Предисловие

В начале 1990-х моя мать иногда предавалась мыслям о написании автобиографии. Меня это удивляло, так как я знал ее как человека, совершенно несклонного рассказывать о себе напрямую. «Писать преимущественно о себе, – сказала она однажды интервьюеру из Boston Review, – кажется мне окольным путем к темам, которые меня действительно интересуют… Мои собственные вкусы, удачи и невзгоды никогда не представлялись мне образцовыми».

Эти слова моя мать произнесла в 1975-м, еще не завершив предписанный ей в клинике необычайно жестокий курс химиотерапии – врачи пытались излечить (впрочем, без особых надежд на длительную ремиссию и тем более выздоровление, как сказал мне один доктор) метастазировавший рак груди, который диагностировали у нее в предыдущем году (то было время, когда родственникам больных рассказывали больше, чем самим пациентам). Вновь обретя способность писать, она принялась за сочинение эссе для The New York Review of Books, которые впоследствии были объединены в книгу «О фотографии». Примечательно, что с точки зрения «автобиографии» моя мать полностью отсутствует в этих эссе и даже едва появляется в «Болезни как метафоре» – сочинении, которое вообще не появилось бы на свет, если бы не опыт стигматизации, сопутствовавший онкологическому диагнозу в те годы (а сегодня, в смягченной форме, продолжающий существовать в виде самостигматизации).

Наверное, лишь в четырех случаях прозу Сьюзен Сонтаг можно назвать непосредственно автобиографичной. Первый – это небольшая повесть «План путешествия в Китай», опубликованная в 1973-м, незадолго до ее поездки в эту страну. Во многом повесть эта – размышление о детстве и об отце, коммивояжере, который провел бóльшую часть своей сознательной и печально короткой жизни в Китае и умер, когда моей матери было четыре года (она никогда не сопровождала родителей в британскую концессию в городе Тяньцзинь, а оставалась в Нью-Йорке и Нью-Джерси на попечении родственников и няни). Второй случай – это рассказ «Поездка без гида», вышедший в 1977-м в журнале The New Yorker. Автобиографичным, в известном смысле, можно назвать рассказ «Паломничество», опубликованный в 1987-м, также в The New Yorker. Это воспоминание о посещении Томаса Манна, которого моя мать, еще совсем юная, посетила в Лос-Анджелесе в 1947-м. (Манн жил изгнанником в районе Пасифик-Палисейдс.) Однако «Паломничество» – это, в первую очередь, упражнение в восхищении писателем, которого моя мать в ту пору ставила выше всех; примечательно, что автопортрет здесь служит лишь фоном. То была встреча, писала она, «смущенного, пылкого, опьяненного литературой ребенка и бога в изгнании». Наконец, следует отметить автобиографические пассажи в конце третьего романа моей матери – «Любитель вулканов», опубликованного в 1992-м (тут она с невиданной для ее опубликованных при жизни вещей и даже интервью прямотой говорит об участи женщины), а также мимолетные детские воспоминания в ее последнем романе – «В Америке» (2000).

«Моя жизнь – это мой капитал, капитал моего воображения», – сказала она тому же журналисту из Boston Review, прибавив, что любит его «колонизировать». В устах моей матери это довольно необычная фраза, учитывая ее полную незаинтересованность в деньгах и отсутствие финансовых метафор в ее повседневной речи. Тем не менее эти слова представляются мне вполне точным описанием ее как писателя. Потому, кстати, меня и удивляло ее намерение писать автобиографию, что, если продолжать капиталистические аналогии, означало бы жить не с процентов, а тратить основной капитал – верх неблагоразумия, если помнить, что он служит материалом для романов, рассказов и эссе.

В конце концов ничего из этой затеи не вышло. Мать написала «Любителя вулканов» и таким образом вернулась к романному творчеству, в чем и состояло ее сокровенное желание, даже когда она писала лучшие свои эссе. Успех книги вновь вернул ей уверенность, которой матери не хватало со времени публикации в 1967 году «Набора смерти» и очень смешанных отзывов об этой книге, горько ее разочаровавших. А после «Любителя вулканов» началась длительная история взаимоотношений матери с Боснией и осажденным Сараево, что превратилось для нее практически во всепоглощающую страсть. Впоследствии она вернулась к художественной прозе и, насколько мне известно, никогда больше не заговаривала о мемуарах.

Порою, когда в голову мне приходят необычные мысли, я думаю о том, что материнские дневники (а настоящая книга – это второй из трех томов ее записок) – это не просто автобиография, которую она так и не собралась писать (а поступи она так, автобиография ее была бы, вероятно, произведением высоколитературным и фрагментарным, в чем-то сродни «Самосознанию» Джона Апдайка, которым она восхищалась), а замечательный автобиографический роман, сочинять который она никогда и не собиралась. Если развивать мою фантазию согласно традиционной траектории, то первый том дневников, «Заново рожденная», окажется романом воспитания – ее «Будденброками» (вспоминая монументальное произведение Манна) или, на более камерной ноте, ее «Мартином Иденом» (прочитанный ею в юности роман Джека Лондона, о котором моя мать с нежностью отзывалась до конца жизни). Этот второй том, который, позаимствовав фразу из дневников, я назвал «Сознание, прикованное к плоти», стал бы романом о деятельной, успешной зрелости. О третьем и последнем томе я пока умолчу.

Неубедительность вышеизложенного толкования в том, что моя мать, по ее собственному гордому и горячечному признанию, всю жизнь оставалась «ученицей». Конечно же, в «Заново рожденной» юная Сьюзен Сонтаг вполне осознанно создавала или, точнее, пересоздавала себя – такой, какой хотела себя видеть, вдали от мира, в котором она родилась и выросла. Правда, в настоящей книге речь не идет ни о переезде из южной Аризоны и Лос-Анджелеса ее детства в Чикагский университет, Париж и Нью-Йорк, ни о ее становлении (нет здесь и повествования о счастливых днях – боюсь, что из колодца личного счастья моей матери так и не удалось напиться). При этом ее страсть к постижению нового, к обучению не умерили ни большие писательские успехи, нашедшие отражение в издаваемых дневниках, ни тесное общение с писателями, художниками и интеллектуалами всех мастей и убеждений – от Лайонела Триллинга до Пола Боулза, от Джаспера Джонса до Иосифа Бродского, от Питера Брука до Дьёрдя Конрада – ни возможность свободно, сообразно собственным желаниям путешествовать по миру, о чем она так страстно мечтала в детстве. Если на то пошло, благодаря этому она стала учиться еще более ревностно.

Для меня одно из самых удивительных обстоятельств рассматриваемой книги дневников заключается в легкости, с которой моя мать перемещалась между мирами. Отчасти это было связано с присущей ей глубинной двойственностью, а также с противоречиями в ее мышлении, каковые вовсе не умаляли ее достоинств, а, напротив, делали ее интереснее, придавали ей глубину и, скажем так, устойчивость к интерпретации. Существенно важно, что, хотя мою мать всегда отличало довольно нетерпимое отношение к дуракам (а ее определение дураков было по меньшей мере экуменическим), в общении с людьми, которыми она искренне восхищалась, Сьюзен Сонтаг оставляла столь милую ее сердцу роль учителя и становилась ученицей. Поэтому для меня самые выдающиеся страницы «Сознания, прикованного к плоти» – это упражнения в восхищении. И хотя восхищение она могла испытывать перед разными людьми, наиболее мучительным и трогательным это чувство было, пожалуй, в отношении Джаспера Джонса и Иосифа Бродского. Читая посвященные им строки, я лучше понимаю те эссе моей матери, которые были данью почтения любимым авторам (в частности, я подразумеваю ее эссе о Вальтере Беньямине, Ролане Барте и Элиасе Канетти).

Мне представляется справедливым назвать этот том «политическим романом воспитания», как раз в смысле взросления, достижения личностью зрелости. В первой части книги моя мать часто гневается и ужасается американской войне во Вьетнаме – она была одним из самых последовательных и резких критиков этой войны на американской общественной сцене. Мне кажется, что даже она сама, оглянувшись в прошлое, нахмурилась бы из-за некоторых фраз, которые она высказывала во время посещений подвергавшегося американским бомбежкам Ханоя. Впрочем, я публикую их без колебаний, так же как я привожу многие другие дневниковые записи, которые тревожат или причиняют мне боль. Что касается Вьетнама, остается лишь добавить, что ужасы войны, вынудившие ее на крайности, вовсе не были порождением ее воображения. Возможно, она вела себя неразумно, но это не умаляет чудовищности войны, которая разворачивалась у нее перед глазами.

Моя мать никогда не отрекалась от своей антивоенной деятельности. Однако она разочаровалась и, в отличие от многих своих современников (я не стану называть имен, но проницательный читатель поймет, о каких американских писателях поколения моей матери идет речь), публично отринула веру в идеи коммунизма – и не только в его советском, китайском или кубинском воплощении, а как системы. Не могу сказать наверняка, изменила бы она свои чувства и взгляды, если бы не ее большая дружба с Иосифом Бродским – пожалуй, единственные за всю ее жизнь сентиментальные отношения с равным. Значимость для нее Бродского, несмотря на отдаление в последние годы его жизни, невозможно переоценить – с эстетической, политической или человеческой точки зрения. На смертном одре в Мемориальном госпитале Нью-Йорка, в предпоследний день жизни, когда она хваталась за воздух, хваталась за жизнь, а заголовки газет пестрели сообщениями об азиатском цунами, она вспоминала только двух людей – свою мать и Иосифа Бродского. Перефразируя Байрона, его сердце было ее судом.

Сердце ее, увы, часто бывало разбито, и в этой книге много повествуется о романтической утрате. В некотором смысле это создает превратное впечатление о жизни моей матери, ведь она склонна была писать в дневник, в первую очередь в пору несчастья и гораздо меньше обращалась к нему, если всё у нее было в порядке. Но хотя соотношение может быть не совсем верным, мне кажется, что несчастье в любви было в той же мере частью ее, как чувство самореализации, которое она черпала в творчестве, и страсть вечного «ученичества», которую она привносила в свою жизнь (особенно в те периоды, когда она ничего не писала), то есть желание быть идеальным читателем великой литературы, идеальным ценителем, зрителем и слушателем великого искусства. Так, в согласии с ней самой, другими словами, с тем, как она прожила свою жизнь, настоящие дневники колеблются между полюсами утраты и эрудиции. То, что я пожелал бы для нее другой жизни, вряд ли имеет значение.

Неоценимую помощь в редактировании настоящего тома дневников оказал Роберт Уолш, любезно согласившись просмотреть подготовленную к печати рукопись. При этом он выявил и исправил множество ошибок и заполнил ряд лакун.

Ответственность за оставшиеся ошибки несу, конечно, я один.

Дэвид Рифф

Загрузка...