Дорога из райцентра в город – как оброненная на землю, скрученная гигантская стружка, – петляешь по ней полдня.
Рассказывают, дорогу в конце позапрошлого века взялся спонсировать местный богач-купец. Поставил условие: где проторит, там дороге и быть. Сел в телегу, следом ехали землемеры с астролябиями. Купец от скуки потягивал бражку, напился, да и сидя уснул. Смирная лошадка тщательно огибала все встречные холмы и холмики, впадинки и болотца. Получилась дорога из хитроумных петель и восьмёрок.
Потом её отсыпали гравием, потом залили асфальтом… По пути случилось сельцо Вешки, которому сильно завидовали утопавшие в грязи отдалённые деревни. Избы в Вешках, как водится, лепились к самой обочине, прямо под колёса ревущих фур. И странно и боязно было видеть в пыли и чаду чистенькие, прозрачные оконные стёклышки с белейшими подсиненными занавесками, с непременными пронзительными огоньками «ваньки мокрого».
Сорокавосьмилетняя Шура, самая молодая жительница Вешек, с утра ездила на попутке в райцентр, в больницу: состояла на группе с «головной болезнью» (в деревне её за глаза звали «блаженной Шуркой»). Да соседки надавали заказов: кому в аптеку, кому в собес, кому в храм свечку поставить.
Вернулась к вечерней дойке – и не узнала безлюдных Вешек: здесь царило столпотворение. Дорога перегорожена провисшими ленточками, стоит милицейская машина, санитарная с крестом. Ещё кучатся какие-то автомобили – и всё у её, Шуриной избы. Вешенские бабы, завидев её, замахали руками, загалдели:
– Дэтэпэ! Дэтэпэ!
«Долихачились, проклятые», – подумала Шура. На знак «40» в кружочке у въезда водители внимания не обращали, неслись как оглашенные. Смахни громадная фура на повороте Шурину вросшую в землю халупу – уехала бы не заметив.
Слава те господи, изба стояла на месте, целая – невредимая. Но прямо под окнами на содранном дёрне кверху тормашками лежала машина. Её – смятую, скукожившуюся, с задранным носом – как башмак, высушенный в русской печи – перевернули и втащили на прицеп. Можно представить, какая до этого была машина: красивенькая, длинная, лаковая, красная, как игрушка. Шура их видела по телевизору, когда тот ещё работал. В них садились расфуфыренные дамочки: в красных костюмах и туфлях на шпильках, с ярко накрашенными ртами.
Дамочку Шура не увидела: увезла машина с крестом.
– Молоденька, красивенька, ровно куколка. Волосики прилизаны, личико белое, ни кровинки, – жалели бабы. – А всё из-за твоего цыплёнка, Шура. Видать, паршивец, в ограде лаз нашёл, побёг через дорогу. А грязно, волгло после дождя. Она, матушка, чтоб на него не наехать, увернула машину – только тормоза визгнули. Через канавку прыгнула – прямиком в столб. Грохоту на все Вешки. Господи, было б из-за кого – из-за цыплёнка. Там давить-то нечего… Ты, Шура, в собесе бумажки наши выправила?
Гаишник в сдвинутой на затылок, от важности, фуражке, уложив планшетку на колене, записывал показания свидетельниц. «Автомобиль марки „Ламборджини“ двигался с большим превышением скорости. В целях предотвращения столкновения с препятствием в виде цыплёнка (подумав, зачеркнул и написал „мелкой домашней птицы“), водительница не справилась с управлением и совершила наезд на препятствие в виде столба (зачёркнуто) в виде опоры ЛЭП, с последующим опрокидыванием…»
Шуре строго сказал:
– Вот вкачу штраф: ты у меня попрыгаешь. Смотреть за скотиной надо. Пасётся посреди федеральной трассы, как на личном огороде. – Но внимательно посмотрел на Шуру, понял, с кем имеет дело, и сердито закашлялся.
Стемнело. Все машины разъехались – кроме одной, в темноте чернеющей как гора. Мужчина сидел на примятой муравке, охватив голову руками. На Шурино приглашение повечерять и лечь спать на сеновале не шелохнулся.
Утром первое, что увидела выглянувшая в окно Шура – мужчина, сидевший по-вчерашнему на том же месте. Неизвестно, о чём они между собой долго говорили. Кто-то из соседок видел, как мужик уговаривал Шурку, а та мотала головой. Потом мужик будто бы ткнул пальцем в виновника ДТП – цыплёнка, деловито копошащегося у них под ногами в поисках червяка, – тут Шурка и сникла. Он вынул из кармана пачку денег (толстую) и запихнул ей в передник.
Тем же вечером привёз и выгрузил из багажника белую как снег пирамидку. Под круглым стёклышком – фотокарточка. Установил аккурат в том самом месте, где перевернулась машина – чуть не под Шуркиными окнами. Врыл свежевыструганную скамеечку. С выгона, где паслись коровы, Шура принесла букетик блёклых полевых цветочков и поставила у пирамидки в банку с водой.
Соседки поджали губы. Авторитетная старуха Гусева выразила общее мнение:
– Ополоумела вовсе, Александра, али денежки свет застили? Греха не боится. Под самые окна… Ты ещё у кровати памятник поставь – ухаживать сподручнее. За денежки-то. Хватает же у кого-то совести… Мракобесие ваше. – Гусева сплюнула.
– Моя земля, – неожиданно впервые в жизни огрызнулась Шура. – Постоит, честь по чести, девять дён. Чтоб было куда душеньке прилететь поплакать, где тело покинула. А ваше что за дело? Я к вам не суюсь, и вы ко мне лезьте. – Чем окончательно восстановила против себя вешенских баб.
Честно говоря, никакой пачки денег в помине не было. Одну зелёную бумажку насильно сунул в карман безутешный муж – или кто он там приходился разбившейся крале. У Шуры как раз не хватало на ручную маслобойку – она давно в райпо присмотрела. Хорошенькая, махонькая, беленькая – не больше стиральной машинки «Фея». Всё легче, чем миски со сливками туда-сюда баюкать-качать.
Потом Шура припоминала: кабы знала наперёд, не только б носа не высунула из избы – а накинула бы на дверь толстый крюк, залезла под одеяло и до утра бы тряслась со страху.
Открыла глаза в самую полночь – будто кто толкнул под бок. Огромная пятнистая луна в радужных кольцах заливала дивным розовым светом комнатку. Шура выглянула: на улице светло, как днём. У пирамидки на скамеечке сидела незнакомая женщина, тонкая, долгостанная, в брючном костюме. На коленях сумочка.
– Господи, ни днём, ни ночью покоя, – Шура в который раз пожалела, что уступила мужчине, разрешила поставить памятник. – Из города, что ль, приехала. Дня им мало, – ворчала, накидывая поверх сорочки большой тёплый платок, суя босые ноги в обрезанные резиновые сапоги.
Женщина на скрип двери не обернулась. Курила, опустив коротко стриженную, под мальчика голову. Над ней вился-кудрявился голубоватый сигаретный дымок. И сама женщина в лунном свете казалась зыбкой, призрачно-голубоватой, как этот дым.
Шура нерешительно сказала:
– Драстуйте.
Протянула ночной гостье короткопалую ладошку дощечкой. Но в последний момент застеснялась корявых, наждачно шершавых пальцев, спрятала руку за спину. Потопталась и присела на крыльце.
– Боже, какая тоска, – пожаловалась тонкая женщина. Голос у неё оказался неожиданно низким. – Ехала – хоть бы где огонёк. Все деревни погружены во тьму – глаз выколи. И ваша будто вымерла. Хорошо, луна вышла.
– Ак электричества нету, – охотно объяснила Шура. – Давно уж, года три. Ворюги в машинах приехали, средь бела дня провода обрезали. Мы и нос побоялись высунуть.
– Как же вы живёте? Без света…
– А привыкли. С солнышком встаём, с солнышком ложимся. Зимой к скотине с керосиновыми лампами ходим. Керосину у каждой бабы по бочке запасено – на наш век хватит. Живём. Погреба льдом набили – вот тебе холодильник. Без телевизора плохо, это как есть. Последнее кино не досмотрели, многосерийное – бабы больно жалели. Там ещё эта… Донна Роза – краси-ивая – дочку в младенцах потеряла. А на сыновней свадьбе – ах, у невесты фамильный медальон оборвался, под ножки покатился. Чуть замуж не вышла за своего родного братца, значит. И вот она, донна-то Роза…
– Боже, какая тоска, – повторила женщина.
Шура, бесцеремонная прерванная в самом интересном месте, обиделась было – но ненадолго.
– К чему я это, – осторожно напомнила, – не досмотрели, говорю, кино-то. Чем кончилось, не знаете?
Женщина вынула из сумочки новую сигарету, прикурила. Покачала головой, и качнулось в полутьме рубиновое пятнышко:
– Не знаю, не смотрела. У меня жизнь ярче всякого кино.
Прищурила глаза. Произносила непонятные слова медленно, будто засыпала:
– Дайвинг на коралловых рифах Борнео… Серебряные пляжи Палм-Бич… Фиджи, Вакайя… Пальмовая роща, ослепительно белый песок… На завтрак – апельсиновые оладьи… Мятный йогурт – холодок на языке… Киви в мармеладе агар-агар. Вечером – ужин в Вакайя Клаб. Океанский ветерок обнимает голую спину и открытое бедро в шифоне от Кристиана Лакруа.
…Италия, Портофино. Проголодались, попали под дождь – да какой: разверзлись небеса… Заскакиваем в тратторию… За окном хлещет ливень, а в подвальчике уютно… Потрескивают в камине сыроватые дрова… Немного дымят, но дымок уютен.
Подают фрукты моря… Салат из омаров. Равиоли, фаршированные креветками… Малосольные гребешки, собранные вручную – так указано в меню… Ем нежное мясо и воображаю, как ныряльщик ползает с корзиной по дну. Как от нехватки воздуха у него разрывается грудь, лопаются, может быть, ушные перепонки, глаза застилает красная пелена…
И вдруг я испытываю приступ острого наслаждения. Гребешки приобретают совершенно неизъяснимый, трепетный вкус! Точно включились особые рецепторы, которые до сих пор дремали. И муж любуется мной и говорит, как у меня блестят глаза и какая я сейчас красивая.
Узнав, что гребешки собирают водолазы в скафандрах, я разочарована. Швыряю тарелку на пол, заявив, что блюдо отвратительно приготовлено. Я слышу, как хозяин траттории говорит жене: «Я же тебе говорил, какие скоты эти русские!»
Да… Но я навсегда запомнила то ощущение.
В мой день ангела в загородном доме мы пьём не фильтрованное «Шато д`Икем». С последним глотком мои губы захватывают бриллиантовое кольцо, лежавшее на дне бокала. Муж целует мой локоть и шепчет на ухо, сколько стоит этот бокал вина – сумма, от которой я вздрагиваю. И ещё столько же – кольцо. Представляешь, говорит он и нежно жмёт мой локоть, сколько страдающих детей можно на них спасти?
– Ты готов выполнить мою просьбу, спрашиваю я, какой бы странной она не показалась?
– Всё, что пожелаешь, моя Королева!
Прямо с ужина мы мчимся в загородный лес, за окном мелькают заснеженные ели. У ворот больницы нас останавливает охрана, но муж даёт деньги, и нас пропускают. Я хочу зайти в самую тяжёлую палату. И снова нас не пускают, и снова муж даёт деньги. И я хожу между коек и, нагнувшись, приблизив лицо, всматриваюсь в глаза детей. Медсестра подтверждает, что если бы нашлись деньги на операции, многие малыши были бы спасены.
Потом мы возвращаемся и снова пьём вино. Но как заиграл букет, приобретя тот единственный, не достающий оттенок! Это было самое изумительное, самое вкусное пьянящее вино, какое я пила в своей жизни!
И ещё много раз потом, во время застолий, мы с мужем заговорщицки переглядывались, выходили из ресторана и мчались на окраину города. Охранники уже знали нас в лицо и охотно пускали.
После хосписа мы возвращались в ресторан за свой столик. И я смаковала, жмуря от наслаждения глаза, я пила вино маленькими глотками. Держала во рту, давала ему согреться и растечься по языку. И муж любовался мной и говорил: «Какая ты сейчас сексуальная, как ты меня возбуждаешь!» … Холодно как, пронизывает, – женщина сильно вздрогнула, обняла себя руками.
Шура всё это время помалкивала, сидела, шевеля толстыми пальцами. Тяжело поднялась, молча вынесла из сеней тяжёлую пахучую телогрейку. Хотела накинуть на плечи – женщина уклонилась:
– Не надо.
– Тебя как в нашу глухомань-то занесло?
– А надоело всё, сил нет. Скушно. Прыгнула в машину, и – куда глаза глядят.
Стояла тёплая августовская ночь. Под слабым ночным ветерком шушукались чернёные, с серебряной изнанкой листочки. Деревья, трава, изба – всё в лунном свете казалось серебряным. Женщина нагнулась, зачерпнула песок и долго с сухим шорохом пересыпала его из узкой ладони в ладонь.
– Поселиться бы здесь. Трогать, ощупывать минутки. Пропускать их сквозь пальцы, как песчинки. Или как воду. – Она отряхнула от песка тонкие руки и погрузила их в дождевую позеленелую бочку. Подняла, мелодично падали капли с прозрачных пальцев. – Как хрустальные шарики… Кап-кап.
В хлеву тяжко вздохнула корова Милка. Грузно зачесалась боком так, что ветхая стенка заходила ходуном, посыпалась труха.
– Принеси мне парного молока, – попросила женщина. – И хлеба, чёрного.
– Принесла?! – тормошили Шуру набившиеся в её избу наутро бабы.
– Принесла. Хотела вечернего дать, у меня на льду стояло. Нет, говорит, хочу парного. Да как заплачет: жалостно, ровно ребёнок. Моченьки, говорит, нету, и с каждой минутой всё хуже. Обними, говорит, меня – а саму трясёт всю.
– Обняла?!
– Ну. Эдак вот, – Шура растопырила руки, показывая, загребая. – Потянулась к ней – а и нету никого. Один воздух ухватила. Сама себя поимала.
– Ак ты хоть сообразила, с кем разговоры разговаривала?!
– Но. Как сказала она про телогрейку: не надо, мол, всё одно не согреет – тут меня озарило. Глянула на фотку на пирамидке, глянула на неё – один в один. Матушки!
– Ох, Шурка, безбашенная баба! Не боязно было?!
– Какое не боязно. Пошла Милку в баночку доить – думаю, ни в жизнь к ней не выйду. Да ведь и моя вина где-то есть: всё из-за курёнка этого («Осенью первым на суп пущу паршивца»). Да и пожалела: тяжко это, поди, покидать белый свет…
– Диавола пожалела. Не вино она пила – кровь младенцев. Гореть ей вечно в геенне огненной, – сурово подытожила старуха Гусева. – Говорю, убери памятник-то от греха. И батюшку пригласи – место освятить.
Шура вздыхала, опускала повинную голову. Рада бы убрать, да маслобойка уж куплена.
А ночи, как назло, стояли тихие, ясные, лунные. Ещё некоторое время пирамидка белела под её окном. Никто больше не появлялся, скамеечка пустовала. А спустя неделю приехал мужчина и увёз пирамидку, как договаривались.