Лето в деревне Солнечной выдалось не просто жарким, а выжигающим. Воздух над бескрайними полями пшеницы и подсолнухов колыхался, словно жидкое стекло, искажая линию горизонта. Пыль, поднятая редкими проезжающими машинами и копытами коров, возвращавшихся с пастбища, висела тяжелой пеленой, въедаясь в потную кожу и застилая горло. Степан, или просто Степа, сидел на скрипучих ступенях бабушкиного крыльца, спиной к выгоревшим на солнце бревнам сруба. Двадцать лет, крепкое, чуть угловатое телосложение от постоянной помощи по хозяйству, открытое лицо с широкими скулами и упрямым подбородком, вечно небрежно отброшенные темно-русые волосы, слипшиеся сейчас на висках от пота. Он смотрел на пустое оцинкованное ведро, стоящее у его ног. Оно блестело ослепительно и злорадно – пустое.
Мысль о варенье была почти физической болью. Не о сладком магазинном сиропе, а о настоящем, бабушкином малиновом варенье. О том, что густело в банках янтарно-рубиновым самоцветом, пахло не просто сахаром, а самой сутью лета – теплом солнца, пыльцой, легкой лесной кислинкой. Оно было символом уюта, заботы, долгих зимних вечеров с чаем и бабушкиными рассказами. Но этим летом… этим проклятым, сухим летом… малина в привычных местах вдоль проселочной дороги и на старом покосе выдалась жалкой. Мелкой, бледно-розовой, кислой как недозрелый крыжовник. Солнце, немилосердное и беспощадное, выжгло соки, а дожди, редкие и скупые, лишь взбивали пыль в грязную жижу, не принося желанной влаги корням.
«Заповедный лог…» – мысль пронеслась, как холодная змейка, по разгоряченному сознанию Степы, заставив его непроизвольно сглотнуть. Вдруг показалось, что тень от старой яблони во дворе шевельнулась неестественно резко. Он резко дернул головой – ничего, просто облако на миг прикрыло солнце. Нервы. Но идея, раз возникнув, пустила корни. Заповедный лог. Та самая глухая ложбина за Чертовым ручьем, куда даже пастухи гоняли скот неохотно. Говорили, земля там – особенная. Черная, жирная, вечно влажная, даже в самую засуху. И малина… о малине ходили легенды. Будто ягоды там размером с грецкий орех, темные, как запекшаяся кровь, и сладкие-пресладкие, прямо до оскомины. Собирать – не перебрать.
Но легенды имели и оборотную сторону, темную и колючую. Старики качали головами, заговорщицки понижая голос: «Место то – нечистое. Недаром Заповедным прозвали. Не то заповедано, не то заповедное… Земля там дышит, Степа. Чуешь? То теплочкой потянет из-под ног, то ледком обдаст». А еще – шепотом – о Ней. Леснухе. Старухе-колдунье, сторожихе лога. Бабка Марфа, соседка через два дома, чьи глаза, выцветшие до молочной мути, все равно видели слишком много, клялась крестом-медным: «Видела я ее, Степушка, давно, лет пятьдесят, а то и больше. Стояла меж елок, как обгорелый пень, косматая вся, в тряпьях, что мох на ней растет. А глаза… а глаза, дитятко, как два уголька, только не теплые, а ледяные. Смотрит – и душа в пятки уходит. Не ходи ты туда, милок. Малина та – не простая. Плата за нее – не медяки».
Степа всегда отмахивался. «Сказки! – говорил он, стараясь, чтобы голос звучал бодро и уверенно. – Бабкины байки, чтоб ребятня не шлялась где попало. Леший, кикимора… В наше-то время!» Рационализм двадцать первого века боролся в нем с древними, как сам лес, суевериями, впитанными с молоком матери и бабушкиными присказками. Но сейчас… Сейчас очень хотелось варенья. И не просто хотелось – это стало навязчивой идеей, символом победы над этим удушающим, бесплодным летом. Голодный желудок и тоска по нормальному, обильному лету оказались сильнее смутного страха. Быстренько. Туда-обратно. Солнце еще высоко. Никто и не узнает.
Он встал, кости затрещали от неподвижности. Взял не ведро – слишком заметное, звонкое. Нашел на кухне большой пластиковый контейнер из-под дешевого пломбира – белый, непрозрачный, с синей крышкой. Практично, вместительно, не бренчит. Сунул в карман шортов смятый полиэтиленовый пакет – на всякий случай. «Ерунда все, – повторил он про себя, выходя за калитку и щурясь от слепящего света. – Ягоды собрать, не медведя искать. Час, максимум полтора». Он старательно вытеснял из головы образ, нарисованный бабкой Марфиными дрожащими губами: косматая фигура, угольные глаза в сумраке елей. Но тень от яблони снова показалась ему подозрительно густой.
Дорога до опушки леса, окаймлявшего Солнечную с севера, была привычной и даже приятной, несмотря на зной. Он шел мимо огородов, где вяло шевелились на грядках листья капусты, мимо покосившегося сарая с выцветшей голубой краской, мимо пруда, где вода позеленела и покрылась ряской, издавая сладковато-гнилостный запах. Пели воробьи, где-то далеко каркала ворона, неслось монотонное стрекотание кузречей в высокой траве. Пахло пылью, навозом, нагретой смолой от соседской крыши и… свободой. Лес впереди манил прохладой, зеленым полумраком. Степа ускорил шаг, контейнер неловко бил его по бедру.
Опушка встретила его стеной зелени и густым, смолистым ароматом сосен. Солнце здесь уже не било в полную силу, пробиваясь сквозь хвою золотистыми лучами, в которых танцевали мириады пылинок. Было хорошо. Знакомо. Степа свернул с наезженной дороги на узкую, едва заметную тропинку, ведущую вглубь, к Чертову ручью. Тропинка петляла между стволами, ныряла под бурелом, взбиралась на кочковатые пригорки. Воздух становился влажнее, прохладнее, пахнуть начал не только хвоей, но и мхом, папоротником, влажной землей. Птичье пение поредело, но не исчезло совсем. Степа чувствовал себя почти умиротворенным. Вот видишь, ничего страшного. Бабка Марфа – старая, ей все мерещится.
Чертов ручей – на самом деле, жалкий ручеек, пересыхающий к августу, – встретил его тихим журчанием на дне каменистого русла. Перейти его можно было по двум скользким, мшистым бревнам, перекинутым кто знает когда. Степа перешел, ловя баланс, контейнер прижав к груди. И вот он здесь. Начало спуска в Заповедный лог.
И сразу все изменилось. Будто невидимая черта была перейдена. Звуки – стрекот, редкие птичьи голоса, журчание ручья – остались где-то сзади, сверху. Их словно отрезали толстым одеялом. Наступила Тишина. Не просто отсутствие шума, а живая, плотная, давящая субстанция. Она обволакивала, закладывала уши. Степа непроизвольно замер, прислушиваясь. Ничего. Ни шелеста листьев наверху (ветер, казалось, умер у границы лога), ни жужжания насекомых. Только собственное дыхание, внезапно ставшее громким и неровным, и стук сердца где-то в висках. Тук. Тук. Тук.
Воздух был другим. Не просто прохладным, а холодным, сырым, тяжелым. Он пах. Пах крепко и странно. Прелой листвой, конечно, вековым перегноем, грибами… но под этим чувствовалось что-то еще. Глубокий, землистый запах, как в погребе, смешанный с едва уловимым, но оттого еще более тревожащим душком – сладковатым, как начало гниения, и одновременно терпким, как старая лекарственная настойка. Степа почувствовал, как по спине пробежал холодок, несмотря на общую духоту дня. Он сглотнул. Горло было сухим.
Солнечный свет сюда почти не проникал. Высокие, кривые, словно скрюченные болью ели и пихты сплели свои кроны в непроницаемый полог. Зелень здесь была не яркой, а темной, синевато-зеленой, местами почти черной. Тени лежали глубокие, бархатистые, неестественно синие, как синька. Они казались осязаемыми, готовыми сгуститься во что-то плотное. Степа оглянулся. Тропинка за его спиной, ведущая вверх к ручью, казалась теперь узким светлым туннелем в совершенно ином мире. Мире света, звуков, тепла. Здесь же царил вечный, влажный сумрак. И Тишина. Эта гнетущая, всепоглощающая Тишина.
«Ну и ладно, – пробормотал он себе под нос, стараясь придать голосу бодрости. – Тишина – хорошо. Никто не помешает. Быстренько собрал – и домой». Но его собственный голос прозвучал чужим, приглушенным, сразу поглощенным этой немой пустотой. Он начал спускаться по крутому склону. Под ногами хрустели ветки и прошлогодняя хвоя. Звук был оглушительно громким в окружающей немоте, как выстрелы. Каждый хруст заставлял Степу вздрагивать. Он чувствовал, как сотни невидимых глаз следят за ним из синих теней. Воображение. Только воображение.
Спуск казался бесконечным. Воздух становился все гуще, тяжелее дышать. Холод пробирал под футболку. И запах… этот терпко-сладковатый, гнилостный запах усиливался, становился почти осязаемым. Наконец, склон начал выполаживаться. Тропинка вывела его из елового частокола на… не то чтобы поляну. Это было скорее окно в чаще. Огромный, давно упавший ствол сосны, покрытый толстым ковром изумрудного мха, делил пространство пополам. Земля была черной, влажной, усыпанной хвоей и трухой. И повсюду… МАЛИНА.
Степа ахнул, забыв на мгновение и холод, и тишину, и страх. Слухи не врали. Кусты стояли стеной, огромные, раскидистые, с толстыми, колючими ветвями, переплетенными так плотно, что казались единым живым организмом. И они ломились от ягод. Ягоды были невероятными. Каждая – размером с крупную виноградину, а то и больше. Цвет – не привычный малиновый, а глубокий, насыщенный, почти черный рубин в тени и кроваво-красный там, куда редкие лучи солнца все же пробивались сквозь щели в кронах. Они глянцевито блестели, будто покрытые лаком или тонкой пленкой масла. Они свисали тяжелыми гроздьями, так, что ветви сгибались под их весом. И запах! Густой, удушающе сладкий, как перебродивший мед, с явственной терпкой ноткой лесной дичины и той самой… влажной землистости, что висела в воздухе. Он заполнял легкие, прилипал к небу. Сладкий, но с горчинкой на задней стенке горла. Запах изобилия, но какого-то… липкого, опасного.
«Боже…» – прошептал Степа, и его голос снова потерялся в тишине. Страх, предчувствия, бабкины сказки – все улетучилось, сметенное волной чистого, почти животного азарта. Богатство! Перед ним лежало решение всех проблем. Варенья хватит на три зимы! Можно продать на трассе – такие ягоды купят за дорого! Он поставил белый контейнер на замшелый бок упавшей сосны, мох подался мягко, как перина. Руки сами потянулись к ближайшей грозди.
Первое прикосновение. Ягоды были необычайно плотными, упругими, но не твердыми. Они легко отделялись от белесой плодоножки с мягким, сочным чпоком. Темно-красный, почти фиолетовый сок сразу же выступил на месте отрыва и запачкал пальцы. Он был густым, липким, как… как свежая кровь. Степа машинально облизал палец. Вкус взорвался на языке – интенсивно-сладкий, с мощной кислинкой и… металлическим привкусом. Как будто лизнул батарейку. Он поморщился, но азарт был сильнее. Наверное, от почвы. Минералы.
Он начал срывать ягоды горстями, наполняя контейнер. Звуки его движений – шелест листьев, щелчки ломаемых веточек, глухие удары ягод о пластик – были единственными звуками в этом мертвом царстве. Они казались кощунственно громкими, нарушающими священную немоту. Степа увлекся. Он пробирался вдоль стены кустов, отыскивая самые крупные, самые темные грозди. Контейнер наполнялся быстро, тяжелая рубиновая масса росла на глазах. Липкий сок покрыл его пальцы, забился под ногти. Он вытирал руки о шорты, оставляя темные, быстро буреющие пятна.
Он углубился в малиновые джунгли, туда, где кусты сомкнулись в сплошную колючую стену, а свет почти не проникал. Тени здесь были синими, как чернила. Воздух казался еще холоднее и гуще. Запах малины смешивался с запахом сырой земли и гнилого дерева, становясь почти одурманивающим. Степа тянулся за невероятной гроздью, спрятавшейся в нише между корнями огромного, почерневшего от времени пня, поросшего мохом и какими-то странными, бледными грибами. Ягоды здесь были особенно крупными, почти черными, глянцевыми, как гагат. Он осторожно, чтобы не раздавить, взял гроздь. Колючки впились в кожу, но боль была острой, чистой, частью охоты за трофеем. Он сорвал ее, поднес ближе к лицу, любуясь совершенством формы, глубиной цвета. Каждая ягода казалась маленьким, пульсирующим сердцем тьмы.
И в этот момент Тишина не просто вернулась. Она ударила.
Будто гигантский колокол, сделанный из ваты и льда, обрушился сверху, поглотив последние, неосознаваемые им до этого момента звуки – его собственное дыхание, биение сердца, даже, казалось, шум крови в ушах. Все смолкло. Абсолютно. Воздух перестал быть просто густым – он стал вязким, как застывающий сироп, сопротивляясь каждому вдоху. Холод, уже не внешний, а идущий из самой глубины костей, из солнечного сплетения, сковал Степу ледяными тисками. По спине побежали мурашки, волосы на затылке и предплечьях встали дыбом. Во рту пересохло окончательно, язык прилип к нёбу. В глазах потемнело, сердце замерло, а потом рвануло бешеной, хаотичной дробью, оглушительно громкой в этой немой пустоте. БУМ. БУМ. БУМ.
Он понял, что не один. Не просто почувствовал – узнал это всем существом, каждой клеткой, охваченной первобытным ужасом. За ним наблюдали. Не из леса. Не из кустов. Из самой Тени. Из этой синей, неестественной мглы между корявыми стволами. Наблюдали с немым, леденящим интересом.
Инстинкт кричал: БЕГИ! Но тело не слушалось. Оно окаменело. Мышцы свело судорогой. Пальцы, все еще сжимающие теплую, пульсирующую гроздь малины, онемели. Липкий сок на руках вдруг показался отвратительным, ядовитым. Он почувствовал, как его собственная тень у ног сжалась, съежилась, пытаясь слиться с землей.
Медленно, преодолевая нечеловеческое сопротивление воздуха и собственного паралича, Степа начал поворачивать голову. Шея скрипела, как несмазанные петли. Взгляд скользнул по знакомым уже очертаниям корней, мха, темных стволов… и зацепился за пятно абсолютной черноты между двумя особенно кривыми, перекрученными елями. Оно было не просто темным. Оно было гуще ночи, глубже бездны. Оно поглощало свет, форму, смысл.
И из этого пятна, из самой сердцевины небытия, словно конденсируясь из синего мрака и запаха древнего тлена, выступила фигура. Не вышла. Не показалась. Выступила, как пятно сырости на стене, как тень, обретающая плоть. Бесшумно. Не нарушая всепоглощающей Тишины ни единым звуком.
Степа замер. Мир сузился до этого клочка синей мглы, до этой формирующейся во тьме фигуры, до бешеного стука собственного сердца, грохотавшего в гробовой тишине. Он больше не думал о варенье.