– Вообще-то вас вполне можно пристроить в какую-нибудь частную галерею, – рассуждал Леви-старший. – В этом смысле война вам очень даже на руку. Толковые работники сейчас всюду нужны.
– Сдается мне, на барышах от этой войны я уже чуть ли не воротилой становлюсь, – буркнул я. – Только и слышу, сколько мне от войны выгод.
– А разве нет? – Леви почесал лысую макушку мечом литого Михаила Архангела – подделки, разумеется. – Если бы не война, вы бы не оказались здесь.
– Ваша правда. Как и то, что, если бы не война, немцы не оказались бы во Франции.
– Но разве вам здесь не лучше, чем во Франции?
– Господин Леви, это все праздные вопросы. Что во Франции, что здесь я чувствую себя паразитом на теле общества.
Лицо Леви внезапно озарилось какой-то мыслью.
– Паразит, вот именно! Как раз об этом я и хотел с вами потолковать. При вашем нынешнем статусе вас нигде официально на работу не примут. Вам нужно подыскать примерно то же, что и здесь. Иными словами, нелегальный заработок. По-черному. Я тут переговорил кое с кем, у кого такая работенка, может, для вас и найдется. Вот он паразит. Но паразит богатый. Тоже торгует искусством. Живописью. И при этом паразит, самый настоящий!
– Он что, торгует подделками?
– Боже упаси! – Отставив в сторонку поддельного архангела, Леви уселся на изрядно подлатанный складной стул «савонарола», верхняя часть которого даже была подлинной. – Торговля искусством – это ремесло нечистой совести, – наставительно изрек он. – Ты зарабатываешь то, что по сути принадлежит художнику. И выручаешь от продажи во много раз больше, чем получил художник, когда сам впервые продавал свое произведение. С антиквариатом, с предметами искусства все это еще не так скверно. По-настоящему худо дело обстоит именно с живописью в чистом виде. Взять хотя бы Ван Гога. Он же ни одной своей картины сам продать не смог и жил впроголодь, а сегодня торговцы на его картинах миллионы зарабатывают. И так было всегда. Художник голодает – торговец картинами роскошествует в замках.
– Полагаете, торговцы льют слезы от угрызений совести?
Леви подмигнул.
– Разве что в качестве приправы к жирным барышам. Они вообще странный народ – эти торговцы искусством. Только обогатиться за счет художника им мало – зачастую им охота вдобавок почувствовать себя с художником наравне, встать с ним на одну доску, а то и повыше, – и все лишь потому, что художник, продающий свое творение, чаще всего гол как сокол и не знает, на что бы сегодня поужинать. Превосходство человека, имеющего деньги, чтобы ему этот ужин оплатить, вам, полагаю, понятно?
– Очень даже. Хоть я и не художник. Но по этой части все равно, считайте, эксперт.
– О чем и речь. На художнике всегда наживаются. Но торговцы искусством ради создания видимости своей любви к искусству, за счет которого они жируют, а заодно и любви к художнику, которого облапошивают, – ради создания этой видимости они держат частные галереи. Проще говоря, время от времени устраивают выставки. Устраивают, разумеется, главным образом для того, чтобы зашибить на художнике, которого они предварительно связали договором, побольше денег, но и ради того, чтобы обеспечить тому дополнительную известность. Это, так сказать, их весьма жиденькое алиби: мы тоже, мол, кое-что делаем для искусства.
– Вот они-то, значит, и есть паразиты от искусства? – спросил я, потешаясь в глубине души.
– А вот и нет! – торжествующе заявил Леви, раскуривая сигару. – Эти хотя бы что-то предпринимают ради искусства. Настоящие паразиты – это спекулянты, которые приторговывают живописью, не заводя ни салона, ни галереи. Они нагло пользуются интересом, который своими выставками пробудили другие, сами же никаких затрат не несут. И торгуют у себя на дому. Все их расходы – разве что на секретаршу. Даже плату за квартиру они из налогов списывают по графе деловых расходов, потому что в этой квартире, видите ли, у них картины висят. И все семейство в этой квартире припеваючи живет задаром. Покуда наш брат гнет спину у конторки, тратит деньги и нервы на бестолковый персонал, такой вот паразит преспокойно может дрыхнуть до девяти, потом продиктует секретарше пару писем и, как паук в паутине, ждет очередного покупателя.
– А вы разве покупателя не ждете?
– Не с таким комфортом, не как паук в паутине! Как наемный работник, хоть и работающий на самого себя. Но не как такой вот пират!
– Так почему бы вам самому не стать таким паразитом, господин Леви?
Леви глянул на меня исподлобья, сразу заметно помрачнев.
Я понял, что допустил промашку.
– Наверно, порядочность не позволяет? – подсказал я, пытаясь спасти положение.
– Хуже. По финансовым соображениям. Такое пиратское житье-бытье можно себе позволить, только когда у тебя денег много. И товар хороший. Иначе это мартышкин труд. Товар нужен первостатейный.
– Выходит, у такого пирата можно купить дешевле? Ведь у него расходов меньше.
Леви пригасил сигару, ткнув ее в ступку эпохи Ренессанса, но тут же вытащил, разгладил и раскурил снова.
– Дороже! – крякнул он. – В том-то и весь фокус! А невежи толстосумы позволяют водить себя за нос, да еще думают, будто покупают дешевле! Отдают свои кровно заработанные миллионы, попадаясь на такую вот дешевую приманку. Только затронь струнки их тщеславия, пощекочи слегка их самолюбие, и они, увы, падки на этот соблазн, как мухи на мед! – Сигара Леви стреляла искрами не хуже фейерверка. – Продать – это прежде всего умело подать! – поучал он, распаляясь все больше. – Предложите такому вот новоиспеченному миллионеру, ничего не объясняя, купить Ренуара, и он поднимет вас на смех, решив, что это марка велосипеда. Но втолкуйте ему, что приобретение Ренуара прибавит ему веса в обществе, и он мигом купит сразу двух! Понимаете?
Я слушал его, как завороженный. Время от времени Леви давал мне такие вот бесплатные уроки практической жизни, обычно уже после обеда, когда дел поменьше, а то и ближе к вечеру, под конец моей подвальной смены. Сегодня он спустился ко мне около трех.
– Вы хоть знаете, с какой стати я посвящаю вас в эти премудрости торговли шедеврами живописи? – спросил он.
– Чтобы подготовить меня к войне в деловом мире. С обычной-то войной я успел познакомиться.
– Ну да, вы понюхали пороха первой в истории по-настоящему всемирной войны и полагаете, будто это бог весть какая новость. А я вам скажу, что в деловой жизни от начала времен ничего другого, кроме всемирной войны, не было и нет. Тут вечный бой, всегда и повсюду. – Леви-старший вдруг как-то весь подобрался. – Как и в браке, – добавил он.
– Вы женаты? – спросил я. Не люблю, когда войну поминают почем зря, притягивая порой для самых пошлых сравнений. Слишком она, на мой взгляд, не поддается никаким сравнениям, даже не пошлым.
– Я – нет! – заявил Леви-старший с неожиданной резкостью, внезапно помрачнев. – Зато мой братец! Он, видите ли, жениться надумал. Представляете? Это же трагедия! Жениться на шиксе. Это конец всему!
– Шикса – это кто?
– Не иудейка. Христианка… Глаза, как у селедки, космы вытравлены перекисью, а пасть всеми сорока восемью зубами уже разинута на наши кровью и потом заработанные гроши. Ну, не совсем гроши, доллары. Короче, просто гиена в обличье крашеной блондинки, обе ноги правые, и обе кривые.
Я на секунду опешил, пытаясь вообразить себе эту картину.
– Бедная моя мама, – продолжал Леви, – доживи она до такого, она бы в гробу перевернулась, хорошо хоть ее восемь лет назад сожгли.
В этом рассуждении я уже не пытался связать концы с концами. Все затмило одно лишь слово – оно грянуло, как удар колокола.
– Сожгли?
– Ну да, в крематории. Хотя она-то правоверная иудейка была. Еще в Польше родилась. А умерла здесь. Вы же знаете…
– Знаю, – поспешил перебить я. – Ну, а ваш брат? Почему бы ему не жениться?
– Но не на шиксе же! – вскричал Леви. – В Нью-Йорке полным-полно порядочных еврейских девушек! Уж чтобы здесь-то и не найти? Да здесь в иных районах они толпами ходят, бери не хочу! Так нет же, вбил себе в голову! Это все равно, что в Иерусалиме какую-нибудь Брунхильду в невесты отыскать!
Эту гневную тираду я уже предпочел выслушать молча. И поостерегся намекнуть Леви, что это практически тот же антисемитизм, только наизнанку. На сей счет он не потерпел бы ни шуток, ни иронических сравнений, как, впрочем, и я насчет войны.
Мало-помалу он успокоился.
– Вы уж извините, – пробормотал он смущенно. – Иной раз так припечет, вот и раскипятишься. Но мы же с вами о другом говорили. О паразитах. Так вот, у меня вчера с одним таким паразитом разговор был – как раз о вас. Ему мог бы пригодиться помощник, знающий толк в живописи. Не ушлый знаток, который разведает все его секреты, чтобы потом продать их конкурентам. А человек вроде вас, который вынужден жить скрытно и, значит, лишнего болтать не будет. Вам надо сходить к нему, представиться. Сегодня вечером, к шести. Я уже ответил за вас согласием. Вы не против?
– Большое спасибо, – ошеломленно проговорил я. – Нет, правда, большое спасибо!
– Заработок у вас будет не очень большой. Но, как говаривал мой папа, лиха беда начало. А здесь, – Леви небрежно обвел рукой стеллажи, – здесь вам начинать уже нечего.
– Я вам очень признателен за работу здесь и вообще за все это время у вас. И за то, что вы и дальше мне помогли. Почему, собственно?
– Вот об этом лучше никогда не спрашивайте. – Леви глянул на меня как-то особенно пристально. – М-да, почему? Мы ведь вообще-то вовсе не такие уж альтруисты. Знаете, почему? Наверно, потому, что в вас чувствуешь какую-то трогательную беспомощность.
– Что? – переспросил я, изумленный до крайности.
– Да, наверно, в этом все дело, – подтвердил Леви, похоже, сам удивляясь. – Хотя вид у вас вовсе не такой. Но почему-то это в вас чувствуется. Мой брат первым это подметил, когда мы как-то о вас заговорили. Поэтому, считает он, вам всегда будет везти с женщинами.
– Вот как? – буркнул я, не зная толком, сердиться мне или смеяться.
– Не принимайте слишком всерьез. Я же вам объяснил: в подобных вопросах мой твердолобый братец разбирается не лучше носорога. Сходите лучше к пирату. Сильверс его фамилия. Нынче вечером.
На двери у Сильверса не было никакой таблички. Он жил в обычном доходном доме. Я ожидал встречи с прожженным дельцом, этакой двуногой акулой. Вместо этого передо мной стоял тихий, тщедушный и скорее робкий господин, превосходно одетый и крайне сдержанный. Он предложил мне виски с содовой и принялся осторожно расспрашивать. Немного погодя вынес из соседней комнаты две работы и поставил на мольберт.
– Какая вещь вам больше нравится?
Я указал на правую.
– Почему? – спросил Сильверс.
– Разве это обязательно объяснять?
– Меня это интересует. Вы знаете, чьи это вещи?
– Это два рисунка Дега. Но это же вам всякий скажет.
– Не всякий, – возразил Сильверс со странной, какой-то застенчивой усмешкой. – Некоторые из моих клиентов не скажут.
– Зачем же они тогда покупают?
– Чтобы у них дома висел Дега, – меланхолично проронил Сильверс.
Я вспомнил давешнюю лекцию Леви-старшего. Похоже, он говорил правду. Я-то привык верить его рассказам лишь отчасти, ведь он склонен преувеличивать, особенно когда пускался в рассуждения о посторонних, не слишком известных ему вопросах.
– Картины – это те же эмигранты вроде вас, – сказал Сильверс. – Судьба забрасывает их в самые неожиданные места. А хорошо ли им там живется, это уже другой вопрос.
Теперь он вынес из той же комнаты две акварели.
– Что вы скажете об этом?
– Это акварели Сезанна.
Сильверс был поражен.
– И тоже можете сказать, какая лучше?
– У Сезанна все акварели хороши, – сказал я. – Подороже, думаю, будет левая.
– Почему? Потому что больше?
– Не поэтому. Эта поздняя вещь, и уже почти в кубистической манере. Прекрасный прованский пейзаж с горой Сан-Виктуар. В брюссельском музее есть похожая.
Сильверс переменился в лице. Он встал.
– Где вы работали раньше? – резко спросил он.
Мне вспомнился допрос, который учинила мне Наташа Петрова.
– Нигде я не работал, – спокойно ответил я. – Ни на кого из конкурентов, и я не шпион. Просто какое-то время провел в Брюсселе в тамошнем музее.
– Когда?
– Когда Брюссель был под немцами. Меня в этом музее прятали. Потом удалось бежать, нелегально перейти границу. Вот и весь секрет моих скромных познаний.
Сильверс снова сел.
– В нашем деле всего приходится опасаться, – пробормотал он.
– Это отчего же? – поинтересовался я, радуясь возможности хотя бы на время избежать дальнейших расспросов.
Сильверс на секунду замялся.
– Понимаете, картины – они как живые существа. Как женщины. Не следует показывать их всем и каждому, если вам дорого их очарование. И их ценность.
– Но они же для того и создаются, чтобы их показывать, разве нет?
– Может быть, хотя не убежден. Продавцу, во всяком случае, выгоднее, чтобы его картины не были широко известны.
– Странно. Я-то думал, это повышает цену.
– Отнюдь не всегда. Если картину слишком часто показывали, она примелькалась, или, на жаргоне рынка говоря, «спалилась». В отличие от картин-«девственниц», которые укромно таились в частной коллекции, не меняя владельцев. Такие картины, которых вообще почти никто видел, и ценятся дороже. И не потому, что они лучше, – просто к их покупке прилагается радость первооткрывателя и истинного знатока.
– И за это люди готовы приплачивать?
Сильверс кивнул.
– В наше время коллекционеров, к сожалению, раз в десять больше, чем знатоков. Время истинных коллекционеров-знатоков кончилось вместе с первой мировой войной, году примерно в восемнадцатом. Всякий политический и экономический переворот влечет за собой и финансовые потрясения. Крупные состояния переходят из рук в руки. Кто-то разоряется, кто-то богатеет. Частные собрания меняют собственников, разорившиеся вынуждены продавать, а новые, хотя и при деньгах, зачастую никакие не знатоки. А чтобы знатоком стать, на это требуется время, терпение… и любовь.
Я заслушался. В этой комнате, обитой серым бархатом, с двумя мольбертами посередине, казалось, навсегда застыл покой давно ушедших мирных времен. Сильверс между тем поставил на мольберт новую работу.
– А это вы знаете?
– Моне. «Поле маков».
– Вам нравится?
– Это великолепно. Сколько покоя! Сколько солнца! Солнце Франции…
– Что ж, мы можем попробовать, – решил он наконец. – Особых познаний от вас не потребуется. Куда важней исполнительность и конфиденциальность. Как насчет шести долларов в день?
Я оживился мгновенно.
– За сколько часов? Утром или вечером?
– Утром и вечером. Но днем у вас будет много свободного времени.
– Это примерно столько же, сколько зарабатывает хороший рассыльный.
В ответ я ожидал услышать, что именно такая работа мне и предлагается. Но Сильверс поступил элегантнее: он просто произвел при мне подсчеты, сколько зарабатывает хороший рассыльный. Получилось, что меньше.
– Меньше десяти долларов никак не могу, – не уступал я. – У меня долги, я их выплачиваю.
– Уже долги?
– Адвокату, который занимается моим видом на жительство.
Я знал: Леви успел рассказать об этом Сильверсу; тот, однако, сделал вид, будто это все меняет и он теперь подумает, стоит ли вообще меня брать. Хищник наконец-то показал зубы.
В итоге мы сошлись на восьми долларах. Это после того, как Сильверс с прежней своей застенчивой улыбочкой объяснил мне, что, поскольку работать я намерен нелегально, значит, и налогов платить не буду. К тому же и английский мой не безупречен. Но тут-то я его и подловил. Зато я говорю по-французски, козырнул я, а в его бизнесе это плюс, причем немалый. Только тогда он сдался, согласившись на восемь долларов и даже пообещав, если я хорошо себя зарекомендую, к вопросу оплаты еще вернуться.
Придя в гостиницу, я застал там весьма причудливую картину. В старомодном холле было куда светлее, чем обычно. Горели даже те лампы, которые прижимистая дирекция неизменно отключала. За столом посреди холла собралось разношерстное и довольно живописное общество. Верховодил всем Рауль. В парадном, необъятного покроя бежевом костюме он, словно гигантская потная жаба, восседал в торце стола, накрытого, к моему изумлению, белой скатертью, а вокруг, обслуживая гостей, даже расхаживал официант. Рядом с Раулем сидел Меликов; далее обнаружились Лахман с пуэрториканкой, мексиканец в розовом галстуке с каменным лицом и неистовым взглядом, некий весьма белобрысый хлипкий юноша, обладатель, как выяснилось, рокочущего баса, хотя предположить можно было разве что высокое сопрано; кроме того, две жгучие брюнетки неопределенного возраста – от тридцати до сорока – и испанского обличья, оживленные, бойкие и даже привлекательные. И, по другую руку от Меликова, Наташа Петрова.
– Господин Росс! – вскричал Рауль. – Окажите нам честь!
– Что происходит? – поинтересовался я. – Совместный день рождения? Или, может, кто-то сорвал куш в лотерее?
– Присоединяйтесь к нам, господин Росс, – пригласил Рауль, уже с трудом ворочая языком. – Это один из моих спасителей, – пояснил он басовитому блондину. – Пожмите друг другу руки! Это Джон Болтон.
В первый миг мне показалось, что в ладонь мне сунули дохлую рыбину. От обладателя столь впечатляющего баса я ожидал рукопожатия покрепче.
– Что будете пить? – вопрошал Рауль. – У нас тут все, что душе угодно: кока-кола, сэвен-ап, ольборг, бурбон, скотч, а по мне, так даже и шампанское. Как это вы сказали в тот раз, когда сердце мое кровоточило от горя? Все течет, так вы сказали. Это ведь кто-то из древних греков, верно? То ли Гераклит, то ли Демокрит, то ли Демократ. Или, как говорят на Седьмой авеню, «жизнь еврея бьет ключом, был красавчик – стал хрычом». Вот это верно. Но на смену приходит новая, юная поросль. Так что вы будете пить? Альфонс! – величественным взмахом руки, которому позавидовал бы и римский император, он подозвал официанта.
– Что пьете вы? – спросил я у Наташи Петровой.
– Водку, что же еще? – радостно ответила та.
– Мне водки, – сказал я Альфонсу.
– Сразу двойную! – распорядился Рауль, соловея на глазах.
– Это что, новая любовь, новое чудо человеческого сердца? – спросил я у Меликова.
– Чудо самообмана человеческого, когда каждый думает, будто предмет воздыхания пленен им безраздельно.
– «Le coup de foudre»[7], – добавила Наташа Петрова. – Только без взаимности!
– Вы-то как тут оказались?
– Это все случай, – она рассмеялась. – Но до чего счастливый! Просто захотелось убежать от тоски и скуки очередного приема в «Корона-клаб». Но такого я здесь никак не ожидала!
– А потом у вас снова съемка?
– Сегодня нет. Почему вы спрашиваете? Опять пошли бы со мной?
Я хотел было ответить уклончиво, но вместо этого вдруг сказал:
– Да.
– Наконец-то хоть что-то внятное, – усмехнулась Наташа. – Тогда выпьем!
– Выпьем!
– Выпьем! Все! До дна! – подхватил Рауль и потянулся со всеми чокаться. Он даже попытался ради этого встать, но его повело, и он плюхнулся обратно на резное кресло, жалкое подобие трона, которое под ним угрожающе затрещало. В придачу ко всем остальным своим прелестям обветшалая гостиница была обставлена еще и чудовищной мебелью в неоготическом стиле.
Пока все чокались, ко мне подошел Лахман.
– Сегодня вечером, – жарко прошептал он мне, – я подпою мексиканца.
– А сам-то не захмелеешь?
– Я уже подмазал Альфонса. Он будет наливать мне только воду. А мексиканец пусть думает, будто мы текилу пьем. Она ведь такого же цвета, как вода. Вернее, тоже бесцветная.
– На твоем месте я бы уж не его, а ее подпаивал, – рассудил я. – Он-то ведь ничего против не имеет. Это она артачится.
На мгновение Лахман озадаченно потупился.
– Ерунда! – Он строптиво тряхнул головой. – Все получится! Должно получиться! Должно, и все тут, понимаешь!
– Пей лучше с обоими, и сам тоже напейся. Может, ты спьяну что-нибудь такое учудишь, до чего трезвым в жизни бы не додумался. Некоторые под хмельком вообще неотразимы.
– А толку что? Я ведь тогда ничего вспомнить не смогу. И получится, будто ничего не было.
– Лучше бы, конечно, наоборот. Лучше бы тебе уже сейчас вообразить, будто все было, а ты просто ничего не помнишь.
– Брось, это был бы самообман, все равно что жульничество, – горячо возразил Лахман. – Надо играть по-честному!
– А фокус с текилой – это по-честному?
– С самим собой я честен. – Лахман склонился к моему уху, обдав меня своим жарким, влажным дыханием, хотя ведь ничего, кроме воды, весь вечер не пил. – Я тут разузнал кое-что: оказывается, нога у Инес не ампутирована, а просто не гнется. Так что эта хромовая накладка никакой не протез, а всего лишь муляж, для форса, – пусть, мол, лучше думают, что ноги вовсе нет.
– Лахман, кончай!
– Мне точно известно! Ты женщин не знаешь! Может, она потому и артачится? Не хочет, чтобы я увидел…
На секунду я просто онемел. Вот она, любовь, аmore, amour, вот она, молния самообмана, надежда из самых глубин безнадеги, привет тебе, о, неунывающее чудо черной и белой магии! Я торжественно поклонился.
– Дружище Лахман, рад приветствовать в твоем лице звездные грезы любви!
– Вечно ты с твоими насмешками! Мне вот совсем не до шуток!
Рауль меж тем снова встрепенулся.
– Господа, – начал он, обливаясь потом. – Да здравствует жизнь! Я имею в виду, как хорошо, что мы все еще живы. Как вспомню, что совсем недавно намеревался этой жизни себя лишить, готов сам себя по щекам отхлестать. Какими же мы бываем идиотами, когда мним себя воплощением утонченности и благородства.
И тут вдруг пуэрториканка запела. По-испански, какую-то неизвестную песню, из Мексики, наверно. Голос у нее был удивительный, низкий и сильный, и пела она, не сводя глаз с мексиканца. Это была не песня даже, а зов, исполненный столь неодолимого и столь же естественного влечения, что казался почти жалобой, порывом уже по ту сторону всякой мысли и всякой цивилизации, отголоском незапамятных времен, когда самого драгоценного своего отличия, юмора, человечество еще не обрело, – порывом неистовым и бесстыдным, но еще невинным в своем бесстыдстве. Ни один мускул не дрогнул на лице мексиканца. Да и женщина как будто окаменела – живыми оставались только ее губы и взгляд. Эти двое смотрели друг на друга, не мигая, не отрывая глаз, а песня все лилась, все длилась, не помня себя и не ведая конца. То было любовное соитие без соприкосновений, и каждый это видел, каждый понимал. Я обвел глазами их всех, я смотрел, как они замерли, слушая эту величаво струящуюся песню: Рауль и Джон, Меликов, Наташа Петрова и все остальные – все они замерли, разом посерьезнев, углубившись в себя и возвысившись над собой благодаря этой женщине, которая, все на свете позабыв, видела сейчас только своего мексиканца, бог весть какие глубины жизни обретая в его помятой сутенерской физиономии, – и почему-то это было ничуть не странно и нисколько не смешно.