C братьями Леви я познакомился в тот волшебный час, когда косые лучи заходящего солнца еще заливают медовым светом витрины антикварных лавок по правую сторону улицы, тогда как окна на другой стороне уже подернулись паутиной вечерних сумерек. То был час, когда и окна, и витрины начинали жить своей особой, заемной, обманчивой жизнью отраженного света, подобно намалеванному циферблату над лавкой оптика, что дважды в сутки на какие-то секунды своим нарисованным временем совпадает с реальным. Я толкнул дверь магазинчика; один из братьев Леви – тот, что рыжий, – словно рыба в аквариуме выплыл из-за прилавка, поморгал, чихнул, щурясь на золотистый закат, снова чихнул и лишь после этого соизволил заметить меня – зачарованного зеваку, наблюдающего, как витрина его антикварной лавки превращается в пещеру Аладдина.
– Дивный вечерок, – заметил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
Я кивнул.
– И бронза у вас дивная.
– Подделка, – пренебрежительно бросил он.
– Значит, она не ваша?
– Это почему же?
– Ну, раз вы сами признаете, что она подделка.
– Я говорю, что эта бронза подделка, потому что она подделка.
– Такая откровенность дорогого стоит, – заметил я. – Особенно из уст продавца.
Леви снова чихнул, снова поморгал, потом чихнул еще раз.
– Я покупал ее как подделку, как подделку и продаю. У нас тут все без обмана!
Меня восхитило столь решительное сближение понятий «подделки» и «без обмана», особенно в эту минуту, когда витрины и зеркала морочат взгляд отражениями.
– И вы не допускаете, что она тем не менее может оказаться подлинной? – спросил я.
Леви вышел из лавки на тротуар и внимательно оглядел бронзовую вазу, возлежащую на американском кресле-качалке.
– За тридцать долларов можете забирать, – заявил он. – И к ней еще подставку тикового дерева в придачу. Резную!
Всех денег у меня оставалось долларов восемьдесят.
– А можно мне забрать ее на пару дней? – поинтересовался я.
– Платите, и можете забрать хоть на всю жизнь.
– Бронзу не так-то просто разбить. Особенно поддельную.
Леви стрельнул в меня взглядом.
– Не верите, что она поддельная?
Я не ответил.
– Оставляйте мне тридцать долларов, – решил он. – Можете забрать на неделю, потом вернете. А если надумаете оставить у себя и продать, все, что сверху, пополам. По рукам?
– Вообще-то это не предложение, а чистый грабеж. Но я согласен.
Полной уверенности у меня не было, поэтому я и взял бронзу только на время. Отнес домой, поставил у себя в комнате. Между делом Леви-старший обмолвился, что вообще-то ваза из нью-йоркского музея, но там ее выбраковали как подделку и списали. В тот вечер я больше никуда не пошел. И, когда стемнело, свет зажигать не стал. В пору брюссельского музейного заточения я усвоил одно: если на вещь долго смотреть, она заговорит, рано или поздно, причем действительно ценная, подлинная заговорит скорее поздно, чем рано. Во время ночных блужданий по музейным залам я иной раз брал какой-нибудь экспонат к себе в каморку – подержать в руках, познакомиться поближе. И нередко это была как раз бронза: музей славился своей коллекцией старинной китайской бронзы; вот я и брал, разумеется, с разрешения своего покровителя, то одну, то другую вещицу к себе в дневное узилище. Директор мне это позволял, ведь он и сам имел обыкновение забирать домой предметы из музейной экспозиции, когда ему это требовалось для работы, а если кто-то из сотрудников замечал отсутствие, спокойно объяснял, мол, экспонат у него дома. И мало-помалу я научился распознавать патину на ощупь, да и на вид, по фактуре, – даром, что ли, я столько ночей перед музейными витринами проторчал, пусть при дневном свете никогда эту бронзу не видел. Известно же, что у слепых развивается невероятно чуткое осязание, вот и у меня со временем что-то похожее выработалось. Я, правда, не слишком на это свое чутье полагался, но иногда, сам не знаю почему, бывал в своем решении совершенно уверен.
Там, в антикварной лавке, эта ваза мне на ощупь сразу понравилась; рельефы, правда, очень четкие – это, вероятно, музейных экспертов и насторожило, – однако все равно они не ощущались как новые. Нет, не такая это была четкость, и когда я, закрыв глаза, медленно, тщательно их ощупывал, впечатление, что вещь подлинная, только усиливалось. Похожую бронзу мне случалось держать в руках и в Брюсселе – там тоже сначала думали, что это копия эпохи Тан или Мин. Ведь китайцы уже в эпоху Хань, по-нашему в первые годы от Рождества Христова, наловчились делать копии своей старинной бронзы эпохи Шан и Чжоу: закапывали новехонькие подделки в землю, чтобы потом выдавать за подлинные. Если при отливке сосуда в орнаменте характерных мелких изъянов нет, по одной только патине определить такую подделку очень непросто.
Я поставил вазу обратно на подоконник. Со двора доносилась звонкая перебранка посудомоек, громыхание мусорных ведер и гортанный бархатный бас негра, который эти ведра выносит. Вдруг дверь распахнулась. В освещенном проеме я успел разглядеть силуэт горничной – та в испуге отшатнулась.
– Никак помер!
– Вздор! – буркнул я. – Я сплю. Дверь закройте. Постель я уже без вас расстелил.
– Ничего вы не спите! А это еще что такое? – Она вытаращилась на бронзу.
– Ночной горшок, зелененький, – объяснил я, – разве не видно?
– И чего только в номер не натаскают! Но учтите: утром я это за вами выносить не стану! Так и знайте! Сами выносите! У нас клозетов достаточно!
– Договорились.
Я снова лег и, сам того не желая, тут же заснул. А проснулся уже среди ночи. Вообще не соображая, где нахожусь. Потом углядел на подоконнике вазу и чуть было не решил, что я опять в музее. Сел на кровати, стараясь дышать поглубже. «Ты уже не там, – неслышно уверял я сам себя. – Ты спасся, ты свободен, слышишь, свободен, свободен, свободен, – словечко «свободен» я повторял снова и снова, прибегая к примитивному самовнушению, повторял теперь уже вслух, негромко, но настоятельно, до тех пор, пока не успокоился. Я часто пользовался этой уловкой в пору скитаний, когда просыпался среди ночи от очередного кошмара. Сейчас я посмотрел на бронзу, которая едва приметным мерцанием слабо отсвечивала даже в ночной тьме, и вдруг ясно почувствовал: она живая. И дело не столько в форме, сколько в патине. Да, эта патина жила своей жизнью, ее не наносили поддельным мертвенным слоем, не вытравливали кислотами, чтобы добиться нужной шероховатости, нет, эта патина созревала сама, медленно, сквозь мглу веков, сперва вылеживаясь в воде, потом вбирая в себя соли и соки земных недр, срастаясь с минералами почвы, а вдобавок, очевидно, не одно столетие наливаясь фосфорными соединениями от соседства с бренными останками мертвого тела, – во всяком случае, каемка мерцающей голубизны у основания вокруг донца позволяла предполагать именно это. Да, патина слабо светилась – точно так же, как светилась в музее неполированная бронза эпохи Чжоу, поскольку ее пористая поверхность не поглощает свет, как это свойственно искусственно отполированной бронзе, а становится как бы слегка шелковистой, вроде грубой чесучи.
Я встал, подошел к окну и сел там. И долго так сидел, боясь вздохнуть, в полном безмолвии все глубже погружаясь в созерцание и чувствуя, как в этой зачарованности мало-помалу растворяются все мои мысли.
Я подержал у себя бронзу еще два дня, потом снова отправился на Третью авеню. На сей раз в лавочке был второй из братьев Леви, внешне почти не отличимый от первого, разве что на вид чуть поэлегантней и поделикатней, насколько это вообще возможно при его спекулянтском ремесле.
– Все-таки возвращаете бронзу? – спросил он, вытаскивая бумажник в намерении выдать мне мои тридцать долларов.
– Вещь подлинная, – сказал я.
Он глянул на меня с веселым любопытством.
– Но в музее ее забраковали.
– Я считаю, она подлинная. Вот, возвращаю, вам сподручней ее продать по настоящей цене.
– А ваши деньги?
– Отдадите мне вместе с половиной прибыли. Как договаривались.
Леви полез в правый карман, достал оттуда десятидолларовую купюру, поцеловал ее и сунул в левый карман.
– На что позволите вас пригласить? – учтиво спросил он.
– С чего вдруг? Или вы мне поверили? – Я был удивлен и приятно тронут. Слишком я привык, что мне никто никогда не верит: ни полицейские, ни женщины, ни инспектора в департаментах иммиграции.
– Да нет, – ответил Леви-младший, все еще лучась от радости. – Просто мы с братом заключили пари: пять долларов ему, если вы вернете вазу, согласившись, что она подделка, или десятка мне, если вы решите, что она подлинная, но все равно вернете.
– Похоже, вы в семье главный оптимист.
– Только в делах. А брату приходится исполнять роль пессимиста. Так мы распределяем риски в эти нелегкие времена. Потому что совмещать то и другое одному человеку нынче не под силу. Как насчет чашечки кофе?
– Вы венец?
– Да. Считайте, уже венский американец. А вы?
– Венец в душе и гражданин мира поневоле.
– Отлично. Тогда выпьем кофейку у Эммы, это напротив. По части кофе американцы сущие варвары. Они либо безбожно его переваривают, либо готовят с утра на весь день. Эти люди способны часами держать кофейник на раскаленной плите и не понимают, зачем надо заваривать свежий кофе. Эмма так не делает. Она чешка.
Мы пересекли бурный уличный поток. В нем, кстати, и воды хватало: поливальная машина веером струила ее во все стороны. Нас чуть не раздавил лиловый фургончик, развозящий детские пеленки. Леви в последнюю секунду увернулся грациозным прыжком. Только тут я заметил, что на нем лакированные туфли.
– Разве вы с братом не одногодки? – полюбопытствовал я.
– Близнецы. Но для удобства покупателей разделились: он у нас старший, я младший. Хотя он старше всего на три часа. Но благодаря этому он по зодиаку Близнец, а я уже Рак.
Неделю спустя владелец фирмы «Лу и Ко», эксперт по китайскому искусству, вернувшись из деловой поездки, зашел в лавочку братьев. И решительно отказался понимать, с какой стати музей посчитал вазу подделкой.
– Это, конечно, не шедевр, – заявил он. – Но, несомненно, подлинная бронза эпохи Чжоу. Поздней поры. Уже на переходе к Хань.
– И сколько же она, по-вашему, может стоить? – спросил Леви-старший.
– На аукционе в галерее Парка и Бернета сотни четыре, от силы пять, за нее можно выручить, но вряд ли больше. Китайская бронза нынче дешево идет.
– Это почему же?
– Да потому что все дешево! Война! А на китайскую бронзу среди коллекционеров сейчас не так уж много охотников. Могу вам дать за нее три сотни.
Леви покачал головой.
– Думаю, я сперва должен предложить ее обратно музею.
– Это еще с какой стати? – изумился я. – К тому же она наполовину моя. И вы собираетесь вернуть ее за жалкие пятнадцать долларов, которые, должно быть, музею заплатили? Так не пойдет!
– Может, у вас еще и расписка имеется?
От возмущения я потерял дар речи. Леви предостерегающе поднял руку.
– Секундочку! Прежде чем вы начнете скандалить, объясняю: это вам урок на будущее. На все берите расписку. Я в свое время вот так же обжегся.
Я все еще не сводил с него негодующего взгляда.
– Я пойду в музей и скажу им, что эту бронзу уже почти продал. Как оно и есть на самом деле. И предложу выкупить ее у меня обратно, потому что Нью-Йорк – большая деревня. По крайней мере, среди нас, антикваров. Через пару недель всем будет известно, как они в музее опростоволосились. Теперь понимаете? И уж вашу долю я с них стребую.
– Это сколько же?
– Сто долларов.
– А сами сколько загребете?
– Половину того, что сверх вашей сотни. Идет?
– Для вас, наверно, это просто забава, – буркнул я. – А я рисковал почти половиной всех своих денег.
Леви-старший рассмеялся. Продемонстрировав золотые россыпи во рту.
– К тому же это вы все раскрыли. Теперь-то и я примерно представляю, как все произошло. Они взяли на работу нового куратора, из молоденьких. А тому захотелось показать, что прежний куратор ничего не смыслил и приобретал подделки. У меня к вам предложение. У нас внизу, в подвале, еще полно вещей, в которых мы мало что смыслим. В конце концов, все знать невозможно. Как насчет того, чтобы вы взялись все это просматривать? Скажем, за десять долларов в день – и за премиальные, если посчастливится обнаружить что-нибудь стоящее.
– Это что, вроде как премия за бронзу?
– Что-то вроде. Работа, разумеется, временная. С лавкой-то мы с братом вполне и сами управимся. Ну как, идет?
– Идет, – сказал я, глядя на поток людей и машин за стеклом витрины. «Иной раз даже от страха бывает толк, – думал я, стараясь не показать волнения. – Когда страшно, главное – не зажиматься. Когда ты зажат, ты уязвим. А жизнь – она как мячик, – думал я. – Она всегда в равновесии».
– Пятьдесят миллионов убитых! – распалялся Леви-старший. – Сто миллионов! Человечество достигло прогресса только по части массовых убийств. – Он в ярости откусил кончик сигары. – Вы способны такое понять?
– В Германии человеческая жизнь ценится дешевле, – сказал я. – В концлагерях подсчитали, что труд одного еврея, ну, если брать молодого и работоспособного, приносит в среднем одну тысячу шестьсот двадцать марок. Его за шесть марок в день выдают в распоряжение немецкой индустрии в качестве рабской рабочей силы. Минус шестьдесят пфеннигов в сутки, положенных ему в лагере на пропитание. Минус еще десять пфеннигов в день на износ лагерной робы. Средняя выживаемость такого работяги в лагере – девять месяцев. Итого чистая прибыль – тысяча четыреста марок, даже чуть больше. Плюс доход от посмертной утилизации: золотые коронки, имущество при поступлении в лагерь: одежда, ценности, наличные деньги, волосы… За вычетом двух марок на кремацию все вместе дает на круг тысяча шестьсот двадцать марок чистой прибыли. Правда, в минус пойдут бесполезные женщины и дети: газовая камера или кремация для них – это шесть марок, туда же больные и старики. Но все равно, в среднем выгода – это по самым скромным подсчетам – составляет не меньше тысячи двухсот марок.
Леви побелел.
– Это правда? – спросил он.
– Так ведь подсчитано. Самими немецкими властями и подсчитано. Впрочем, возможно, еще будут уточнения. Главная трудность отнюдь не само умерщвление. Главная трудность, как ни парадоксально, – устранение трупов. На сжигание трупа как-никак требуется определенное время. Тем более на сколько-нибудь удовлетворяющее требованиям гигиены захоронение в землю: когда счет идет на десятки тысяч, это непростая задача. А крематориев не хватает. К тому же по ночам их не везде можно использовать. Их же видно с самолетов. Немцам, беднягам, и вправду не позавидуешь. Тем более что они только мира желают, мира и ничего, кроме мира.
– Это как же?
– Да очень просто. Если бы весь мир согласился принять требования Гитлера, не было бы никакой войны.
– Тоже мне остряк! – буркнул Лахман. – Остряк-самоучка! Бог мой, разве над этим шутят? – Он удрученно понурил рыжую голову. – Как такое вообще возможно? Вот вы понимаете?
– Нет. Но приказ ведь сам по себе почти всегда штука бескровная. А с него все начинается. Тому, кто сочиняет приказ за письменным столом, за топор хвататься не нужно. – Я смотрел на бедолагу Лахмана почти с сочувствием. – А охотники исполнять приказ всегда найдутся, особенно в Германии.
– Даже кровавый приказ?
– Кровавый и подавно. Ведь приказ избавляет от ответственности. Значит, можно развернуться, отвести душу.
Леви запустил руку в волосы.
– И вы через все это прошли?
– Да, – ответил я. – И не скажу, чтобы я об этом не сожалел.
– Ну вот мы сейчас здесь, – сказал Леви. – В лавчонке на Третьей авеню, в мирный день. Что вы при этом чувствуете?
– Что нет войны. Что это не война.
– Я не о том. Как вы воспринимаете, что люди спокойно живут-поживают, когда на земле творится такое.
– Люди живут-поживают, но не спокойно. Они знают, что идет война. Правда, для меня это какая-то странная война, не реальная. Настоящая война только та, что у тебя на родине. Все остальное вроде как не взаправду.
– Но люди-то гибнут взаправду.
– Человеческое воображение не очень в ладах с арифметикой. И считать умеет, по сути, только до одного. До того, кто тебе близок.
Колокольчик на дверях лавки зазвонил. Женщина в красном платье надумала приобрести серебряный персидский бокал. Вот только подойдет ли он в качестве пепельницы? Воспользовавшись благоприятной минутой, я незаметно удалился в подвал, – неожиданно поместительный, длинный, похожий скорее на туннель под проезжей частью улицы. Ненавижу подобные разговоры. Меня бесит их неосведомленность и бессмысленность. Пустопорожняя болтовня людей, которые там не были, но полагают, будто повозмущавшись, уже совершили нечто полезное. Праздное утешение для говорунов, не изведавших настоящей опасности. Зато как же хорошо в прохладном подвале: ты тут как в комфортабельном бомбоубежище. В бомбоубежище коллекционера. Где-то над головой, словно далекий гул пролетающих самолетов, приглушенный рокот легковушек и громыхание грузовиков. И только со стен беззвучным укором прошлого на тебя взирает антикварная старина.
Поздно вечером я вернулся к себе в гостиницу. Леви-старший по доброте душевной выплатил мне аванс в полсотни долларов. О чем, впрочем, почти сразу же пожалел – от меня и это не укрылось. Но идейная серьезность недавнего разговора не позволяла ему потребовать деньги назад. Вот такой неожиданный прок от пустопорожней болтовни.
Меликова я на месте не застал, зато почти сразу появился Лахман. Как всегда, взбудораженный и потный.
– Ну как, сработало? – поинтересовался я.
– Что?
– Лурдская вода, спрашиваю, сработала?
– Лурдская? Ты имеешь в виду – иорданская вода! Что значит «сработала»? Думаешь, это так просто? Но я на верном пути. И все равно: эта женщина сводит меня с ума. Меня бросает из жара в холод, как между Сциллой и Харибдой. Это ужасно изматывает
– Между Сциллой и Харибдой?
– Да ладно, будто не знаешь. Легенды и мифы древней Греции. Проход между двумя скалами, ловушка для мореплавателей. Вот и я лавирую, лавирую без конца, иначе мне крышка. – Он метнул на меня затравленный, полный отчаяния взгляд. – Если я в самое ближайшее время ее не добьюсь, я стану импотентом. Ты же знаешь, у меня комплекс, очень тяжелый. И уже снова кошмары начались. Я просыпаюсь с криком, в холодном поту. Не забывай: эта шпана, они же хотели меня кастрировать. Ножницами, даже не ножом! А как они гоготали! И теперь, когда у меня долго нет женщины, мне начинает сниться, что они так и сделали. Просто жуть, а не сны! Совсем как наяву! Я уже с постели вскакиваю, а в ушах все еще гогот стоит.
– Так переспи со шлюхой.
– Не могу. Со шлюхами я уже импотент. И с нормальными женщинами тоже. По этой части они уже своего добились.
Лахман встрепенулся, прислушался.
– Она идет! Мы ужинаем сегодня в «Голубой ленте», она любит жаркое в маринаде. Пойдем с нами! Может, хоть ты на нее повлияешь. Ты же у нас говорить мастер.
Я уже слышал со стороны лестницы глубокое, воркующее контральто.
– Извини, времени нет, – сказал я. – Слушай, а вдруг у нее из-за ампутированной ступни такой же комплекс, как у тебя?
– Ты считаешь? – Лахман уже вскочил. – Ты правда так думаешь?
Конечно, я брякнул это просто так, не подумавши, лишь бы его утешить. Но увидев, до чего он всполошился, тут же проклял себя за болтливость: ну кто меня за язык тянет? Ведь Меликов же ясно сказал: эта красотка спит с мексиканцем. Однако сказанного не воротишь, да и Лахман не станет ничего слушать – вон как заковылял к своей зазнобе.
Я отправился к себе в комнату, но свет зажигать не стал. Напротив еще кое-где светились окна, в одном я увидел мужчину, надевающего дамское белье. Он стоял перед зеркалом, голый, волосатый, и наводил макияж. Потом натянул голубенькие трусики и застегнул бюстгальтер, в чашечки которого предварительно набил туалетной бумаги. Он настолько поглощен был этим занятием, что позабыл задернуть занавески. Мне уже случалось несколько раз встречать его на улице: в мужском обличье он был скорее робок, зато в женских нарядах очень даже боек. Любил покрасоваться в широченных мягких шляпах и вечерних платьях. Полиции он давно известен, зарегистрирован как неизлечимый. Какое-то время я еще продолжал наблюдать за его маскарадом, потом мне стало тошно, что и немудрено при созерцании подобного зрелища, и я отправился вниз дожидаться Меликова.