В три часа пополудни, в холодный мартовский день, в понедельник, на маленькой башенке огромного деревянного здания, расположенного на берегу Темзы немного западнее Лондонского моста, взвился красный флаг и раздался звук трубы. Это огромное здание имело круглую форму, и большая часть его была даже без крыши; построено оно было отчасти на кирпичном, отчасти на каменном фундаменте. Это был знаменитый, так называемый «Круглый» театр (Globe theatre); красный флаг и трубный звук обозначали, что «слуги обер-гофмейстера» сейчас начнут представление. В этот день, как гласила афиша на дверях, должна была идти «Трагическая история Гамлета, принца датского», написанная Вильямом Шекспиром. Лондонские жители хорошо знали, что этот «Вильям Шекспир» – один из вышеупомянутых «слуг обер-гофмейстера» и написал уже несколько пьес, разыгранных этими «слугами». Многие из прочитавших афишу сразу угадали, что «трагическая история», вероятно, заимствовала свой сюжет из пьесы какого-нибудь старинного автора и что она уже не впервые появляется на сцене.
Шумная аудитория всевозможных возрастов и сословий, в фуфайках, штанах, в брыжах и в плащах, в шляпах с перьями и в простых шапках нетерпеливо ждала, чтобы раздвинулась наконец потертая занавесь, отделявшая сцену от зрительного зала, похожего на огромный, круглый амбар. Вдоль стен этого театра шли деревянные галереи, а под ними возвышалась площадка, разделенная на ложи, называвшиеся «комнатами» и украшенные спереди цветною материей. Сцена и комната актеров были покрыты соломенною крышею, а деревянные галереи заменяли крышу ложам.
Самая внутренность театра, имевшая форму буквы «О» и называвшаяся «двором», была вся заполнена почтенными гражданами, учеными, судьями и адвокатами в черных одеждах, здоровенными солдатами, всевозможным другим народом самых различных профессий или совсем без профессий. Все они говорили, смеялись, покупали фрукты, пиво и вино от бесчисленных продавцов, сновавших повсюду, и над их головами не было никакой крыши, кроме голубого неба. Здесь не было ни сидений, ни пола под ногами, все стояли прямо на земле.
Толпа в этом так называемом «дворе» ждала начала представления с нетерпением. Разодетая же в бархат и шелк, знатная публика сидела в своих ложах и лениво посматривала на более интересную публику в галереях, причем имела скучающий, разочарованный вид. Наиболее солидные граждане в галереях и во дворе, очевидно, пришли сюда, чтобы за шесть или восемь пенсов получить то удовольствие, на которое они могли рассчитывать за свои деньги. В самой верхней галерее собрались мальчики, поедавшие яблоки и грызшие орехи; они боролись между собою и рады были смеяться своим собственным шуткам так же, как и тому, что происходило на сцене. Во дворе виднелась группа разодетых женщин известного пошиба, они курили, как мужчины, и отстаивали, как могли, свои места от других. Две или три дамы, мало заботившиеся об общественном мнении и презиравшие его, сидели открыто в ложах, но в масках.
Время от времени, до начала представления, появлялся какой-нибудь молодой аристократ, надушенный, украшенный перьями и драгоценными камнями, вооруженный шпагой с золотой рукояткой и вложенной в бархатные ножны; он, высокомерно и презрительно поглядывая кругом, проходил в «комнату» лордов, то есть в главную ложу, выходившую к сцене, или же отправлялся прямо на сцену, покрытую циновкой, и садился там на треножный стул, который он приносил сам, или ему подавал его паж, получивший этот стул у театрального служителя за шесть пенсов. Там, на таких же стульях, по бокам сцены, восседали другие такие же аристократы; некоторые из них разговаривали между собою, другие играли в карты; отсюда ясно можно было расслышать, как актеры смеялись и болтали в актерской, делая последние приготовления к началу представления.
Один из франтов, восседавших на стульях около сцены, зажег свою трубку и сказал, обращаясь к другому и слегка пришепетывая:
– Много пройдет еще времени, прежде чем лорд Саутгемптон явится сюда посмотреть на своего друга Вильяма.
Саутгемптон в это время сидел в Тауэре (в крепости), так как он был замешан в заговоре, душою которого был герцог Эссекский, окончивший свою жизнь на плахе в феврале; теперь судили его сообщников.
– Может быть, и мы все не скоро опять увидим игру Вильяма после этой недели, – ответил его собеседник, щекотавший тростником ухо третьего лорда. – Разве вы не знаете, что актерам обер-гофмейстера приказано теперь отправляться играть в провинцию за то, что они играли «Ричарда II» в присутствии приверженцев герцога Эссекского, когда те замышляли свой заговор?
– Дело в том, что я был погружен с головой в любовь к одной прелестной даме в Блекфиаре в продолжение целого месяца, и поэтому я ничего не знаю о том, что происходило здесь за последнее время.
– Происходило то, что я вам сейчас говорил, и вот потому-то у нас за две последние недели было столько новых пьес и между ними две пьесы, написанные Вильямом Шекспиром. Актеры должны иметь в запасе несколько новых пьес для провинции, особенно для университетских городов. Ведь эти актеры были, собственно говоря, в большой дружбе с эссекскими заговорщиками; счастье их, что у них при дворе много других друзей, вроде Уот-Ралея, иначе они тоже очутились бы в Тауэре вместо провинции.
Первый франт, посматривая на черную занавесь, закрывавшую часть сцены, сказал сквозь зубы:
– Вильям Шекспир должен быть сегодня в надлежащем расположении духа, чтобы разыгрывать свою трагическую историю: друг его Саутгемптон в тюрьме, Эссекс казнен, сам он высылается из столицы. Удивляюсь только, как такой сердечный человек, как Шекспир, этот джентльмен в полном смысле слова, может находить удовольствие в подобной компании, как он вообще может быть актером и в состоянии писать пьесы для увеселения этой вонючей черни.
Каковы бы ни были воззрения самого Шекспира на этот счет, в данную минуту у него были другие заботы в голове. В пустой актерской, закрытой занавеской со стороны сцены, он ходил от одного актера к другому; многие из них не были еще совсем одеты, другие уже надели парики и наклеили фальшивые бороды, иные успели загримироваться и ходили взад и вперед, повторяя про себя свою роль с озабоченным видом. Шекспир успокаивал всех и, казалось, волновался меньше всех присутствующих. Он уже отчасти облачился в свое одеяние духа отца Гамлета, и только его волнистые волосы, слегка рыжеватые, как и его заостренная клином бородка, еще не были спрятаны под шлем, который он должен был потом надеть. Его добрые карие глаза быстро и осторожно оглядывали всех актеров, и когда он убедился, что актеры для первой сцены уже совершенно готовы и другие тоже скоро будут одеты, он подал наконец знак поднять флаг и затрубить в трубы.
При виде этого флага последние запоздавшие в театр ускорили шаги, чтобы поспеть вовремя. Многие аристократы подъезжали на лодках прямо из своих роскошных дворцов, расположенных на набережной, ехали также верхом на лошадях или в колясках, или же переплывали Темзу на яликах; простые граждане, адвокаты, солдаты, матросы и простой народ стекались со всех сторон на паромах или пешком от Лондонского моста и из ближайшего соседства. При звуке трубы публика в театре громко воскликнула: «А-а!»; послышались и другие восклицания в этом же роде. Все актеры высыпали из актерской, некоторые подошли к самой занавеси, другие остановились недалеко от нее, сейчас должно было начаться первое представление «Гамлета», обессмертившего потом имя своего автора – Шекспира.
В актерской, где оставалось всего только несколько человек, ожидавших реплики, вызывавшей их на сцену, ясно было слышно все, что говорилось на сцене, а также слышны были комментарии и громкие замечания публики во «дворе» и напыщенный смех аристократов, смеявшихся над собственными шутками. В узкие высокие окна врывался холодный бледный свет мартовского дня и падал прямо на лицо молодого стройного актера, усы которого были так хорошо прикреплены, что их нетрудно было принять за настоящие; в те времена, когда вообще было в моде красить волосы, настоящие бороды и усы часто казались фальшивыми. Волосы молодого человека были чудного каштанового цвета, но это был их естественный цвет. Его голубые глаза и довольно резкие черты лица придавали ему отчасти добрый, отчасти горделивый вид; он старался стоять спокойно, чтобы ни одним движением не выдать беспокойства, снедавшего его, как это всегда бывает с главными актерами, когда они впервые выступают в новой пьесе.
В это время к нему подошел вдруг юноша в женской одежде – в длинном платье с пышными рукавами, фижмами и на высоких каблуках; он шел медленно и плавно, как подобает грациозной девушке, которую он играл, или же подпрыгивал и скакал, как мальчик, каковым он и был на самом деле. Он весело заметил:
– Смелее, Гель, не делай такой похоронной мины, у тебя, кажется, ноги дрожат больше, чем у самого Шекспира, между тем пьесу-то написал он, а посмотри-ка на него: вот он надел свой шлем и идет играть духа так же спокойно, как будто надел шапку, чтобы идти в таверну выпить стакан пива.
Гель сначала хотел было принять обиженный вид, но, поняв вовремя, что умница мальчик, игравший Офелию, видит его насквозь, тяжело вздохнул и сказал:
– Ведь мне впервые приходится играть такую ответственную роль. Мне кажется, что меня поднимут на смех сегодня, уж лучше бы отдали Лаэрта Джилю Грове, в конце концов.
– Вздор, Мерриот, если ты будешь так трусить, то никогда не сможешь играть ответственные роли. А между тем ведь в таверне ты первый затеваешь драку, ты не из трусливых. Посмотри-ка на Борбеджа – он забыл себя, нас, весь мир и воображает, что он на самом деле – Гамлет!
Гель Мерриот, зная наперед то, что увидит, посмотрел все же на Борбеджа, шагавшего как бы в глубоком раздумье около входа на сцену. Невысокого роста, красивый человек, он поражал своим сосредоточенным видом и величественной осанкой; он был спокоен, как и сам Шекспир, но в то время, как последний думал обо всем, кроме своей роли, Борбедж, напротив, только и думал о ней, как будто он действительно стал Гамлетом с той минуты, как облачился в его одеяние.
– На что это вы так загляделись, Джиль Грове? – спросил вдруг Гель Мерриот другого актера, смотревшего на него с насмешливой улыбкой, как будто он догадывался о внутреннем беспокойстве дебютанта. – Право, я бы советовал вам оставить в покое других людей и заняться своим делом. Вы бы лучше оставались сапожником, чем идти в актеры.
– Конечно, – ответил Грове, одетый в костюм Розенкранца, – я гораздо менее отрицаю то, что был сапожником – что совершенно верно, – чем некоторые, кто кричит о том, что они дворяне, в чем можно еще сомневаться.
Глаза Мерриота гневно сверкнули, но раньше чем он успел что-нибудь ответить, в разговор вмешался другой актер, в богатом платье с фальшивой седой бородой.
– Послушайте, Грове, – сказал он, – вы несправедливы к этому молодому человеку. Разве он когда-нибудь хвастался своим происхождением? Оставьте его в покое. Вы, кажется, опять слишком часто прикладывались к бочонку с пивом.
– Дело в том, – воскликнул юноша, игравший Офелию и стоявший, красиво подбоченившись, – Грове рассчитывал, что будет играть роль Лаэрта, а Шекспир отдал эту роль Гелю, и поэтому последний только хвастает, что он – дворянин.
– Ах ты, дерзкий мальчишка! – крикнул Грове. – Если бы я не боялся испортить твоего грима, я бы научил тебя разговаривать со старшими. Я бы мог играть Лаэрта, но этот…
Он запнулся, но седобородый актер, игравший Полония, закончил за него:
– Но этот молодой человек получил роль, потому что рассчитывать на вас невозможно: вы могли напиться так, что не были бы в состоянии играть.
– Что касается этого, – подхватил Грове, – то вот этот господин засидится в таверне, наверное, позже меня и будет кричать громче меня до самого рассвета.
Мерриот ничего не ответил на последнюю дерзость. Грове тоже молча отошел в другой угол комнаты. Полоний перешел к другой группе актеров, а Офелия отправилась смотреть, как надевают роскошное платье на актера, которому предстояло играть роль Озрика. Предоставленный теперь своим думам, Лаэрт задумчиво крутил свои фальшивые усы и обдумывал дерзости, которые наговорил ему бывший сапожник. И чем больше он думал об этом и чем больше сознавал, что не нашелся, что ответить ему на это, тем в большую ярость он приходил. Гнев его, однако, послужил прекрасным средством от того беспокойства, которое только что волновало его. Он так глубоко задумался над всем этим, что даже не следил за тем, что происходило на сцене, и поэтому невольно вздрогнул, когда вдруг Шекспир схватил его за левый рукав и повлек ко входу на сцену, говоря:
– Что с тобой, Гарри? Тебя ведь ждут на сцене!
Будто проснувшись от сна и видя, что Борбедж и другие уже на сцене, он бросился тоже туда и так внезапно очутился вдруг перед королем Клавдием и Борбеджем, что последний с негодованием взглянул на него, чем еще больше увеличил его смущение. Бедный Гель стоял неподвижно, уставившись взглядом на вывешенный плакард, на котором значилось, что сцена изображает комнату во дворце Эльсинор. Публика волновалась и перешептывалась во время длинного монолога короля. Гель вообразил, что смущение его замечено в театре, и так перепугался, что сделал шаг назад и наступил прямо на ногу одному из аристократов, толпившихся тут же на сцене; тот сердито вскрикнул. Чувствуя, что надо что-нибудь предпринять, чтобы наконец овладеть собою, Гель вспомнил, что, рассердившись на Грове, он забыл всякий страх, и поэтому опять постарался возобновить в своей памяти сцену, происшедшую в актерской. Он так глубоко задумался, что чуть не подскочил от испуга, когда вдруг заметил, что на сцене водворилось глубокое молчание, и увидел, что все актеры с удивлением смотрели на него.
– Что тебе надо, Лаэрт? – уже в третий раз спрашивал его король.
Гель, видя, что его спрашивают уже не в первый раз, открыл рот, чтобы ответить, и тут только заметил, что совершенно забыл первые слова своей роли. Страшно смущенный, он невольно взглянул на дверь, ведшую за кулисы, и встретился с глазами Шекспира, стоявшего так, чтобы видеть оттуда все, что происходит на сцене. Скорее удивленный, чем негодующий, он прошептал ему вполголоса первые слова его роли, и Гель, точно воскресший из мертвых, сразу пришел в себя и начал свой монолог. Публика, молчавшая только при самом начале действия и при появлении духа отца Гамлета, опять заволновалась и стала разговаривать довольно громко, до тех пор, пока наконец не заговорил сам принц Гамлет.
Когда Гель вышел опять за кулисы вместе с королем и придворными, он тотчас же подошел к Шекспиру и извинился перед ним за свою рассеянность; тот спокойно ответил ему:
– Вздор, Гель, с кем из нас этого не случалось в свое время?
Насмешливая улыбка Грове, конечно, не способствовала успокоению Геля, пока он стоял за кулисами, ожидая своего выхода.
Он горько упрекал себя за то, что чуть не испортил всей пьесы Шекспира, своего благодетеля, который доверил ему ответственную роль Лаэрта. Глубоко опечаленный, он вернулся затем на сцену вместе с Офелией и Полонием.
Сцена эта прошла так хорошо, что Гель совсем было приободрился, но в ту минуту, как он говорил свои последние слова, обращаясь к Полонию, он совершенно нечаянно взглянул через целый ряд голов на ложи и там увидел личико, заставившее его широко раскрыть глаза от удивления и остаться стоять с открытым ртом.
Личико это принадлежало, конечно, женщине, он никогда не видал его раньше, иначе бы он сразу узнал его. Он и теперь бы не увидал его, но молодая девушка сняла маску, под которой ей стало, вероятно, слишком душно. Она, по-видимому, совсем не беспокоилась о том, что могут подумать, увидев ее без маски в театре. Личико ее поражало гордым и энергичным выражением, казалось, что под прелестным женским обликом скрывается огненный гордый характер юноши. Волосы и глаза у нее были темные, кожа поражала своею белизною и свежестью, лоб был невысокий, подбородок твердый и энергичный, но в то же время очаровательного очертания. Одним словом, это была форменная красавица, иначе, конечно, Мерриот не был бы так поражен при виде ее. Подбородок ее утопал в батистовых брыжах, платье было из темной материи с бархатными полосами и тесно облегало ее стройную изящную фигурку. Рукава с разрезами, но в то же время очень пышные, не скрывали дивных форм ее рук; на вид ей можно было дать не более двадцати двух лет.
Рядом с этим дивным созданием сидел пожилой, роскошно одетый господин, крепко уснувший на своем стуле, а дальше в ложе виднелась еще дама в маске, она откинулась как можно дальше назад, чтобы ее не видели. Во дворе, около самой ложи, стоял стройный смуглый юноша в зеленом платье, которое носили обыкновенно пажи великосветских дам.
Конечно, всех этих подробностей Лаэрт не мог заметить сразу, он видел только девушку и был так поражен ее красотой, что последние слова произнес таким равнодушным голосом, что ближайшие зрители расхохотались: настолько был велик контраст между этим тоном и тем пылом, с которым он только что говорил. Полоний и Офелия, удивленные этим резким переходом, невольно тоже посмотрели в ту сторону, куда смотрел Лаэрт. Он в эту минуту с большим чувством произнес «прощай», относившееся по ходу действия к Офелии, но на самом деле он сказал это слово, обращаясь к прелестной незнакомке. Он с такой неохотой покидал сцену, что Полоний, которому теперь предстояло говорить в отсутствие Лаэрта, сердито крикнул ему вполголоса: «Убирайся к черту!» – что заставило покатиться со смеху сидевших около сцены щеголей.
При виде Шекспира, говорившего о чем-то с Горацио около входа на сцену, Мерриот почувствовал опять угрызения совести, но ненадолго; воспоминание о чудном видении в ложе затмило собой все, он даже забыл о своей ссоре с Грове. Гель охотно бы пошел теперь на балкон, находившийся на заднем плане сцены, куда обыкновенно уходили все актеры, не занятые в пьесе, откуда он мог бы прекрасно видеть даму, пленившую его сердце, но как раз сегодня этот балкон должен был служить площадкой около замка, где сходятся Гамлет и дух его отца.
Услужливое воображение рисовало уже Гелю счастливую перспективу, будто красавица эта тоже влюбилась в него, и он совершенно не следил за тем, что происходило на сцене, пока наконец не раздался торжественный голос духа Шекспира, говорившего на сцене и водворившего сразу молчание в зрительном зале с первых же своих слов.
Во втором акте Гель должен был переменить платье и играть роль одного из придворных на сцене. Как только он вышел из-за кулис, он первым долгом взглянул на свою красавицу, но, увы, она снова надела черную бархатную маску.
Вернувшись в актерскую, он должен был приклеить себе теперь седую бороду, чтобы изображать престарелого царедворца в сцене, где давалось театральное представление, устроенное Гамлетом. Важно выступая в свите короля под звуки труб и барабанов, он снова увидел, что красавица его все еще в маске. Но на этот раз не мог смотреть на нее, так как он должен был смотреть то на короля и королеву, то на мимических актеров.
Когда окончилась эта сцена и актеры снова очутились за кулисами, они невольно стали обмениваться впечатлениями. Один заметил:
– Публике, по-видимому, понравилось наше представление; как она кричала, когда король бросился бежать в ужасе!
– Ну, шум еще ничего не значит, – возразил другой, – гораздо важнее то, что все они притихли и слушали почти всю сцену молча; когда играли «Гамлета» Тома Кида, наверное, этого не было.
– Посмотрим, удастся ли еще конец, – заметил тихо Шекспир, но на лице его играла довольная улыбка.
Гель Мерриот нацепил опять усы и облекся в одежду Лаэрта с твердым намерением со своей стороны тоже способствовать успеху пьесы. Следующая за тем сцена, где он должен был потребовать от короля удовлетворения за смерть отца, узнать о том, что сестра его сошла с ума, эта сцена должна была дать ему возможность доказать Шекспиру, что он не ошибся, выбрав его для такой ответственной роли; она должна была послужить первым шагом к блестящей карьере, которая дала бы ему возможность встать на одну доску с богатой аристократкой. Может быть, она принадлежала к числу тех, которые пользовались привилегией присутствовать на рождественских придворных представлениях. Если бы ему удалось заслужить ее внимание в первый же раз, как актеры обер-гофмейстера будут играть при дворе, и составить себе такое же состояние, как Аллейн и другие актеры, он смело может рассчитывать на то, что станет равным ей по богатству и происхождению. Все это промелькнуло в его голове как молния, со свойственной юношам беспечностью.
Он стоял, погруженный в раздумье, в углу актерской и, подобно Борбеджу, старался сосредоточиться на своей роли, отгоняя актеров, подходивших к нему поболтать. Везде раздавались шутки и смех, слышались разговоры, все сидели на столах, стульях и креслах и даже на шкафах, так как все это было приготовлено для предстоящей сцены; в те времена в театре употреблялись не только костюмы и грим, но также декорации и обстановка. Наконец настала минута выхода на сцену. Гель был совершенно готов и вошел в свою роль: когда он услышал реплику, вызывавшую его на сцену, он быстро выскочил из-за кулис и с таким жаром воскликнул «Где король?», что публика примолкла, и даже все сидевшие около сцены франты на минуту прекратили разговор.
Приказав своим датчанам отойти немного назад, Гель снова обернулся к королю и бросил быстрый взгляд по направлению к интересовавшей его ложе: она была пуста. Ему показалось, что пол уходит у него из-под ног, в ту же секунду интонация голоса его совершенно изменилась, и он снова монотонно и машинально продолжал монолог, обращенный к королю. Он все еще время от времени посматривал на пустую ложу, чтобы убедиться, что глаза не обманывают его, но там не было больше ни его красавицы, ни другой дамы в маске, ни спящего мужчины, ни пажа в зеленом платье. Гелю показалось, что в театре вдруг стало темно, хотя по-прежнему свет лился в окна.
Почти совершенно не понимая, что он делает, Гель кое-как окончил эту сцену и другую, следующую за ней, очень длинную и неинтересную. Он вышел, как в тумане, в актерскую и сел на стул в глубоком раздумье. «Разве жизнь утратила для тебя всякую прелесть?» – послышался вдруг голос Шекспира, верно угадавшего настроение своего протеже. Он говорил это полунасмешливо-полусострадательно. При этих словах Гель почувствовал раскаяние при мысли о том, как он обманул доверие своего патрона и почти провалил его пьесу. И поэтому ответил ему невпопад:
– Простите меня, я постараюсь исправиться в последнем акте.
И он встал с места с твердым намерением действительно взять себя в руки. Ведь, может быть, та девушка и ее спутники только перешли в другую ложу или же ушли на время и снова затем вернутся в театр. К тому же с его стороны было очень глупо пренебрегать единственным средством когда-либо сравняться с ней в смысле богатства, и надо было принять во внимание и злорадство, светившееся в лице Джильберта Грове.
Теперь ему предстояла сцена встречи с Гамлетом на кладбище. Стараясь уверить себя, что очаровавшая его девушка смотрит из какого-то неизвестного ему места, он играл с таким жаром, что когда вышел за кулисы после этой сцены, сам Борбедж приветствовал его восклицанием:
– Прекрасно сыграно, сэр!
– Недурно сыграно, – подтвердил и Полоний, а Офелия, скинувшая свое женское платье и оставшаяся в мужской куртке, воскликнула с торжеством:
– Посмотрите, какое кислое выражение лица у Джильберта!
Но Мерриот был настолько благороден, что не стал радоваться унижению своего врага, а обрадовался тому, что Шекспир самолично поблагодарил его за игру. Он отошел немного в сторону и стал упражняться со своей рапирой, приготовляясь к сцене поединка.
Отчасти благодаря именно его умению обращаться с рапирой, Шекспир и поручил ему играть роль Лаэрта; будучи сам дворянин от рождения, Гель прекрасно владел этим благородным оружием, заменившим везде мечи и щиты. Будучи еще в Оксфорде, при жизни своих родителей, когда процесс, затеянный Беркширской отраслью его фамилии, еще не лишил его крова и не заставил бежать в Лондон, чтобы найти какие-нибудь средства к существованию, он каждый день упражнялся в фехтовании под руководством всевозможных учителей. В Лондоне он научился в этом отношении всему, что могли ему дать нового французы в изгнании, воевавшие когда-то во Фландрии и в Испании. В искусстве владеть рапирой он не знал себе соперников, и хотя в сцене поединка в «Гамлете» все движения были заранее заучены, все же требовалось немало умения и искусства, чтобы выполнить их безукоризненно. В те времена, когда почти каждый человек умел владеть тем или другим оружием, поединок сам по себе имел для всех огромный интерес.
Публика была настроена очень нервно, напряжение ее дошло до высшей степени, как и должно быть всегда в пятом акте, перед концом пьесы. Все мужчины: солдаты, ученые, приказчики, лорды, принимали живое участие в происходившем на сцене поединке и поощряли сражавшихся восклицаниями и советами. Симпатии зрителей были, конечно, на стороне Гамлета, но для всех было ясно, что Лаэрт несравненно лучше владеет оружием и только по необходимости оставляет победу за ним. Благородная манера, с которой Лаэрт признал себя побежденным, положительно наэлектризовала публику и расположила ее в пользу этого актера. Во время поединка, когда Лаэрт сделал движение, долженствовавшее на самом деле обязательно ранить Гамлета, из публики вдруг раздался громкий голос:
– Я знал, что удар этот будет нанесен, Мерриот! Это я, Кит Боттль!
Когда Лаэрт наконец сознался в измене и просил прощения у Гамлета, все положительно были на стороне Геля: так хорошо он фехтовал и с таким жаром играл свою роль. Когда спектакль кончился, он был настроен так же радостно, как и все остальные актеры, обменивавшиеся оживленными замечаниями и спешившие переменить свои богатые одежды на обычный костюм.
– Пойдем с нами к «Соколу» выпить бокала два пива, а затем в «Морскую деву» поужинать, – сказал Шекспир Гелю, когда, спустя несколько времени после окончания спектакля, тот вышел из театра в довольно поношенном платье коричневого шелка и бархата. Шекспира сопровождали Геминдж, Слай, Конделль и Флетчер, который был директором этой труппы. Все шестеро быстро направились через поле в таверну, кутаясь в свои короткие плащи, защищавшие их от ветра. Таверна «Сокол» лежала на западном берегу и отделялась от реки только небольшим садиком; когда актеры подошли к ней, из дверей ее вышла группа аристократов, направлявшихся к лодке, чтобы переехать в другую часть города.
– Подождите немного, – быстро заметил Флетчер, – может быть, нам удастся услышать отзыв о сегодняшней пьесе. Лорд Эджбюри – лучший знаток в этом деле во всей Англии.
Актеры отошли немного в сторону и сделали вид, будто читают афишу.
– Конечно, пьеса захватывает внимание, – говорил лорд Эджбюри своим спутникам, – но в общем это – чепуха. Может быть, пьеса продержится неделю, так как заключает в себе аллегорию на современные темы, но не дольше, будущности она не имеет.
– Большое спасибо и за это, – тихо заметил Слай своим товарищам, – все же он оказался щедрее Грове: тот дал всего три дня, этот дает неделю. Плюнем на всех этих пророков и зайдем в таверну.
Лорд Эджбюри и Джиль Грове, вы живы и до сих пор! На всяком первом представлении всегда находятся подобные вам, но на этот раз вы немножко ошиблись: вместо трех дней или недели вам следовало сказать, по крайней мере, триста лет, если не более; конечно, это немного в сравнении с вечностью, но для человеческой жизни вполне достаточно.