Ее Высочество принцесса, супруга наследного принца, сегодня в шестнадцать часов пятнадцать минут родила мальчика в больнице Императорского дворца. Принцесса и ее сын чувствуют себя хорошо.
Эту новость сообщили по радио двадцать третьего февраля тридцать пятого года Сёва[43]. Голос у ведущего был радостный.
Вскоре толпы людей с красно-белыми фонариками собрались у моста Нидзюбаси и дворца наследного принца. По радио передавали, как они бьют в барабаны, вопят, поют гимн и скандируют лозунги. Слышно было, как они три раза прокричали «Бандзай!».
За окном взрывались фейерверки – раз двадцать, а то и все тридцать, а потом еще и со стороны администрации Касимы…
Утром предыдущего дня у Сэцуко начались схватки.
Роды были ужасно тяжелые – совсем не так, как с Ёко два года назад. Она мучилась целый день.
– Не бойся, так бывает, а куда деваться, родишь как миленькая, еще и солнце зайти не успеет, – все твердила моя мать, но во взгляде ее сквозило беспокойство, а голос дрожал. К вечеру второго дня Сэцуко все еще корчилась от боли. Ее лицо покраснело, зубы были плотно стиснуты. Я отправился к ее родителям – они жили тут же, в нашем поселке – и те велели позвать Имано Тосицу – акушерку из Касимы, мол, уж она-то дело свое знает.
Когда я вернулся домой и объявил, что отправляюсь за акушеркой, мать тут же замолкла, а отец помрачнел. В это время по радио уже другой диктор объявил о том, что наследный принц только что впервые встретился со своим сыном.
– Поздравляем Его Высочество наследного принца! Поздравления его супруге! – радостно голосил ведущий, а на заднем плане толпа скандировала «Бандзай!», приветствуя вернувшегося во дворец принца. – Граждане с великим удовольствием встречают сына Его Высочества. Крики становятся все громче. Еще раз от всей души поздравляю!
В комнате стало темно, и я заметил, как моя одинокая фигура смутно отражается в оконном стекле. Я понимал, что заплатить акушерке нечем, но времени раздобыть денег не было, да и не дал бы их нам никто. Я сглотнул, и рот тут же наполнился слюной, а звуки радио слышались теперь как будто откуда-то издалека. Сглотнув еще раз, я ощутил, что не слышу даже тишины.
Словно не замечая матери с отцом, я выскочил на улицу. Но и в этот момент я продолжал думать о деньгах. «Нет денег, нет. Даже на это, даже таких денег нет», – проносилось у меня в голове. Я все бежал и бежал.
Мы никогда не были так бедны, как в момент рождения Коити. Тогда я как раз помогал отцу собирать моллюсков на Китамигите – тем и перебивались, правда, заработанные деньги шли в основном на то, чтобы заплатить кредиты и рассчитаться с торговцами рисом, саке и хозяйственными товарами, так что в семье ничего не оставалось.
Чтобы хоть как-то прокормиться, Сэцуко с моей матерью с ранней весны и до начала осени каждый день, за исключением тех, когда был дождь, выходили в поле и сажали рис, батат, тыкву, овощи, потом собирали и приносили домой.
А зимой они вдвоем вязали свитеры для всей семьи. Шерсть была дешевая, так что свитеры быстро протирались до дыр, но мама с Сэцуко аккуратно распускали их и чинили, добавляя шерсти там где нужно. Мне нравилось наблюдать за тем, как слаженно двигались их руки то влево, то вправо, пока они работали – Митико, моя младшая сестра, натягивала между ладоней шерсть из распущенных свитеров, а мать с Сэцуко сматывали ее в клубки. Митико все предлагала что-нибудь спеть, но жена моя была для этого слишком застенчива и молчалива. Мама же вдруг затянула что-то на нашем местном диалекте.
– И где же ты такому научилась? – спросила Митико.
– Об этой песенке я узнала, когда работала нянькой у владельца магазина саке. Мне тогда было лет семь или восемь, – улыбаясь, объяснила мама. Только тогда до меня дошло, о чем же там пелось. Может показаться, что сидеть с детьми легко, но самом деле все ровно наоборот. Внутри у меня все сжалось в тугой узел, словно я проглотил камень, а глаза как будто пекло.
Коллекторы появлялись у нас на пороге круглый год.
Обычно мы отправляли к ним младшеньких – Кацуо и Масао.
– А папы и старшего брата сейчас нет дома.
– Хватит заливать! И куда это они ушли? Когда вернутся? – Голоса коллекторов становились все строже.
– Сказали, не знают когда, – всхлипывая, отвечали братья.
– А матери что, тоже нет дома? Не врете? Нам бы переговорить с ней, – не сдавались коллекторы.
– И мамы тоже нет, она в Харамати уехала, – сквозь слезы бормотали Кацуо с Масао.
– Что ж, ладно. Передайте, что мы заглядывали.
На этом коллекторы уходили с недовольным видом.
Каждый раз в этот момент я чувствовал облегчение. Конечно, нехорошо заставлять детей лгать, но на какие хитрости не пойдешь в такой ситуации, как наша – так мне, по крайней мере, казалось. Настоящим нашим грехом была бедность, и она же выступала наказанием за него. Наказание было невыносимым, мы совершали все новые прегрешения, не в силах вырваться из нищеты, в которую погрузились, и так до самой смерти…
Наше противостояние с коллекторами прекращалось лишь в канун Нового года. Перемирие длилось шестнадцать дней, пока шли праздники. В это время мы всей семьей отправлялись в Касиму в храм Сёэн-дзи, где, следуя новогодней традиции, по очереди ударяли в колокол. Самым младшим мы дарили деньги, сколько могли наскрести, а потом все вместе развлекались – запускали воздушных змеев, играли в волан, в карты и в «фукуварай»…[44]
Февраль был самым тяжелым временем в году.
Примерно за десять дней до рождения Коити к нам начали один за другим приходить служащие из налогового управления. Все в доме теперь было обклеено их красными бумажками. Кастрюли и низенький столик для еды налоговиков, разумеется, не интересовали, зато не укрылись от их внимания комод, радиоприемник и стенные часы.
– Берите, берите эту рухлядь, без нее только лучше будет. Право слово, выручили! – процедил отец, прихлебывая дешевую рисовую водку. Впрочем, мне было как-то не по себе ложиться спать, пробуждаться, есть в доме, где все пестрело красными наклейками налоговиков.
Не уверен, забрали ли уже наши вещи в тот день, когда родился Коити.
Помню только, как тогда было холодно, как снежинки неслись над ночной дорогой, будто пританцовывая, как я подошел поближе к табличке, чтобы удостовериться, что Имано действительно живет здесь, как постучал в деревянную калитку. Я не спросил тогда про деньги, но и Имано Тосицу о них даже не заикнулась. Помню, как, войдя в наш дом, она надела белую шапочку и передник и приложила к большому животу Сэцуко черный стетоскоп, а я в это время ждал в гостиной, слушая радио. Потом наконец раздался детский плач.
– Поздравляю, у вас мальчик! Надо же, в один день с сыном принца родился – хороший знак! – сказала мне тогда Имано.
Склонившись над футоном[45], я увидел, как Сэцуко прижимает к себе ребенка и уже кормит его грудью.
Почему-то, правда, сначала взгляд мой упал не на младенца, а на руку Сэцуко, согнутую, будто лезвие серпа, мускулистую от постоянной работы в поле, обгоревшую на солнце…
– Какой красивый малыш! – произнесла акушерка, теперь на местном диалекте – до этого она говорила на стандартном японском. Сэцуко расхохоталась – все тело ее сотрясалось от смеха, и тут же лицо исказила гримаса боли. Она высвободила одну руку, приложила ладонь к своему лбу, покрытому потом – это при том, что зима была в самом разгаре, – и снова рассмеялась.
Благодаря ее смеху повисшее в воздухе напряжение наконец испарилось, и я смог как следует рассмотреть сына.
И хоть я был отцом, глядевшим на своего ребенка, мне казалось, что я младенец, устремивший взгляд на мать – в этот момент отчего-то подступили слезы.
Мы решили назвать мальчика Коити, позаимствовав первый иероглиф из имени сына Его Высочества – Хирономия Нарухито – с которым они родились в один день.
– Воняет, наверное?
– Так я в прихожей оставляю.
– Но все равно же пахнет?
– Ну да. Только я привыкла. Запах ведь постоянно один и тот же. Вот и не обращаешь на него внимания.
Женщина лет тридцати пяти с пластиковой бутылкой, пристегнутой к поясу, вела трех пуделей, держа поводки в левой руке. У белого пуделя поводок был красный, у серого – розовый, а у коричневого – синий. По правую руку шагала ее собеседница, полная женщина примерно того же возраста.
– Корма на троих уйма уходит, да? Что им даешь?
– В кастрюле смешиваю рис и мясо – куриные грудки или постную говядину – и отвариваю, еще добавляю редьку, морковь, иногда красный латук – собакам нужны овощи, вот я и кладу всего и побольше.
– Да они у тебя едят получше, чем многие люди!
– Выходит, что так… Эх, вот бы сейчас булочку!
– Что-то я их не видела в последнее время. А раньше их часто давали в столовых.
– Я вот покупаю в маленькой семейной пекарне в одном из переулков.
Цок-цок. Это постукивают их каблуки. Опавшие листья шуршат, когда женщины наступают на них. Я больше не воспринимаю звуки и голоса ушами. И все же мне кажется, что я продолжаю судорожно прислушиваться. Я больше не могу провожать людей взором. И все-таки я чувствую, что продолжаю пристально вглядываться. Я больше не могу облечь в слова увиденное и услышанное. И тем не менее продолжаю говорить. Люди в моих воспоминаниях – живы они, или…
– А скоро ведь откроются цветочные рынки. Фестиваль вьюнков на носу!
– Да, в пятницу и субботу через две недели.
– На Кототой-доори народищу будет…
– Неудивительно – там одних прилавков больше ста планируется.
Группка пожилых людей в бейсболках и соломенных шляпах окружила симпатичную студентку, устроившуюся на дорожке на небольшом стуле и раскрашивающую зеленой акварельной краской деревья на своем рисунке. Старики будто не знали, куда деть руки – они то засовывали их в карманы, то скрещивали на груди, то отводили за спину.
Зонта ни у кого не было. Асфальт посветлел, высохнув в мгновение ока.
Сегодня, наверное, один из таких дней, когда дождь то идет, то нет…
Сегодня…
Один день…
В тот день было дождливо.
Пытаясь защититься от холодного ливня, я опустил голову. Я наблюдал, как под моими мокрыми ботинками разлетаются во все стороны капли, будто масло во фритюре, а потоки воды тем временем больно хлестали меня по плечам, но я шагал все дальше сквозь пелену дождя…
– Все небось нарядятся в юката[46] с узором из вьюнков!
– Да ведь молодые в последнее время такое и не носят.
– Носят, еще как! Выглядит просто замечательно!
– Я каждый год по два горшка вьюнков беру, и как же хочется, чтобы они хоть раз поцвели как следует, но тут если не прикладывать усилий, ничего и не выйдет. Растение южное, так что лучше ставить на солнечной стороне, а если днем листья вдруг обвисли, будто собачьи уши, нужно полить отстоявшейся водой или отваром из рисовой шелухи. Летом, когда цветки увядают, я их срываю – глаз да глаз за семенами, ведь те, что можно будет использовать на следующий год, получаются только после цветения в сентябре – из них и вырастут новые вьюнки.
У обочины стоит велосипед.
Его оставили у памятника жертвам бомбардировки Токио – «Монумента забытых времен» – наверное, это приехал кто-то из семей погибших.
Однажды мы всю ночь напролет стояли в очереди за билетами по поручению одного спекулянта – за так называемую смену он платил тысячу иен – тогда-то Сигэ и рассказал мне о бомбардировке.
– Великая бомбардировка Токио армией США началась в ноль часов восемь минут десятого марта двадцатого года Сёва[47]. Говорят, было больше трехсот самолетов. Низко летевшие бомбардировщики В-29 сбросили тысячу семьсот тонн зажигательных снарядов на густо заселенную южную часть города. В ту ночь дул сильный северный ветер, так что волна пожара в мгновение ока уничтожила жилые кварталы. Больше всего жертв было на мосту Кототой – люди по обе стороны реки Сумида пытались перебраться по нему в безопасное, по их мнению, место. Они несли детей на руках и за спинами, ехали на велосипедах, в прицепах и повозках тащили свой скарб, туда же сажали стариков… В этот момент со стороны Асакусы подступила стена огня. Языки пламени охватили и людей, и мост, по которому те бежали. Кототой оказался буквально погребен под обгоревшими телами. Семь тысяч погибших временно захоронили в парке на берегах реки Сумида, семь тысяч восемьсот увезли в Уэно. В ту ночь всего за каких-то два часа погибло больше ста тысяч человек, но во всем городе нет ни одного официального мемориала жертвам бомбардировки и войны. Даже парка мира, как в Хиросиме и Нагасаки, не сделали.
В тени перед велосипедом у «Монумента забытых времен» присел на корточки худой мужчина лет шестидесяти. Он брился, глядя в заднее зеркало велосипеда. Мужчина раскрыл большие ножницы, вроде тех, что используют при шитье, и, орудуя ими, точно бритвой, с шоркающим звуком принялся срезать волоски. Одет он был в черную футболку и белые брюки и выглядел в целом опрятно, вот только привязанные к багажнику велосипеда тент для палатки, кастрюли и котелки, зонт, резиновые шлепки, а также закрепленные прищепками мокрая одежда и полотенца, сушившиеся на передней корзине, подсказывали, что передо мной очередной бездомный. Интересно, для чего он бреется? Наверное, подвернулась какая-то работенка. С возрастом все меньше берут на стройку, будь то дороги или здания, а вот, например, пойти уборщиком куда-нибудь в офис за десять тысяч иен в день – всегда пожалуйста. В субботу и воскресенье, когда в компаниях выходной, эти люди моют полы в холлах перед лифтами и в коридорах с первого этажа по десятый, а потом, когда все высыхает, натирают их воском до блеска…
«Монумент забытых времен» изображает мать с двумя детьми – совсем еще маленького мальчика она держит правой рукой, левую положила на плечо девочки постарше. Девочка смотрит в небо, указывая пальцем куда-то вправо, мальчик повернулся влево, мать глядит прямо перед собой.
Сигэ продолжал рассказывать про бомбардировку, пока не открылось окошко по продаже билетов и очередь наконец сдвинулась с мертвой точки. Впрочем, это было совсем не похоже на его прежние истории о других местах парка Уэно – изваянии Будды, «часовом колоколе», храме Киёмидзу Каннон и статуе Сайго Такамори. В словах его чувствовались страх и одновременно грусть, от которых он как будто пытался отчаянно убежать, так что я задумался, не поселился ли Сигэ в палатке в парке Уэно именно потому, что тогда, спасшись от авианалета, наткнулся здесь на останки кого-то из своих родных. Впрочем, я хоть и догадался о том, что у Сигэ с бомбардировкой Токио свои особенные счеты, спрашивать о подробностях не стал – стоял самый разгар зимы, и на холоде у меня так пересохли губы, что я не мог вымолвить ни слова.