Я бесцельно бродил по улицам: возвращаться в гостиницу было страшно. Всю ночь меня мучили кошмары, я проснулся от собственного крика. Мне и прежде, бывало, снилось, что за мной гонится полиция, а иной раз накатывал и общеизвестный кошмар всех эмигрантов: какими-то судьбами тебя забросило через границу обратно в Германию, и за тобой уже пришли эсэсовцы. Но то были сны отчаяния и досады: как же ты так глупо попался? Однако и от них случалось просыпаться с воплем ужаса, и лишь глянув в окно, где красноватыми отсветами уличных огней мерцает ночное небо большого города, вспомнив и осознав, что ты в Нью-Йорке, с облегчением переводишь дух: слава богу, ты-то спасся. Но этот сон был совсем другой, смутный, клочковатый, неотвратимо жуткий, липкий и нескончаемый. Женщина, бледная, растерянная, беззвучно звала на помощь, все глубже погрязая в болотной трясине беды, отчаяния, загустевшей крови; ее глаза, полные ужаса, неотрывно смотрели на меня; это белое лицо с черным провалом беззвучно вопиющего рта, уже захлебывающегося вязкой черной жижей, рявканье команд, молнии, чей-то лающий, пронзительный голос с саксонским акцентом, мундиры и тошнотворный трупный запах смертоубийства, паленого мяса, раскрытые жерла топок, жадные языки пламени, и какой-то человек, еле живой, еще шевелится, вернее, только двигает рукой, потом уже лишь пальцем, этот палец все еще сгибается, медленно-медленно, пока на него не наступает сапог, и тут внезапно вопль – жуткий, истошный – и раскатистое эхо со всех сторон…
Я стоял перед витриной, но не видел ничего. И совсем не сразу сообразил, что я на Пятой авеню, перед шикарными ювелирными витринами «Ван Клиф и Арпельс». Ноги сами привели меня сюда из антикварной лавки братьев Леви. Тамошний подвал, похоже, впервые показался мне тюремной камерой. Вот меня и потянуло к многолюдству, на простор широких улиц – и я очутился на Пятой авеню.
А разглядывал я, как выяснилось, диадему последней французской императрицы Евгении. На черном бархате, в матовом мерцании искусственного света она сверкала лепестками бриллиантовых цветов. Рядом плотным узором рубинов, сапфиров и изумрудов поблескивал браслет; по другую сторону, красуясь каждое своим крупным камнем-солитером, разложены были кольца.
– Что-нибудь взяла бы отсюда? – поинтересовалась у подружки дама в красном костюме.
– Сейчас жемчуг носят, – строго изрекла та. – Элита носит жемчуг.
– Искусственный или натуральный?
– Любой. Жемчуг и черное платье. У элиты это сейчас высший шик.
– По-твоему, значит, императрица Евгения – не элита?
– Так это когда было…
– Не знаю, – протянула дама в красном, – лично я бы от такого браслетика не отказалась.
– Слишком пестрит, – отрезала ее спутница.
Я побрел дальше. Останавливался перед витринами без разбору и наугад, разглядывая сигары и обувь, фарфор и гигантские аквариумы модных салонов с их пиршеством красок и шелков и неизменными толпами зевак на тротуаре. Я смешивался с этими толпами, мне тоже хотелось быть зевакой; я тщетно, словно рыба на прибрежном песке, жадными жабрами слуха ловил обрывки чужих разговоров, я двигался сквозь это вечернее многолюдство жизни, всеми фибрами души желая слиться с ним и плыть в нем, как все остальные, но меня несло в одиночку, и смутный шлейф мрака влачился за мной, как отдаленное завывание эриний, преследующих Ореста.
Я прикинул, не поискать ли мне Кана, но тут же понял, что ни с кем, кто напомнит мне о прошлом, сейчас говорить не хочу. Даже с Меликовым. И все никак не мог отделаться от сегодняшнего ночного кошмара. Обычно-то кошмар по ходу дня развеивается сам собой, лишь поначалу омрачая душу неясной дымкой воспоминания, которая мало-помалу истаивает, чтобы через пару часов исчезнуть вовсе. Однако этот исчезать не желал, он упрямо стоял перед глазами. Я всеми силами старался его заглушить, прогнать, но он не отступал ни в какую. Наоборот, только пуще нагнетал чувство угрозы, мрачной и очень даже готовой сбыться.
В Европе мне сны снились редко, там бывало не до жиру – быть бы живу, и только здесь я поверил, что и вправду оторвался от погони. Океан своим уверенным рокотом, всей своей необъятностью проложил между мною и преследователями такие дали, что мне казалось: огромный затемненный корабль, бесшумно, словно летучий голландец, скользя между вражеских подлодок, спас меня и от других напастей, уберег от теней прошлого. Но теперь я знал: никуда они не делись, эти тени, – вот они, тут как тут. И уже проникли туда, где я бессилен с ними совладать, – в мои сны, в мир видений, который каждую ночь без всякого фундамента воздвигается из ничего, чтобы под утро рассыпаться в прах. Только вот нынешние рассыпаться не желают: вгоняя меня в холодный пот, они застыли где-то внутри липкими, смрадными клубами сладковатого тошнотворного дыма. Дыма из крематориев.
Я оглянулся. Да нет, никто за мной не следит. Томная нега дивного вечера окутала пролеты многоэтажных каменных фасадов с их тысячами мигающих оконных глаз. В два, а то и в три этажа вытянулись друг над другом ленты залитых золотистым светом витрин, похваляясь вазами и картинами, мехами и шелковыми абажурами, целыми комнатами шоколадно поблескивающей старинной мебели. Аляповатый тяжеловесный уют буржуазности наваливался со всех сторон; перед глазами как будто плыли страницы детской книжки с картинками, которую перелистывает беспечный божок расточительства, добродушным шепотком приговаривая: «Берите! Берите! Тут на всех хватит!»
Какая идиллия! Какая упоительная вечерняя прогулка в мирок внезапно воспрянувших иллюзий, былых влюбленностей, увядших, а тут вдруг снова проснувшихся надежд, торопливо зазеленевших под теплым дождичком самовнушения и самообмана; о, этот час мнимого всемогущества, час желаний и напрочь забытых унижений, час обольстительных истин, когда даже генералы и политики не только допускают, но ненадолго и вправду чувствуют, что они тоже живые люди и тоже смертны.
До чего же влечет меня эта страна, что прихорашивает и гримирует даже мертвецов, обожествляет молодость, но посылает своих солдат за тридевять земель, в края, о которых те и знать не знали, геройски погибать там неведомо за что. Первые граждане мира в военных мундирах.
Почему мне не дано со всем этим сродниться? Почему суждено до конца дней так и проскитаться с племенем безродных изгнанников, что с замиранием сердца, трепеща душой, взбираясь по бесконечным лестницам, поднимаясь в лифтах, беспомощно лопоча на ломаном жалком английском, мыкаются с этажа на этаж, из кабинета в кабинет, где их терпят, но не любят, и где сами они заранее любят всех только за то, что их терпят?
Я стоял перед витриной табачного магазина «Данхил». Вальяжно лоснясь, отливая холеной полировкой, передо мной красовались курительные трубки, эти символы буржуазного уюта и довольства, суля безмятежный покой неспешных вечерних бесед, а перед отходом ко сну – не выветрившийся еще аромат меда, рома, дорогого махрового табака у тебя в волосах и укромное шебаршение в ванной миловидной, может, даже слегка пухленькой, но уж точно не исхудалой женщины, что свершает вечерний туалет, готовя себя к ночи в мягкой, просторной постели. Как же далеко все это от черных «галуаз», скуриваемых до обжигающего пальцы и почти с ненавистью придавленного чинарика, этих дешевых сигарет чужбины, в чьем едком дыму ты ощущаешь не мир и покой, а только свой собственный страх.
Я становлюсь сентиментален до безобразия, подумал я. Смех да и только! Ради того ли примкнул я к бессчетному племени Агасферов, чтобы мечтать лишь о жилом тепле и любимых домашних тапочках? О тоскливой затхлости привычного мирка с его безнадежной скукой, задрапированной мещанским благополучием?
Я решительно повернулся и пошел прочь от магазинов Пятой авеню. Я двинулся на запад, и, миновав аллею зазывал-мошенников и дешевых балаганов, углубился в кварталы, чьи обитатели молча сидят на ступеньках подъездов узкогрудых домов угрюмого бурого камня, где детишки похожи на полинялых бабочек, а силуэты взрослых, если верить щадящим вечерним сумеркам, понуры лишь от усталости, а вовсе не от непосильной тяготы жизни.
Женщина, думал я, подходя к вывеске «Рубен». Просто женщина, какая-нибудь зверушка-хохотушка, самка блондинистой масти с игривым задом и без тени мысли в голове, кроме одной-единственной: достаточно ли у тебя денег на ее услуги, которые потребуется, конечно, сдобрить калифорнийским бургундским, а по мне, так еще и дешевым ромом; да, и чтобы ночь провести у нее, лишь бы не возвращаться к себе в номер – только не сегодня, только не нынешней ночью. Вот только где ее найти – эту женщину, эту девку, эту шлюху? Тут тебе не Париж, и я уже успел усвоить, сколь ревностно блюдет нравы нью-йоркская полиция, когда имеет дело с бедняками; нет, шлюхи тут не разгуливают по улицам, заявляя о себе опознавательными знаками – непомерной величины сумками и зонтиками; здесь все это устраивается по телефону, но это и дольше, и номера надо знать.
– Добрый вечер, Феликс, – поздоровался я. – А что, Меликова нет?
– Сегодня суббота, – ответил Феликс. – Моя смена.
И точно, суббота, час от часу не легче! Совсем забыл. Предстоящее воскресенье, пустое, нескончаемое, обдало меня всей своей неизбывной тоской. В номере у меня еще есть немного водки. Кажется, и пара таблеток снотворного оставалась. Почему-то сразу вспомнился увалень Рауль. Не я ли еще вчера вечером над ним потешался. А теперь вот и самому приходится ничуть не легче.
– Мисс Петрова тоже только что про господина Меликова спрашивала, – как бы невзначай сообщил Феликс.
– Она уже ушла?
– Кажется, еще нет. Вроде бы собиралась подождать немного.
Едва я приблизился к плюшевому закутку, оттуда, из полумрака, Наташа Петрова сама появилась мне навстречу. Только бы опять не начала плакать, подумал я, в очередной раз удивившись, до чего же она высокая.
– Опять к фотографу? – спросил я.
Она кивнула.
– Хотела, вот, водки выпить, но Владимира Ивановича сегодня нет. У него выходной, а я совсем забыла.
– У меня есть водка, – чуть не выкрикнул я. – Могу принести.
– Не беспокойтесь. У фотографа этого добра сколько угодно. Я просто хотела немножко тут посидеть.
– Сейчас принесу бутылку. Минутку подождите.
Я взбежал по лестнице, распахнул дверь. Бутылка мерцала на подоконнике. Стараясь не глядеть по сторонам, я подошел, взял бутылку, прихватил две стопки. В дверях все-таки оглянулся. Ничего особенного – ни теней, ни призраков. Из темного угла белесым пятном брезжит кровать. Сам себе удивляясь, я только неодобрительно головой покачал и отправился вниз.
Вид у Наташи Петровой сегодня был совсем иной, чем в прошлый раз. Не такой истеричный, напротив, почти по-американски уверенный. Правда, в чуть хрипловатом голосе слышался легкий акцент, но скорее французский, чем русский, насколько я могу судить. На голове у нее пышным сиреневым тюрбаном был повязан шелковый платок.
– Это из-за прически, – пояснила она. – Сегодня съемка вечерних платьев.
– И чем же вам нравится тут сидеть? – поинтересовался я.
– Я вообще люблю посидеть вот в таких гостиницах. Тут никогда не бывает скучно. Кто-то приезжает, кто-то уезжает. Люди приходят, уходят, здороваются, прощаются. Это же лучшие мгновения жизни.
– Вы так считаете?
– По крайней мере, не скучные. А все остальное… – Она пренебрежительно повела рукой. – Большие отели – те все какие-то безликие. Там люди ведут себя скованно, эмоции стараются припрятать. От этого в воздухе как будто напряжение, но ничего чрезвычайного толком никогда не увидишь.
– А здесь увидишь?
– Да, здесь все более открыто. Люди позволяют себе не сдерживаться. И я тоже. – Она усмехнулась. – Кроме того, мне так симпатичен Владимир Иванович. Он почти как русский.
– Да разве он не русский?
– Он чех. Хотя кем он только не был. Прежде деревня, откуда он родом, находилась в России, но с девятнадцатого года она стала чешской. Потом немецкой, когда гитлеровцы туда вошли. Теперь, похоже, снова скоро станет русской – или чешской. А может, американской? – Она снова усмехнулась, вставая. – Мне пора. – И, на секунду замешкавшись, вдруг спросила: – А почему бы вам не пойти со мной? Или у вас что-то намечено?
– Ничего. А фотограф ваш меня не выставит?
– Ники? Вот еще новости! Там же всегда тьма народу. Одним больше, одним меньше, какая разница. И из русских тоже кое-кто будет. Обстановка, конечно, слегка богемная…
Смутно я догадывался, почему она меня приглашает. Хочет загладить впечатление от нашего первого знакомства. Особого желания отправляться с ней у меня, пожалуй, нет: что я там потерял и кому нужен? Но сегодняшним вечером я готов ухватиться за любую соломинку, лишь бы не оставаться одному у себя в номере. В отличие от Наташи Петровой, ничего чрезвычайного я испытать не желал. А уж нынешней ночью и подавно.
– Будем брать такси? – спросил я в дверях.
Наташа рассмеялась.
– В гостинице «Рубен» такси брать не принято. Это я еще помню. Нам тут недалеко. Да и вечер какой дивный! Ах, эти нью-йоркские ночи! Нет, что хотите, но я не рождена для сельской жизни. А вы?
– Вот уж чего не знаю, того не знаю.
– Неужели никогда даже не думали об этом?
– Никогда, – честно признался я. Да и где, когда мне было предаваться подобным праздным умствованиям? Тут только одному успеваешь порадоваться – что ты вообще еще жив.
– Что ж, тогда у вас еще кое-что впереди, – рассудила Наташа. Она шагала быстро, рассекая поток встречных прохожих, точно летящий по волнам бриг, а ее гордый профиль, увенчанный фиолетовым тюрбаном, напоминал резную фигуру на носу корабля, надменно и неколебимо устремленную вперед сквозь кипень брызг и грохот штормовых валов. Она шла таким стремительным и широким шагом, что казалось, юбка ей узка. И даже не думала семенить, не стеснялась дышать глубоко, полной грудью. Только тут мне пришло в голову, что здесь, в Америке, это мой первый выход с женщиной и сама эта мысль меня приятно волнует!
Ее все ждали и встретили радостно, как запропастившееся дитя, о котором уже начали беспокоиться. В огромном зале среди голых стен расхаживали какие-то люди, были расставлены ширмы и сияли софиты. Фотограф и двое ассистентов кинулись к ней с объятиями и поцелуями, среди радостных возгласов и обрывков разговоров был представлен и я. Всем предлагались водка, виски, сигареты, и в оживленной этой суете я, уже вскоре благополучно всеми забытый, устроился в сторонке в кресле.
Зато мне представилась возможность без помех наблюдать зрелище, какого я еще не видывал. Из огромных картонных коробок извлекались наряды, их уносили за ширму, распаковывали там и снова выносили. Уже вовсю разгорелись дебаты о том, что надо снимать в первую очередь. Кроме Наташи Петровой были здесь и еще две манекенщицы, блондинка и брюнетка, обе очень красивые в своих серебристых туфельках на высоченных каблуках.
– Сначала пальто, – решительно заявила некая весьма энергичная дама.
– Нет, сперва вечерние платья, – возражал фотограф, худощавый светловолосый щеголь с золотой цепочкой на запястье. – Иначе помнутся.
– С чего вдруг? Мы же их под пальто надевать не собираемся? А пальто первым делом возвращать надо. Особенно меха. Фирма уже ждет.
– Ну ладно! Тогда давайте вон ту шубку!
Немедленно вспыхнула новая дискуссия – как снимать. Я слушал внимательно, хотя и не особо вникая в смысл. Веселое возбуждение и горячность, с которой каждый отстаивал свою точку зрения, со стороны напоминали театральную постановку. С таким темпераментом можно было бы разыгрывать «Сон в летнюю ночь» или некую вещицу в стиле рококо, допустим, «Кавалера роз», а то и фарс Нестроя, – с той лишь разницей, что самим участникам все происходящее казалось невероятно важным. И чем больше они кипятились, тем неправдоподобнее становилось само это зрелище, смахивая скорее на какой-то безумный, а вдобавок еще и крикливый балет. Казалось, еще секунда, и под звуки рога сюда вбежит Оберон. Тут вдруг лучи софитов пучком сошлись на белой ширме, к которой уже успели подтащить огромную вазу с искусственными люпинами. Сюда же на своих серебристых шпильках вышла и манекенщица в бежевой меховой накидке. Строгая директриса еще что-то подправляла и разглаживала, когда два софита, те, что ниже остальных, разом вспыхнули и красавица застыла, словно под дулом пистолета.
– Отлично! – в азарте воскликнул Ники. – Еще разок, дарлинг!
Я откинулся в кресле. Хорошо, что я согласился сюда пойти. Ничего лучше и придумать нельзя.
– Теперь Наташа! – распорядился кто-то. – Манто из каракульчи.
Она появилась внезапно, словно ниоткуда, стройная, ладная, в черном, переливчатом манто и чем-то вроде берета из того же дымчато-мерцающего меха.
– Шикарно! – похвалил Ники. – Так и стой!
Он шуганул директрису, которой опять понадобилось что-то поправить. – Это потом! Сейчас пока что без позы.
Боковые софиты вперились в миниатюрный овал ее лица. Глаза сверкнули электрической голубизной и засияли как звезды.
– Снимаю! – объявил Ники.
В отличие от двух других манекенщиц, Наташа и не подумала застывать в позе. Она просто продолжала спокойно стоять, как будто и раньше вообще не двигалась.
– Хорошо! – одобрил Ники. – Теперь распахни!
Наташа развела полы пальто, словно бабочка крылья. Манто, только что выглядевшее облегающим коконом, раскрылось чуть ли не веером, сверкнув элегантной белой подкладкой в крупную серую клетку.
– Так и стой! – воскликнул Ники. – Во всю ширь, во всю ширь распахни! Ну прямо ночной павлиний глаз! Вот так хорошо!
– И как вам все это? – раздался вдруг очень близко чей-то голос.
В кресле рядом сидел мужчина, бледный, черноволосый, со странным блеском темных, словно крупные вишни, глаз.
– Замечательно! – совершенно искренне ответил я.
– У нас, конечно, нет сейчас возможности показывать модели от Баленсиаги и великих французских кутюрье. Это, увы, одно из последствий войны, – добавил он с тихим вздохом. – Однако Майнбохер и Валентино тоже ведь смотрятся неплохо, верно?
– Безусловно, – поддакнул я, понятия не имея, о ком речь.
– Что ж, будем надеяться, все это скоро кончится и мы снова сможем получать первоклассные ткани. Ах, эти лионские шелка, – опять вздохнул незнакомец, уже вставая: его кто-то позвал.
У этого человека своя причина проклинать войну, и здесь, в этом зале, она вовсе не показалась мне смехотворной – напротив, пожалуй, одной из самых резонных.
Тем временем началась съемка вечерних нарядов. И тут вдруг откуда ни возьмись передо мной очутилась Наташа Петрова. На ней было длинное, в пол, белое платье, туго облегающее всю фигуру, оставляя открытыми плечи.
– Ну что, очень скучаете? – спросила она.
– Ничуть, совсем напротив, – пробормотал я, слегка смешавшись и не сводя с нее глаз. – Кажется, у меня даже начинаются галлюцинации, причем весьма приятные. Вот эту диадему, к примеру, я, по-моему, всего пару часов назад видел в витрине «Ван Клиф и Арпельс». Ведь это же невозможно?
Наташа рассмеялась.
– Вам, однако, в наблюдательности не откажешь.
– Как? Неужели это та же самая?
– Да. Журнал, для которого мы делаем съемку, взял ее напрокат. Уж не думаете ли вы, что я ее купила?
– Бог его знает! В такую ночь, сдается мне, все возможно. Столько платьев и мехов сразу я в жизни не видел.
– И что же вам больше всего понравилось?
– Да многое. Но больше всего, пожалуй, накидка черного бархата, длинная, широкая, та, что вы показывали. Такая вполне могла бы быть и от Баленсиаги.
Она резко повернулась и стрельнула в меня глазами.
– Она и есть от Баленсиаги. Вы что, шпион?
– Шпион? Вот уж в чем меня еще никто не подозревал. И на какую же страну я, по-вашему, должен работать?
– На конкурентов. На другой модельный дом. Вы тоже из модельного бизнеса? Откуда иначе вам знать, что накидка от Баленсиаги?
– Уважаемая Наташа Петрова, – заявил я как можно торжественнее. – Клянусь, что еще десять минут назад фамилии Баленсиага я знать не знал. А даже если б услышал, решил бы, что это марка автомобиля. Но только что вон тот господин, бледный такой, мне эту фамилию назвал. Упомянув при этом, что модели от Баленсиаги они больше не получают. Вот я и решил щегольнуть шутки ради.
– И попали в самую точку! Накидка в самом деле от Баленсиаги. Доставлена на бомбардировщике, их еще «летающая крепость» называют. Контрабандой.
– Какой замечательный способ использовать бомбардировщики. Если он войдет в обыкновение, можно считать, для человечества наступит золотой век.
– Вы, значит, никакой не шпион. Вообще-то жаль. Но за вами глаз да глаз нужен. Быстро соображаете. Выпивки вам хватает?
– Вполне, благодарю.
Ее уже звали.
– После мы все на часок кое-куда сходим. В «Эль Марокко». Так уж у нас заведено. Вы пойдете? – бросила она, уже уходя.
Я не успел ей ответить. Разумеется, не могу я с ней пойти. У меня на это денег нет. Придется так ей и сказать. Неприятно, конечно. Но хорошо, хоть не сейчас. А пока что я дал всему идти своим ходом. О том, что будет через час, а тем более завтра, думать совсем не хотелось. Манекенщица-брюнетка, когда ее закончили снимать в длинном, цвета морской волны пальто, одним движением его с себя скинула, чтобы надеть следующую вещь. Как оказалось, под пальто, кроме весьма скудного нижнего бельишка, на ней ничего нет. Но никто и бровью не повел. Очевидно, здесь такое в порядке вещей. Не говоря уж о том, что некоторые из мужчин явно женским полом не интересуются. Черноволосая была на диво хороша, в ней чувствовалась неспешная, самоуверенная грация красавицы, которая привыкла к победам и не слишком дорожит ими. Видел я и Наташу Петрову, когда та меняла наряды. Высокая, гибкая, она тоже ничуть не стеснялась своей наготы, в мерцании которой было что-то перламутрово-лунное. Она, впрочем, все-таки не совсем в моем вкусе, в отличие от брюнетки, которую звали Соней. Впрочем, все это довольно смутно проплывало в моем сознании, да я и не хотел сейчас ни четкости сравнений, ни ясности желаний. Я просто был безмерно рад, что избавлен от одиночества у себя в номере. Одно лишь немного странно: этих женщин, которых я едва знаю, мне дозволено наблюдать в таких видах, будто мы чуть ли не близки или когда-то были близки. Это было завораживающее зрелище, интимное и в то же время почти нереальное – словно многоцветный узор на однотонном, но теплом и как бы мерцающем фоне.
Только когда наряды были снова уложены в картонные коробки, я сказал Наташе Петровой, что в «Эль Марокко» с ней пойти не смогу. (Мне уже доводилось слышать, что это один из самых дорогих ночных клубов Нью-Йорка.)
– Это почему же? – поинтересовалась она.
– Я сегодня не при деньгах.
– Какой же вы дурачок! Мы все приглашены! Неужели вы думаете, я бы позволила вам платить?
Она рассмеялась своим чуть надтреснутым, сипловатым смехом. И хотя гортанный этот смешок слегка отдавал повадками жиголо, я друг ощутил приятный азарт: меня словно приняли в компанию сообщников.
– А драгоценности – разве вам не надо их сдать?
– Завтра. Это уж забота журнала. А наше дело сейчас – шампанское пить.
Я больше не пытался протестовать. Этот день вопреки ожиданиям закончился для меня переменчивой игрой настроений – от всевозможных оттенков иронии до неподдельной благодарности. Так что когда уже под конец гулянки в одном из кабинетов «Эль Марокко» мы слушали немецкие песни в исполнении некоего венского кабаретиста, я уже ничему не удивлялся, хотя Америка, как известно, с Германией воюет. Одно я знал точно: в Германии нечто подобное совершенно исключено. Здесь же за столиками даже оказалось довольно много офицеров. Было такое чувство, будто после долгих блужданий по пустыне я очутился в оазисе. И хотя время от времени я украдкой пересчитывал в кармане все свое состояние – жалкие пятьдесят долларов – и был готов, если потребуется, немедля выложить их за такой вечер, однако никто и не думал ничего от меня требовать. Вот же он, долгожданный мир, размышлял я, мир, который мне, увы, неведом, и та беззаботность, которой мне так и не суждено насладиться, – но я думал об этом без тени зависти. Достаточно знать, что такое еще существует на свете. Я сижу среди незнакомых людей, которые мне сейчас ближе и приятнее многих из тех, кого я знаю куда лучше, сижу рядом с красивой женщиной, в волосах которой посверкивает в отблесках свечей взятая напрокат диадема, сижу рядом с ней, жалкий прихлебатель перед бокалом выставленного кем-то шампанского, – и почему-то мне кажется, будто на этот вечер и мне самому выдана взаймы совсем другая жизнь, которую, правда, завтра, хочешь не хочешь, придется возвращать.