Второго такого подворья во всей Нефедовке не было – два вытянутых дома-близнеца, а между ними неширокий тенистый дворик. Посередине, укрытая от прямых солнечных лучей, протянулась грядка, усеянная шампиньонами, – длинная, очень высокая… Возле грядки стояла женщина.
Стояла долго – пришла сюда еще засветло, а стемнело уже давненько. Двор заливала мгла, в окнах – ни огонечка. Лишь большие круглые шляпки грибов смутно белели во мраке, и женщине казалось отчего-то, что светятся они своим собственным слабым светом. Неприятным, мертвячьим…
А может, и в самом деле светились. А может, и мертвячьим… Что только не рассказывали – шепотом, на ухо, между своими – о делах, происходивших за высоким заплотом Ольховских… Вернее, Ольховской, – всем тут заправляла Бабонька, как звали ее в семье.
Женщина, статуей застывшая у гряды, в мыслях называла хозяйку подворья иначе: старой ведьмой. И не думала, что когда-нибудь придет сюда…
Однако пришла. Пришла и простояла несколько часов.
…Наконец прозвучал скрип – громко, протяжно. За раскрывшейся дверью – темнота, черный провал в никуда. Голос, казалось, принадлежал не человеку, не женщине, но сгустившейся мгле:
– Пришла? Чего надо-то?
Женщина попыталась что-то произнести, не получилось, со второй попытки выдавила одно лишь слово:
– Помоги…
– Чем ж я тебе помогу? – удивилась тьма. – Сама ж знаешь, и дитёв в школе учишь – в нау-у-у-уку верить надобно, а не бабкам-ведьмам… Вот в город и езжай, к дохтурам, на-у-у-у-ука тебе и помогёт…
Женщина рухнула на колени. Резко, словно кто-то сзади рубанул по поджилкам. Потом не могла вспомнить: говорила ли она что-то еще, молила ли, объясняла ли, что доктора поставили не оставляющий надежды диагноз… Или просто молча стояла на коленях, умоляюще сложив у груди руки.
– Ладно уж… – смягчился голос. – Приноси… Отработаешь потом, отблагодаришь. А то: на-у-у-у-ука…
…Бабонька Ольховская никак не походила на традиционный образ старухи-ведьмы, на сгорбленное морщинистое создание с клюкой, – высокая, на удивление статная для своих лет… Не согнули ее ни годы, ни смерть мужа и обоих сыновей, – и, казалось, не согнет ничто и никогда.
Настасью-учительницу она в дом так и не пустила – на пороге приняла из рук в руки исхудавшее, невесомое тело ребенка. Пускай сучка образованная там постоит, у грядки шампиньоновой, навозным духом подышит, – глядишь, и посвежеет в мозгах-то…
Освещения в комнате не было: ни лампы, электрической либо керосиновой, ни обыденной свечки, ни экзотической ныне лучины. Самую малость света давали угли, багровеющие в маленькой круглой жаровне. В котелке, стоявшем над ней на треножнике, уже третий час медленно, лениво побулькивало какое-то варево…
Почти полная темнота ничем не мешала Бабоньке. Время от времени она подходила к прячущимся во мраке полкам, уверено доставала новые ингредиенты – из мешочков, баночек, коробочек… Что-то сразу отправляла в котелок, что-то предварительно долго измельчала в бронзовой ступке бронзовым же пестиком.
Во время одной из таких манипуляций из темноты донесся слабый стон. Подошла, не выпуская пестика, пощупала лоб щенку, лежащему на огромном сундуке, прислушалась к неровному, прерывистому дыханию. Ничего, не отходит пока… Сучье семя, оно живучее…
Долгие труды подошли к концу. Бабонька в последний раз помешала зелье, убрала котелок с треножника. Теперь самое главное… Подошла к стене, сняла икону – лик в темноте не разглядеть. Впрочем, и на свету мало что можно было бы рассмотреть на закопченной почерневшей доске.
Икона беззвучно – на манер шахматной доски – разделилась на две шарнирно соединенные половинки. Бабонька достала из тайника невеликого размера скляночку, откупорила – держа в вытянутых руках, подальше от себя. Затем окунула в склянку вязальную спицу, и тут же макнула ее в котелок с варевом. Достаточно… Стиснув щеки мальчика узловатыми сильными пальцами, вливала в рот ложку за ложкой, – он дергал головой, отплевывался, но что-то внутрь все-таки попадало. Оставшееся зелье слила в большую прямоугольную бутыль из толстого стекла – пусть уж дальше училка сама сына выхаживает…
Если бы Бабонька знала, или хотя бы на миг заподозрила, что пятнадцать лет спустя у спасенного Кольки, сына учительницы Настасьи Ростовцевой, закрутится любовь с ее внучкой Лизой Ольховской, то…
То она бы разбила ему голову тем самым бронзовым пестиком.
Не раздумывая.
На шухере оставили Гуся. Здоровенный, толстый (редкое качество для детдомовца), а самое главное – трусоватый, внутри он был только помехой.
Макс подковырнул ножом шпингалет форточки, толкнул. Открылась внутрь с легким скрипом. Постояли, прислушиваясь. Тишина. Только поодаль, участка через три, побрехивала собака – лениво, не чуя их. Изнутри – ни звука. Все правильно, раз ни свет, ни синюшный экран телевизора в окнах не виднелись, – никого нет. И до выходных не будет.
Подтянувшись, Макс рыбкой нырнул в форточку. Невысокий для своих пятнадцати, худой, жилистый – эту часть операции он всегда брал на себя.
…В темноте с дверными замками мудрить не стал – распахнул обе створки окна, Дрон и Шмыга залезли внутрь. У Дрона имелся с собой фонарик, стекло заклеено изолентой – узкий лучик метался по комнате бессистемными прыжками.
– Нема ящика, кажись, – тихонько сказал Шмыга и хлюпнул носом. Прозвищем своим он был обязан хроническому насморку.
На телевизор у них имелся заказ. Если здесь не найдется, придется лезть еще в одну халупу. Бывают такие жмоты, не желают покупать ящик для дачи, привозят с собой, когда выезжают надолго.
– Щас в другой комнатухе поищем, – вполголоса откликнулся Дрон. – А ты холодильник ошмонай, хавать охота, сил нет. Может, че оставили…
У Макса фонарика не было, он осматривал дальний угол, двигаясь вдоль стены и зажигая одну за другой спички. Ничего интересного. Посудная полка – дешевые фарфоровые тарелки, алюминиевые кружки. Рукомойник на стене, зеркало. Фотография за стеклом, в деревянной рамке. На фотографии люди в форме.
Свет вспыхнул.
На пороге стоял человек, одетый лишь в трусы и майку..
Макс к нему не приглядывался – прыжком рванул к окну. Столкнулся там с Дроном – тот уже протискивался наружу. Макс за ним.
Вопль. Макс, оседлавший подоконник, обернулся. Шмыга бился в руках неожиданно появившегося человека и истошно верещал. Макс спрыгнул обратно в комнату. Выдернул финку. Пускать в дело не собирался – припугнуть, взять на понт. Увидел: Шмыгу держит старик – седой ежик волос, морщинистое лицо. Ах ты, хрен трухлявый! Ну, щас получишь… Подскочил, размахнулся рукой с зажатым ножом – ударить не лезвием, просто кулаком, много ли старому надо..
Мир взорвался и почернел. А может, взорвалась голова Макса. И тоже провалилась в черноту. Не стало ничего.
…Он пришел в себя от тонкой струйки холодной воды, лившейся на лицо. Открыл глаза, через секунду все вспомнил, рывком поднялся с узкой, по-солдатски заправленной койки, – и тут же опустился обратно. Пол уходил из-под ног, как палуба попавшего в шторм корабля. Стены раскачивались, предметы плыли, теряли четкость очертаний. Голова болела.
– Полежи, полежи… Не стоит вставать. До утра полежать придется, самое меньшее.
Макс скосил глаза на голос (виски откликнулись болезненным спазмом). Говорил старик – сидел рядом, на табуретке. Правда, теперь он дряхлым пнем не казался, теперь Макс имел время оценить мускулы рук и груди, покрытой седыми волосами.
– Повезло тебе, парень, что я в последний момент удар сдержал. Я на такие вещи – на замах ножом – механически реагирую, не задумываясь. Привычка. Да видно староват стал, торможу… Но ты молодец, кореша не бросил…
Голос звучал благодушно. Макс расслабился. Бить больше не будет, ясное дело, сам небось испугался не меньше, что по мокрому пойти придется…
Вопрос прозвучал резко, как выстрел:
– Имя?!
Старик оказался на ногах, наклонился над Максом. Смотрел в глаза, колюче и страшно.
– М-максим…
– Детдомовский?! С летнего лагеря?!
– Д-да…
Старик сел, голос снова зажурчал ласковым весенним ручейком:
– А меня Федором Прокопьевичем кличут. Но ты можешь по-простому звать: товарищ прапорщик.
Про себя Макс так его потом и называл, все годы знакомства. Только без «товарища». Просто Прапорщик. С большой буквы.
…Вертолет летел над озером. В кабине два человека – двое уцелевших. Сзади, в грузопассажирском отсеке, – трофей, за который и свои, и чужие отдали сегодня немало жизней.
Миша-Медвежатник сидел за штурвалом – сосредоточенный, напряженный, управлять винтокрылыми машинами ему доводилось не часто. Числился он в группе вторым пилотом, но волею случая остался единственным.
Майор Лисовский – рядом, в кресле пилота-штурмана. Баюкал сломанную правую руку, затянутую в импровизированный лубок, смотрел на бесконечные ряды волн, куда-то и зачем-то катящихся. Глаза слезились – похоже, натер контактными линзами, надетыми перед операцией… Жить не хотелось. Умирать, впрочем, тоже.
Дверь, ведущая из кабины пилотов в грузопассажирский отсек, оставалась открытой, но они не оглядывались. И не увидели, как якобы убитая тварь приподняла голову…
Рычание перекрыло шум двигателей и ротора. Лисовский встал, обернулся. Увидел – зверюга поднялась. Стоит на трех лапах, четвертая болтается бессильно – перебитая, размозженная, из страшной раны торчат белые обломки кости. Шерсть слиплась кровавыми сосульками, кишки из разодранного взрывом гранаты брюха тянутся вниз… Морда тоже вся окровавлена, одного глаза нет – наполненная красным дыра…
– Ёпс… – изумленный выдох Миши в наушниках.
Черт побери! И добить-то нечем, в «беретте» ни одного патрона, а все запасные магазины майор отдал Надежде. Да и не рискнул бы он стрелять внутри вертолета – понятия не имел, где тут проходят кабеля и шланги с маслом или топливом, где расположены аккумуляторы…
Миша поколдовал над пультом (включил автопилот, понял майор), встал, шагнул к перегородке – там, на стоящем боком кресле борттехника, лежал его автомат. Провод натянулся, наушники соскользнули с головы Медвежатника, и Лисовский показал жестами: не надо стрелять, запри дверь, мне одной рукой несподручно… Миша запер, покачал головой: ну и живучая… Вернулся за штурвал.
Не долетит, сдохнет по дороге, подумал про тварь Лисовский. Да оно и к лучшему, как-то не хочется путешествовать в обществе такого пассажира…
Действие анестетика заканчивалось, сломанная рука ныла все сильнее. Он достал из разгрузки шприц-тюбик. Неловко изогнувшись, сделал инъекцию. Подействовало быстро, боль ушла, мозг охватила сонная расслабленность. Майор, насколько смог, вытянулся в кресле, закрыл глаза. Скоро все закончится…
Кажется, он отключился. Может, всего лишь на несколько секунд, может на больший срок…
Грохот. Кресло содрогнулось. Майор вскочил, инстинктивно потянулся к оружию – забыв, что рука в лубке, а «беретта» разряжена. И лишь потом он увидел…
Перегородка вмята, покорежена – словно с той стороны в нее ударил крепостной таран. Дверь чудом держится на одной петле.
Новый удар. Дверь вваливается в кабину. Следом за ней влетает тварь – стремительный живой снаряд.
Дальше все мелькает обрывочными кадрами. Громадная туша на кресле первого пилота. Миша подмят, пытается что-то сделать. Резкое движение косматой башки. Струя крови. Приборы, ручки, тумблеры – залиты красным. Майор бьет ножом. Как, когда успел выхватить? Лезвие уходит в мохнатый бок. Глубоко, по самую рукоять. Оглушительный рев. Взмах лапы. Когти-кинжалы бороздят по приборной доске. Скрежет вспарываемого металла. Искры, треск замыканий.
Снова рев и снова взмах – майор куда-то летит. Хрустко ударяется спиной, но боли не чувствует. Видит: на груди лохмотья комбеза и разгрузки быстро намокают кровью. Автомат – Мишин, заряженный – откуда-то появился в руке.
Пасть – громадная, распахнутая. Совсем рядом. Между клыками – что-то красное. Кусок камуфляжной ткани, пропитавшийся кровью.
Автомат дергается в руке. Промахнуться невозможно. Пули бьют в морду, в распахнутую пасть.
Тварь обрушивается на Лисовского. По лицу течет горячее, липкое. Кровь… Своя? Чужая?
Тварь бьется в конвульсиях. Когти вспарывают майору бедро. Башка бьет по лицу – словно огромная обросшая шерстью кувалда. Темнота.
Темнота. Холод. Громкое журчание. Мокро… Тварь куда-то делась, не давит тушей. Надо выбираться… Он ползет к аварийному люку – на ощупь, вдоль внутренней обшивки. Потом почти плывет в прибывающей воде… Потом возится с ручкой запора… Потом яростный поток отшвыривает майора от люка.
Корпус вертолета заполняется водой. Наверху – воздушная пробка, но воздух быстро уходит.
Если не попадет с первого раза в люк, понимает майор, – он мертвец. Утопленник. Если попадет – все равно утопленник. Истекая кровью, рекордный заплыв по Ладоге не совершить… Побарахтается и утонет. Не стоит и дергаться…
Он ныряет…
…Винтокрылая машина, подняв облака ила, опускается на дно.
Живых внутри нет.