – он блаженно улыбался и хозяйским взором осматривал едва видное из-под карниза коляски голубое поднебесье.
Можно лишь представить себе, каким во младенчестве мы видим из коляски небо над собой. Предусмотрительные мамаши обычно полностью всё закрывают, чтобы, не дай бог, не вышло чего недоброго. Во-о-он, к примеру, там, на пятом этаже стоят и курят – целая компания. А если вдруг они решат закончить перекур в тот самый момент, когда коляска будет аккурат под самым балконом? Хм, горящие окурки посыплются вниз, и, кто знает, не попадёт ли один из них прямо на Витю, такого маленького и наивного, что он даже и рот не успеет закрыть! Как-а-к… все «это» будет здесь, прямо на нём! Бедный мой мальчик! Чем потом объяснить и как успокоить, если вдруг «это», упавшее сверху, потревожит его сон.
Между тем Витя, вероятно, тогда уже крепко-крепко спал, тихо посапывая под навесом своей прогулочной коляски, и ему снился «взрослый» сон. Раннее утро: солнце светит так ярко, что сразу понятно – пришёл праздник. Витя, большой и крепкий, как отец, достаёт из шкафа офицерский китель и брюки-галифе. Те самые, что отец как-то примерял перед военным парадом прямо у его детской кроватки.
Улыбавшийся во весь рот и скакавший на своей кроватке от восторга Витя тогда громко и одобрительно мычал – м-ба-да-па, м-ба-да-па… что означало примерно следующее: «О-ох, хорош ты! Ещё бы, в таких шикарных ползунках! Только вот, понимаешь, слюнявчика-то не хватает! – закапаешь всё, когда кормить тебя начнут. Ну, где ты будешь… сначала парад или что там у вас ещё, а потом-то обед и тихий час, так ведь? А без слюнявчика зальёшь все ползунки морковным супом, потом и не отмоешь. Так мама всегда говорит, а уж она-то знает!»
Так вот, теперь сам Витя, как взрослый, достаёт все обмундирование, а сверху кладёт большой-пребольшой слюнявчик. Он же взрослый, значит, размер должен быть подходящий, как у отца, а может, даже больше!
«Когда вырасту, – снилось Вите, – стану огромным, выше всех, и буду носить отца и маму на руках. Ну… правда, не всегда же им меня таскать. Коляску куплю – на двоих, чтобы мама с папой всегда вместе были. Не так, как теперь – отца нет и нет, а мама ждёт. Наконец, приедет он ненадолго, побросает меня к потолку и… опять жди его! А так, в одной коляске, отец всегда будет с нами. А того дядю, что приносит ему разные письма, от которых у мамы краснеют глаза, посажу на горшок в углу. Там он и посидит со своими письмами, пока мы будем гулять. Когда вернёмся, пусть уйдёт и унесёт их с собой».
Воображение разыгралось. Вот, Витя приходит на военный парад, где много-много похожих на отца людей в кителях и галифе, а на шее у каждого повязан… гм, слюнявчик. У кого самый большой – тот важней остальных и смотрит свысока, мол, видите, как надо: дорастёте до меня и у вас будет такой. А пока, каждый знай своё место!
Витя чувствует себя маленьким, потому что у него на шее едва заметный слюнявчик – куда ему до генерала, того с самым большим! Однако хочется тянуться к нему и становиться все больше и больше. Тогда он потихоньку стягивает маленький слюнявчик со своей шеи, прячет его за спину и… тут понимает, что надо кушать аккуратно и не капать на себя морковным соком, тогда слюнявчик вообще будет не нужен. А тот, у которого он самый большой, выходит, кушает совсем неаккуратно и капает на себя больше всего, потому и слюнявчик у него самый большой.
Во-о-т в чём дело! – догадался наконец Витя и успокоился. Он решил, – чем тянуться за большим слюнявчиком, лучше научиться аккуратно и чисто есть. Так, чтобы не проливать ничего на себя и не крошить вокруг. Тогда, понял он, не нужно будет одевать большой слюнявчик и гордиться будет нечем. «Как хорошо, – тут же пришло на его детский ум, – что можно учиться и расти, а не искать вокруг, у кого что меньше, и не глядеть на них свысока». – Гм… совсем не по-детски подумалось нашему герою!
Не догадываясь о снах своего ненаглядного, шедшая за коляской Софья Ивановна размышляла: «Вот вырастет и… кем же станет мой Витя? Столько разных путей, а человеку – выбирать один. Военный? Конечно, это – понятный и надёжный путь, а всё же… Не всегда будет война, и не всем добрым и талантливым людям нужно учиться тому, как лучше воевать, то есть, как ни крути, устранять из жизни себе подобных!»
Оставаясь часто наедине с собой, когда Витя созерцал небеса из коляски или попросту спал, Софья Ивановна много думала о себе, муже и сыне: «Мы вместе… потому что любим друг друга. Есть наши друзья и много иных людей, все живут своей жизнью – кого-то любят, с кем-то спорят и кого-то ненавидят. Почему любовь не превосходит ненависть?
Когда любишь, тебе хорошо, когда ненавидишь – плохо, потому что не знаешь, чем твоя ненависть обернётся для тех, кого ты любишь. Витя… сейчас он такой чудесный и не может вызвать неприязни – ни у кого! А когда вырастет, то будет иметь соперников и, возможно, врагов. Придёт недоверие и подозрение… Ну почему, почему так вс» устроено? И вообще… кто положил основание для ненависти?»
Софья Ивановна не желала успокоиться и двигалась дальше, по-своему понимая то, что ей было дано почувствовать, глядя на сына и рассуждая о его будущем. «Разве самое главное, – спрашивала она себя, – уметь воевать? И не лучше ли так, чтобы всякий смог найти свой удел, не обижая другого?! Когда один стал на чужом пути, можно и обойти его, если не держать обиды. Немало места на земле, где не ступала нога человека, но вот почему-то именно здесь надо быть нам, а не вам?!
Конечно, если здесь родились и жили наши предки, так и должно быть. А если это не так и вы пришли просто потому, что вам тут нравится больше, чем там, где вы жили прежде? Не станет ли это поводом обижаться и держать зло на тех, кто здесь родился и давно живёт? Нельзя ли, – думала про себя Софья Ивановна, – сделать так, чтобы всякий был доволен тем местом, где он живёт? И сама себе тут же отвечала, – конечно, нет, иначе закончится всякое передвижение людей. Их развитие, связанное с этим, будет бессмысленно, и наступит… – здесь Софья Ивановна внутренне содрогнулась, – наступит хаос и всякая жизнь потеряет смысл».
«Итак, жизнь – это движение. А движение – это встреча с другими, не такими как ты. И встреча всегда вызывает твою собственную переоценку. Так, например, если встретил друга – он многое скажет о тебе и… ты поверишь ему, потому что он друг. А если тебе скажет тот, кого ты не любишь, то не поверишь, а будешь думать, что тебя обманывают, потому что ты его не любишь. И, – Софья Ивановна даже вздрогнула от ясности этой мысли, – когда любишь, то веришь всему, а когда не любишь, то ничему не веришь. И останешься в сложном положении, так как некому будет дать тебе совет… ведь ты никого не слушаешь и ничему не веришь!
Может быть, лучше верить и любить, – сделала вывод Софья Ивановна, – чем учиться воевать. Те, кто живут по-своему, не обязательно хотят прийти к нам, чтобы занять нашу землю. Возможно, они попросту не хотят, чтобы мы заняли их землю. Так, не зная истинных намерений, стоим друг против друга, одной мыслю одержимые – это враг, который хочет, чтобы нас больше не было. А он, враг, думает про себя, что именно они, то есть мы, хотим его исчезновения. Но, стоит оглянуться вокруг, легко понять, что кроме прямой линии бывают и касательные, которых неисчислимое множество. Если жить «по касательной», то хватит на всех – и пространства и времени, пока они вообще есть…»
Не слишком вдаваясь в рассуждения, Софья Ивановна всегда приходила к одной мысли – жить, значит, терпеть… себя и других рядом с собой. Тогда жизнь будет в радость, хотя бы это и случилось на самом севере самого восточного из русских островов. Она философски восприняла переезд на Сахалин и, пока катер приближался к острову, старалась в мыслях уйти от неизбежных в таких ситуациях тем. Когда, где и с кем… все эти вопросы исчезли в туманной дымке, когда шли проливом Лаперуза. На их месте возникали реальные лица и фигуры – те, что расположились в трюме или стояли на палубе: люди со своими жизненными утратами, поиском привилегий и опорой на прошлые заслуги, а также их бесчисленная поклажа и терпеливые животные – вечные оппоненты в собачье-кошачьих отношениях.
Кошки в душном трюме, наконец, одумались после происшествия и тихо заснули, свернувшись в общий клубок на самом дне корзинки. Хозяйка подстелила там соломки, на которую положила маленький старый половичок. «Когда тепло и уютно, не стоит нервничать», – убедительно заявила она, придвинув корзинку к своим ногам. Миловидная молодая женщина, одетая по-столичному, выглядела бы среди прочих пассажиров странно, если бы, кроме неё, на катере не оказалось много других «не местных» – приезжих из разных краёв огромной страны.
Алёна Кузнецова, хозяйка кошек, недавняя сотрудница геолого-разведочного института в Москве, отправилась на Сахалин по направлению кафедры. Вместе с её начальником Николаем Сергеевичем Лапшиным они будут принимать дела от японских компаний, чтобы дальше разведывать ископаемые. Теперь, когда перед ними всплывут новые материалы, всё изменится, и для начала хорошо было бы успеть перехватить достигнутое японцами, не одно десятилетие промышлявшими на севере Сахалина. Алёна хорошо знала по-английски и немного учила японский, надеясь всерьёз продвинуться в нём, когда прибудет на остров.
Давно не было вестей с фронта от младшего Алёниного брата Мишки, который до войны жил с родителями и от которого она была без ума. Мишка тогда реагировал по-своему, всячески избегая её внимания, обсуждая и посмеиваясь над ней со своими друзьями. Алёна, словно не замечая этого, угождала брату как могла и всё лучшее отдавала ему. Даже то, что мать с отцом приготовили исключительно для неё одной, обычно перепадало младшему. Мишка хватал всё, делая вид, что так и надо, а потом всячески показывал родителям, что совершенно не представляет, куда что делось.
Однажды, еще до войны, было такое, что он и ухом не повёл, когда дома стали искать, куда могла запропаститься граммофонная пластинка с американским джазом, та, что за большие деньги достал отец. Алёна училась игре на фортепиано и любила слушать джаз. Отец заказал последние записи знаменитого американца Эррола Гарнера – пианиста, чьи мелодии восхитительно звучали далеко за океаном. Теперь, полагал он, дочь сможет послушать их, а может быть, попробует что-то подобрать сама. Но не тут то было! – пластинка быстро исчезла, и Алёна лишь пожимала плечами, мол, не знает куда. Мишка хитро ухмылялся: смотрите, эта ничего не может уберечь, лучше дарите сразу мне, уж я-то знаю, куда смотреть и как сделать, чтобы ничего не пропало!
Между тем, нетрудно догадаться, кому досталась любимая пластинка. Конечно, как только Мишка её попросил, сестра, не задумываясь, отдала «младшенькому». Ну как же ему отказать!? А тот немедленно утащил пластинку к друзьям, чтобы выменять кому-то на возможность целый месяц кататься на его новом велосипеде!
Отец, между тем, дело не оставил и решил провести собственное расследование. Выделив соседским мальчишкам по паре шоколадных конфет, он без труда всё узнал. Заграничный раритет оценили в месячную аренду… велосипеда – настоящего «взрослого» велосипеда! – рассказывали они об этом взахлёб, а сами-то как мечтали… не о пластинке, конечно.
Чего не отдашь за то, чтобы вихрем промчаться по двору под завистливыми взглядами ребят! О-у, в окне показалось девичье личико – это она, по которой сохнет полдвора. Она… смотрит на меня, Мишку, а не на него, «грозу подворотни», которого боится вся шпана. Хоть сейчас, на короткое мгновение, она – моя! Завидуйте все, пока я лечу по кругу, всё быстрей и быстрей!
Пыль столбом, кошки попрятались под скамейки, с ужасом глядя на происходящее. Ещё круг и ещё! И вдруг… «А-й-а-я!» – послышалось от загремевшего на тротуар Мишки, которого больно придавило собственным велосипедом. «Велик» оказался слишком велик для него – привстав в седле, он едва доставал ногами до педалей. «Эх-м, ведь знал, что этим кончится… – подумал Михаил, с трудом выбираясь из-под него, – а все-таки… Было оно! – ощущение счастья, безраздельного счастья, когда все пристально водят глазами за тобой, несущимся по кругу, и навзрыд восхищаются!
Неожиданно для себя Алёна улыбнулась, припомнив довоенную историю с пластинкой. Отец был тогда не слишком суров, но всё-таки досталось им обоим. Это, как ни странно, лишь добавило её любви к брату. Она и котят двух взяла на остров, потому что думала, что когда-нибудь после войны Мишка приедет к ней. Пока будет ждать своего братика, они как раз подрастут и… воспитание получат, чтобы вести себя как положено. А то разошлись! – едва не опрокинули сами себя с корзинкой – один котёнок характером прямо в Мишку. Жалко – потом их в тёмном трюме не сыщешь, пропадут…
Незадолго до войны Мишка поступил в геолого-разведочный институт на тот же факультет, что закончила Алёна. И вскоре действительно мог бы оказаться, к примеру, на Сахалине. Но его планы были иными. Устроить себе столичную жизнь – вот о чём мечтал молодой повеса, хотя и понимал, что сначала придётся побывать в разведочных партиях. Только бы не слишком далеко от Москвы, думал он, полагаясь на удачу и везение. До распределения оставалось ещё время, а о сестре он даже и не подумал. Если она отправится в такую даль, куда не доберёшься, чтобы сестру навестить, то согласиться там работать всерьёз Мишке не пришло бы и в голову.
Он ходил щёголем – одевался у модных портных, а над его причёской колдовал именитый московский цирюльник, о котором, кстати, Мишка узнал от сестры. В первый раз Алёна записала брата к нему, сама отвела и познакомила. И, конечно же, заплатила за стрижку. Мишка потом намекал, так, мол, и эдак, сестричка, зарос я совсем, борода вот появилась, пора к твоему брадобрею. И тайком, чтоб не знал отец, она сдавалась: ну пошли, побреем твою бородку.
Когда сестра оказывалась далеко, к отцу нужен был другой подход – запас Мишкиного обаяния не имел значения. Это не то, что с Алёной, отцу надо было показать что-то реальное – успехи в учёбе, например. А с этим у Мишки не ладилось. Однажды едва не отчислили – «хвостов» было столько, что по телефону решить дело уже не получалось. Тогда с хорошим «армянским» отец двинулся прямо к ректору. Тот сначала отговаривался, мол, завтра совещание, то да сё. А потом смягчился: «Заходите, – сказал он, – только ненадолго». Они заперлись в кабинете, и… пошло-поехало. Ближе к полуночи, когда секретарша уже отправилась домой, они вышли – обнявшись и напевая что-то нечленораздельное. В общем, дело замяли, а Мишку перевели на следующий курс.
С грехом пополам дальше все понемногу выправилось. То ли ректор сказал, то ли просто потому, что Мишка худо-бедно стал заниматься. Ближе к диплому он даже вошёл во вкус и, говорят, представил вполне серьёзную работу. Впрочем, так считали только его друзья, прочие по-прежнему думали, что не обошлось без протекции. Иные даже шептали, мол, не Мишка писал, а за него всё сделали, потому что так ректор велел.
Оставив домыслы в стороне, можно сказать одно – Мишка не собирался никуда уезжать из Москвы, а хотел распределиться в научный коллектив какого-нибудь института. Для этого надо было представить хоть какие-то результаты исследований и опыт экспедиций, чего у «младшенького» совсем не обреталось. Тут и пришлось пойти на поклон к собственному отцу. Разговор состоялся, только не с тем результатом, что хотелось Мишке. Отец отказал в протекции, строго-настрого приказав, чтобы «младшенький» отправился в геолого-разведочную партию. «Если не в Сибирь, то хотя бы на Урал, – настаивал он, – так, чтобы парень понял, чем по-настоящему «пахнет» его профессия».
Перед самой войной состоялось Мишкино знакомство с Лапшиным, начальником партии, в которой он оказался. Первая же экспедиция стала для него настоящей проверкой на профпригодность. Действительно, зачем учился, потратил столько сил и времени, если эта профессия не по тебе? Опытный Николай Сергеевич не стал ломать Мишку, но и отлынивать ему не давал. Начальник постепенно втягивал его в практику разведки – кропотливый труд и перепроверку всего, что поначалу казалось очевидным. Лапшин растил в нём способность ощущать под собой не безымянную землю, непонятно из чего составленную, а добрую почву, по которой ходишь и на которой живёшь потому, что там есть всё, что тебе нужно для жизни. «Крепко стой на своих ногах и не пропадёшь, – приговаривал он, наставляя жизни, – а когда сам устоял, то и другим поможешь».
– Бывало, – вспоминал Лапшин, – всем надо поступиться… ну, забыть начисто, кто ты есть. Так вот…
– Николай Сергеевич, – не унимался Мишка, – всякий хочет жить и сам спастись. Как же поступить, когда тебе ясно, что погибнешь, спасая других?
– Перво-наперво, не думать об этом, иначе другому не поможешь и сам впустую погибнешь. – Лапшин задумался. – А когда по-настоящему все силы отдашь, чтобы другой не пропал, то, глядишь… цел останешься.
– Почему? – Мишка не отступал от своего и насторожился.
– Не знаю, как объяснить, – Николай Сергеевич смотрел куда-то вдаль, – то ли силы какие вступаются, то ли в тебе самом что-то просыпается… А только всё складывается лучше, чем даже мог себе представить.
– Ха, не подумал сам о себе, и будто бы нашлось, кому за тебя все устроить? – с сомнением в голосе проговорил Михаил.
– М-да… как будто… – слова Лапшина прозвучали лёгким укором, – если же только искать, как «соломки себе подстелить», то всегда найдётся, кому из-под тебя её вытащить. В самом неподходящем месте не окажется… а падать-то… о-ох как бо-о-ль-но!
– С такими ещё поборемся! – вскричал Мишка, напрягая бицепсы.
– И зачем так устроено, что сильный всегда побеждает?! – голоса вокруг зазвучали с большим интересом и даже вызовом.
– Вот помню были двое со мной в Казахстане, – заговорил Лапшин, – один тихий такой, исполнительный. Что ему скажешь, сделает и ждёт дальнейших указаний. А другой – всё в штыки, всё по-своему. Чего ни попросишь, отговорится, а то и спишет на того, первого. Как-то раз в горах шли наверх втроём, друг за другом, охотничья тропа сужалась, дальше не пройти. Оставалось разве только самому легкому пробраться. Если ему пройти первому и зацепиться, то можно помочь остальным обогнуть скалу, а там уже и перевал недалеко.
– Ну и кому приказали, Николай Сергеевич? – неприязненно буркнул Мишка.
– В том-то и дело, что приказывать не мог, – Лапшин усмехнулся, – на смертельное дело не отправляют по приказу.
– А как же тогда? – раздались голоса.
– А вот как – стою и жду, кто из них сам решится.
– М-да, задача… И кто же?
– А как вы сами-то думаете? – Лапшин опять улыбнулся.
– Как-как?! – Мишка возмутился. – Конечно ваш любимчик, что вам в рот смотрел, кто ж ещё!
– А вот и нет, – Лапшин рассмеялся, – тот ждал приказа и не сдвинулся с места. А другой, что прежде ругался и ворчал, как до дела дошло, гляжу, потуже подпоясался, отдал свой рюкзак, да и двинулся первым, ни слова не говоря. Чуть не сорвался, да повезло ему, дотянулся до стены за поворотом и, видно, выступ там какой-то нашёл. Собрался с духом и… прямо над обрывом переступил.
– У-х, – нервы у всех напряглись от рассказа начальника, – а дальше?
– Что дальше? Главное было, кому первым пойти, потом уж трос аккуратненько кинули… перебрались, одним словом.
– Сами-то они что?
– Гм, этот, заносчивый, на перевале всё высказал, что накипело. Гм, лучше б не слышали его. А честно сказать, – герой, вот только не по приказу, не как все, а сам по себе.
– Ну и что, – Мишка словно заворожённый слушал, а теперь очнулся, – подумаешь, сам по себе! Мало ли чего там ему подумалось, может быть, хотел похвалы начальства, ну… премии.
– Ду-у-рак! Пре-е-ми-и, – передразнил Мишку Лапшин, – зелёный ещё, жизни не чуешь. О какой «премии» будешь думать, если прилип к скале, как младенец к материнской груди, – одной ногой едва стоишь, а другая висит над пропастью… Э-эх, что же дальше с тобой будет, сосунок!
Лапшин не на шутку разозлился, но взял себя в руки, поднялся и вышел из палатки, остальные потянулись за ним. Мишка остался один, так и не понимая, чего такого сказал. Дело было поздним вечером в конце предвоенного лета, грозили преждевременные холода, и партию готовили к возвращению домой. Время в ожидании ухода страшно долго тянулось. И, пока не появилась возможность как-то оправдать своё бездействие, мысли слабели, надежда таяла и чувства молчали.
Спустя год Мишка уже воевал на Западном фронте.
Солёными брызгами расплескав всю обиду на свою унылую жизнь, Татарский пролив выдохся и смирил буйный нрав. Дело уже шло к вечеру, ветер и волнение улеглись. Катер с переселенцами, наконец, пристал к ветхой пристани. Та едва смогла вынести разгрузку многочисленных тюков и топотание пассажиров, снующих по деревянному настилу. Доски со стоном прогибались под их ногами, угрожая не выдержать. Сколько же надо было пройти взад-вперёд со своей поклажей! А потом пробежаться ещё раз – не забыл ли чего в трюме среди скамеек и мешков с продовольствием, которые будут выносить лишь утром.
На сегодня смена закончилась, и рабочие разбрелись по баракам – есть горячую баланду, что приносили с кухни, и пить подслащённый кипяток с легким привкусом кофе. С едой на острове было туго, а недовольным лучше себя не показывать – останешься голодным. Тогда придётся за коробку консервов или мешок картошки отдать что-то из одежды, а зима ещё только подбиралась. Что будет дальше, никто из приезжих толком не знал, поэтому, на всякий случай везли с собой запас тёплой одежды. Остаться голодным или холодным – выбор не из приятных!
Мичман у трапа наблюдал за происходящим с безразличным видом, не подавая признаков волнения или спешки. Он облокотился на поручень и время от времени сплёвывал в сторону, не из пренебрежения, а просто по привычке. К нему подошёл подтянутый молодой мужчина в военной форме. Он встал рядом с трапом, ожидая, когда появится его семья, чтобы помочь им разгрузить багаж.
Это был капитан Рыбаков, который прибыл на остров пару недель назад, чтобы приготовить всё для приезда Софьи Ивановны и Вити. А вот и они! – первым выскочил сын, радостно бросился к отцу, крепко обнял его и повлёк за собой назад по трапу. Из трюма поднималась жена, улыбавшаяся и с трудом тянувшая наверх большую сумку. Витя подбежал и к ней и попытался взять сумку за ручку, но не смог поднять, пока отец не подоспел к нему на помощь.
– Намаялись? – Рыбаков обнял Витю за плечи.
– Ничего, в порядке. Ты сам-то как? Устроился? – за Витю ответила Софья Ивановна.
– Поедем, всё увидите своими глазами, – одну за другой Рыбаков поднимал из трюма сумки с вещами.
– Пап, а где мы будем жить? – Витя крутился вокруг отца.
– В японской семье, их дом тут неподалёку.
– Правда? – удивился мальчик. – И говорить там станем по-японски? Интересно-то как!
– А ты сумеешь? – Софья Ивановна улыбнулась, искоса посмотрев на мужа.
– Хм, не знаю… – Витя наморщил лоб.
– Не знаешь? То есть не пробовал? – рассмеялся отец. – Что же, рискни, а вдруг получится. Вот так просто, возьмёшь и заговоришь как настоящий японец.
– А правда, как же мы будем общаться? – Софья Ивановна не на шутку встревожилась.
– Не волнуйся, дорогая, – Рыбаков обнял жену за плечи, – в семье Накасимы прекрасно говорят по-русски. Мари, жена Иошито, несколько лет преподаёт русский язык в школе, да и вообще японцы на севере Сахалина с давних времён учили русский. Плохо ли, хорошо ли, они почти все понимают и могут объясниться по-нашему.
– Но хотелось бы, – немного успокоившись, Софья Ивановна задумалась, – друг друга понимать… как надо…
– У тебя есть все шансы заняться с Мари языком, да и вообще, так сказать, культурой, пока мы с Иошито устроим наше пристанище в их доме. Надеюсь, временное… пока не обретём что-нибудь своё.
Вместе с поклажей они расселись на небольшом военном грузовичке. Машиной управлял мрачного вида сержант в бараньем полушубке поверх потрёпанной гимнастёрки. Средних лет мужчина, он имел загадочный вид, словно мумия. Происходящее вокруг представлялось ему лишь игрой воображения – приезжих вместе с их поклажей он развозил словно детей, прибывших на праздник, после которого они разъедутся по своим домам, и всё примет прежний вид. Действительно, кто мог бы о себе сказать, сколь долго он задержится на острове. Чаще всего думалось, вот закончу одно дело и… поминай как звали, ту-ту – на материк. А-а… не тут-то было, остров принимал холодно, да держал горячо.
Мумии-возчику было хорошо известно, что не многие из прибывших смогли бы сразу понять, что здесь будет дальше. Сегодня, завтра и послезавтра – день до и день после… вязко тянулось время. Прибывающих охватывало чувство отчуждения, разрыва с миром и словно бы соприкосновения с чем-то иным. Какой-то сюрреализм, иногда привлекательный, а порой отвратительный до дрожи…
В стороне от материка остров жил собственной жизнью. Добраться до него и в мирное время было не так просто по причине отсутствия возможностей. Люди ближе к лету стремились выбраться из дома и провести время в путешествиях или где-то на море, нежась в обаянии дальневосточного солнца. Редко бывало, когда чей-то выбор – куда поехать – падал на север Сахалина. Да и скорее не в пользу последнего, а так, по нужде, когда сердцем владело желание узнать что-то необычайное и рядовые похождения уже не слишком привлекали искателя приключений.
Сахалин стал тем самым местом, где скудость природы восполнялась молодой фантазией тех, кто впервые оказывался здесь. А добавить здесь можно было многое – Творец словно замер над островом, то ли от запоздалого сожаления, то ли от сострадания к тем, кто прибывал сюда не по своей, а по чужой воле.
Но в любом случае, уже оказавшись на острове, сожалением жив не будешь, – нужно браться за дело. Так полагал капитан Рыбаков, которого быстро миновала жалость к себе и волна уныния, заливающая душу всякого вновь прибывающего сюда. «Что же, – говорил он, – если вовремя не одёрнуть себя самого, так и умом тронешься. А каково тогда будет им?!» – Алексей Петрович с нежностью подумал о жене и сыне.
Софья Ивановна знала упрямый характер мужа и не сомневалась в том, что он всегда найдёт решение, которое позволит им сохранить устойчивые отношения при любых житейских неурядицах. Обычно даже самой себе не объясняя, почему такая уверенность никогда не оставляла её, она вспоминала прежние эпизоды их жизни. И всё же…
То, что случилось однажды, осталось для Софьи Ивановны на самой грани, за которой наступает необъяснимое.
Артиллерийский полк, где служил капитан Рыбаков, прибыл на границу с Латвией.
И, пока строился военный городок, его семью расквартировали в крестьянском доме неподалёку от леса, на краю деревни. Хозяева, обрусевшие латыши, словно хранили какую-то тайну с прежних времён. Переглядываясь между собой, вслух ничего не говорили. Как ни пыталась Софья Ивановна вывести хозяйку на откровенный разговор, та избегала прямых ответов, бросая взгляды в сторону мужа. Смотрели они оба на постояльцев искоса, однако, ничего предосудительного не делали. И все же… самим своим видом крестьяне показывали крайнюю неприязнь, если не сказать ненависть.
Собственно, до сознания Рыбакова, который почти не бывал дома, мало что из этого доходило. Возвращался он поздно и после ужина сразу ложился, чтобы рано утром отправиться в часть. Лишь исподволь замечая странность в поведении хозяев, Алексей Петрович не придавал этому значения. Ему казалось, что всё в порядке и хозяева просто ещё не привыкли к постояльцам. Из военной части за постой они получали деньгами или продовольственным пайком. «О такой оплате многие крестьяне только бы мечтали», – замечал он про себя.
Но в отношении хозяев дома к семье капитана артиллерии определённо было нечто странное. И вскоре оно проявилось. Рыбаков не хотел это даже и вспоминать, настолько ему было неприятно. Он, вероятно, впервые в жизни ощутил над собой какую-то незримую силу, которая не поддавалась его контролю. Это вызвало у него тогда полное недоумение и, по правде говоря, страх. Ничего подобного до сих пор капитан не испытывал.
Хозяин, крепко сложенный коренастый латыш, имел обыкновение в спокойной обстановке говорить тихо и никогда не повторял сказанного, как будто все только и старались изо всех сил, чтобы выслушать его указание и тут же исполнить. Он усвоил манеры своего отца, фермера и человека хорошего достатка, у которого постоянно были нанятые работники. Именно таким образом тот и держал себя с ними – тихо раздавал указания, а если кто-то не расслышал, то никогда не повторял, зная, что всегда найдётся, кому объяснить, как угодить хозяину. Если же такого человека не находилось и работник делал не то, чего хотел хозяин, то попросту бывал бит.
Сын целиком воспринял властный характер отца. «Смотрите и слушайте, пока я здесь, потом будет некому всё объяснить». – Если же что-либо случалось не по его воле или вопреки его намерению, то агрессивное невнимание к нарушителю могло потом продолжаться неделями. Это чрезвычайно угнетало работников, которые обычно старались как-то выслужиться и получить прощение. Но всякие самостоятельные попытки были обречены на провал, пока всё полностью не проходило у самого хозяина. Тогда он вновь становился приветливым и разговорчивым. «Прямо-таки другой человек, – говорили тогда работники, – словно подменили».
Впрочем, подобные разговоры не приводили к каким-то улучшениям в отношениях. По-прежнему хозяин кого-то угнетал, а с кем-то был приветлив и ласков. Он наслаждался своей властью, даже когда почти никого не оставалось в его прямом подчинении. К примеру, если закончились сезонные работы и крестьянам приходило время заняться своим хозяйством, те, кто ещё приходил помогать, по-прежнему терпели хозяйское отношение. «О-ох, – вздыхали они про себя, – как же тяжело – говорить с человеком, как со стеной, от которой невозможно услышать ответ!»
В один вечер хозяйка дома грубо выговаривала Софье Ивановне, припоминая всё – когда та не положила сковородку или кастрюлю на место и, подумать только, так плохо их вымыла, что остались липкие жирные пятна. Ведь когда всё это засохнет, то будет не отмыть и придётся потратиться – купить кусок хозяйственного мыла. А сейчас можно было бы обойтись и без него. Стоило лишь подогреть воду и жёсткой щеткой хорошо отдраить посуду.
– Они, – обращаясь к Софье Ивановне, латышка говорила надменно и грубо, – не знают даже простых правил приличия. Они ничему не учились в школе и не уважают родителей!
– Полегче, тётенька, – Рыбакова старалась остановить латышку до прихода мужа, чтобы не испытывать его терпение, – сейчас вернётся муж, он может услышать и… тогда не могу за него поручиться!
– Они, – не слушая и не глядя в сторону Рыбаковой, продолжала хозяйка, наступая на неё всем своим телом, – они думают, что все должны за ними убирать, мыть и стирать!
– Да что вы такое говорите! – не выдержала Софья Ивановна и, вспыхнув, громко добавила: – Да разве вас о чём-то просили?! Уж скорей бы нам уехать отсюда!
– Вот именно, давайте к себе в город, где можно ничего не делать – не убирать за собой со стола и не мыть посуду…
– Тише, прошу вас, муж вернулся!
Алексей Петрович уже был в сенях, разулся и, сняв свой плащ-палатку, отряхивал с него капли дождя. Спустя пару минут он зашёл в дом. Женщины замолчали, но мрачная туча, казалось, так и зависла между ними. Пока латышка не открыла рот, они стояли друг напротив друга, словно боксёры на ринге. Долго это не могло продолжаться, Рыбаков уже начал догадываться – что-то здесь не так, и в недоумении поглядывал на обеих женщин.
Надо сказать, что хозяйка не переносила неловких положений, когда она не могла понять, чего от неё ждут и что вообще дальше будет. Ей казалось, что всё это ставит её в дурацкое положение, и оттого латышка была способна совершить всё что угодно. Действительно, спустя пару мгновений разразилась настоящая гроза, да такая, что в здешних местах и не припомнят. В смысле последствий…
– И они, приезжие, мне будут что-то ещё говорить! – На Рыбакова грубые слова хозяйки подействовали, словно удар под дых. Он задышал тяжело и нервно.
– Алексей, ты сегодня раньше, – Софья Ивановна пыталась отвести беду, – что-нибудь особенное было?
– Да-да, – не давая ответить, продолжала разошедшаяся латышка, – они приезжие, а ведут себя так, будто хозяева…
– Что тут у вас произошло, Софья? – Рыбаков пристально посмотрел на жену, которая уже не могла скрыть прежних эмоций. – Кажется, нами здесь недовольны?!
– Кто будет доволен, если она такая… н-не-порядочная, прямо неряха, ну-у-у… как шлю-у-ха! – латышка уставилась на Рыбакова, который уже почти не владел собой.
Он очень любил свою жену, и последние слова резанули его прямо по сердцу. Словно наждаком проехались по его мягким тканям, вместе с кровью вырывая куски плоти. На их месте образовались раны, которым ещё долго-долго заживать, и пройдёт ли всё, никто не знает. Наполняясь сочными каплями бурой крови, готовой брызнуть в разные стороны, сердце сжалось и замерло…
Латышка же попросту не могла по-русски выразить себя. Оттого и грубила, когда слов не хватало. Ей хотелось представить что-то значительное и чтобы все выслушали её, а для того, полагала она, надо говорить громко, грубо и без остановки. Что и делала, только результат был обратным – уставший после долгих разбирательств на работе Алексей Петрович пришёл настолько раздражённым, что не хотел и подумать, что могли бы значить эти по-мужски грубые и нелепые выражения латышки. Ему просто-напросто не хватило сил разобраться – так Алексей Петрович объяснял потом происшедшее самому себе.
Он двинулся прямо на латышку, подняв правую руку и словно пытаясь ей прикрыть хозяйке рот и остановить поток её брани. Та, напротив, как одержимая продолжала ещё более грубо ругать всю его семью и Софью Ивановну особо. Изо рта в разные стороны летели брызги слюны и всё более отвратительные эпитеты. Когда-то ещё в детстве вместе с прочими деревенскими научилась она бранным словам и шпанским выражениям от русского рецидивиста, скрывавшегося в местных чащах.
Как всё случилось и когда был пройден последний предел, никто потом сказать бы не отважился. Рыбаков стремительно придвинулся к латышке, и рука, уже неконтролируемая его сознанием, хлёстко ударила её по щеке. Не мужским ударом, конечно, но всё же ощутимо и весьма неожиданно для самого Рыбакова. Алексей Петрович отступил назад и с удивлением огляделся. Будто бы не он сам поднял руку на эту вздорную особу.
– А все ж таки… женщина, – запоздало мелькнуло в его сознании. Потом пошло совсем для него непонятное: уже как бы и не человек перед ним стоял, а какое-то, неопределённого возраста, пола и уровня развития существо. Оно угрожающе шевелилось, но это было неопасно, а для Рыбакова ощущалось скорее мерзко и отвратительно, как недостойное человеческого образа. Нечто подобное с ним уже было…
Однажды во сне ему привиделось, что он в траншее, куда спрыгнул вражеский солдат и нужно быстро заколоть его штыком винтовки, пока тот не напал. Алексей поднял приклад кверху и обеими руками крепко держа винтовку занёс штык над серой фигурой, согнувшейся на корточках после прыжка. «Словно животное, – мелькнуло в сознании Рыбакова, – убить не жалко, как на скотобойне».
Шевелившийся в грязной луже на дне траншеи серый ком действительно никак не походил на человека. Хотелось скорей отступить назад, чтобы случаем не коснуться всего этого. И ещё хотелось прекратить всякое движение этого существа, от которого исходила мрачная угроза. Не нужно бояться, просто у-у-бить его, ликовал Рыбаков, ощущая свою полную власть над ним.
Вот сейчас он выглянет, покажется его вражий лик, словно морда разъярённого бурого медведя, которого невзначай потревожили в берлоге. Ещё мгновение и разорвёт тебя могучими когтистыми лапами, если ты раньше не прикончишь его. Давай же, солдат, вонзай свой штык в грубое животное или оно набросится на тебя без страха и жалости! – Алексей покрылся испариной пота, видение не проходило, однако тянулось странно долго, как бы давая ему время на размышление.
Сколько всё это происходило, он не мог себе представить, и вот в какое-то мгновение сгорбленный вражеский солдат повернул к Алексею своё лицо. Из серо-шинельной массы выглянула… не морда животного, не клыкастый зев, а лицо семнадцатилетнего мальчишки, с выпученными от ужаса глазами. «Н-не-е-т, – кричали его глаза, – у-у-бивать нельзя… нельзя… нельзя! Я и ты… мы оба есть, и мы хотим… дышать и жить!»
– Знаю, – своими глазами Рыбаков согласился с солдатом, – но зачем ты здесь, разве не для того, чтобы убить меня!?
– Тебя обманули, как и меня, – беззвучно кричал тот, – теперь это ясно, ведь мы оба… есть!
– Но я защищаюсь, а ты нападаешь! – эта мысль вдруг пронзила сознание Рыбакова. – Это ты спрыгнул ко мне в траншею, а не я к тебе! И когда встанешь, то убьёшь меня, не так ли?!
– Дай распрямиться… повремени – увидишь, не трону тебя! – умолял юнец.
– Как же тебе поверить, ведь ты и я на войне, мы оба солдаты?! – поднятые с ружьём руки Рыбакова немного ослабли.
– Посмотри, как я молод, дома меня ждёт невеста… и мать с отцом ждут, – не убивай! Ты ведь не убьёшь, правда?!
Алексей почувствовал внутри какую-то слабину и опустил приклад на грудь, готовый вновь поднять его, чтобы вонзить штык в тело врага. Но, было уже поздно, сгорбленный солдат распрямился, в его руке мелькнул нож и сильным ударом вонзился в грудь Рыбакова. Сознание его поплыло – стало как-то безмятежно – вот, всё и закончилось: а-ах, х-хорошо теперь – войны больше нет, врагов нет и… жизнь продолжается! – сон закончился, надолго оставив Алексея в размышлении о том, что с ним было.
Действуя теперь, как во сне, он вдруг очнулся. Опешившая от неожиданной боли латышка отступила назад и чуть было не рухнула на пол, споткнувшись о кухонный табурет. Это вызвало новый поток площадной брани, хуже прежнего зацепившей Рыбакова какой-то бесчеловечной пустотой и жестокостью. Его рука, было опустившись после первого удара, снова поднялась вверх и занеслась над побагровевшим лицом латышки. Вот, ещё мгновение, и она опустится с большей силой, чем в первый раз. Тогда уже, может статься, удар придётся по-мужски крепким и…
Что могло бы случиться, Рыбаков потом даже не решался себе представить, ведь он себя почти не контролировал. А рука-то его, поднявшись высоко, всё же не опустилась во второй раз на голову хозяйки. Так и повисла в воздухе…
– С-с-сволочи ба-альшевики, поганые юды-каины… – уже потише, но с неукротимой яростью латышка горлом извергала из себя знакомые и непонятные слова.
Рыбаков резко повернулся, стремительно вышел на улицу и закурил. К калитке подошёл хозяин-латыш, поздоровался с Рыбаковым, кивнув тому головой и вошёл в избу. Алексей Петрович остался у калитки, докуривая папиросу и приходя в себя после случившегося. О том, что происходило в избе тем временем, он старался не думать, и вошёл обратно лишь спустя некоторое время. Латышка громко ворочала чугуны возле печи, собирая ужин для мужа, тот сидел за столом, угрюмо глядя перед собой и не говоря ни слова.
– Говорю тебе, ешь как следует, – бормотала хозяйка, а хозяин молчал, и чувствовалось напряжение. – Завтра будут подводы – в лес на вырубку с работниками…
– Слушайте, – заговорил Рыбаков, – погорячился… простите.
– Здесь не то, что в городе, – буркнула та, не глядя в его сторону, – найдётся кто покрепче…
– Молчи, баба, – грубо оборвал её муж, – твоё место у печи.
Воцарилась неловкая пауза. Усевшись за стол, латыши отвернулись от Рыбакова и тяжело молчали. Хозяин положил ложку и, скрестив руки на груди, неприязненно бормотал про себя, шевеля губами, словно произносил заклинание. Хозяйка смотрела ему прямо в рот, кивая головой. «Будто какие-то пришельцы, нелюди», – глядя на них и тряхнув головой, подумал Алексей Петрович, вспомнив свой сон и солдата в траншее, который умолял его не убивать, а потом первым напал на него.
«Кроме всего прежнего, – в голове его крутилось, – если бы я убил того солдата, то ничего дурного бы не сделал! Вот и служба-то военная, по правде, чтобы убивать… – Рыбакову стало немного не по себе и он добавил: – врагов, конечно. Однако как знать, кто и когда враг, а когда друг? Разве не бывает такого, что вчера враг, а сегодня – друг?! Да и зачем это – всех разделить на врагов и друзей? Какое же трудное дело – единство всех, которое никого из нас ни к чему не обязывает! – Но, без обязанностей-то чем заняться человеку и чему посвятить свою жизнь? Нет… одновременно, что-то же даёт силы и желание жить, – значит, оно… разделение, не просто так».
– Простите, виноват я… – одними губами ещё раз произнёс он и удалился к себе за ширму. Софья Ивановна сидела там, о чём-то тихо разговаривая с сыном. Жизнь продолжалась по-прежнему, словно ничего не произошло, однако на душе у капитана было прескверно…