– Помолчи, мальчик, – женщина впервые заговорила, и между звуками словно протянулась медовая нить. По ее голосу я чувствую, что она уже многое хлебнула в жизни. С легкой улыбкой, исполненной таинственного намека, она отходит на пару шагов и усаживается на неизвестно когда появившийся, а может, всегда там и стоявший темно-красный стул из палисандра. Она махнула мне рукой и снова сказала: – Мальчик, помолчи, я знаю, о чем ты думаешь.
Я не мог оторвать взгляд от ее тела. Я смотрел, как она, не спеша, словно на театральном представлении, расстегивает на этом большом халате медные пуговицы, затем, потянув за полы, резко выпрямляет руки, словно расправляющий крылья страус, и я вижу под этим простым и заношенным халатом роскошную плоть. Я и впрямь ужасно взволнован, просто с ума схожу. Голова гудит, тело бьет озноб, сердце бешено колотится, зубы стучат, будто я голышом стою в ледяной воде. Ее глаза и зубы поблескивают в пламени печки и свете свечи. Ее похожие на плоды манго груди в центре чуть провисают, образуя изящную кривую, а у вершины вновь элегантно вздымаются, подобно пленительно задранным мордочкам каких-то зверушек, вроде ежей. Они сердечно призывают меня, хотя мне не сдвинуться с места – ноги будто приросли к земле. Я воровато поглядываю на мудрейшего, он сидит прямо и неподвижно, скрестив руки, будто уже отошел в мир иной.
– Мудрейший… – мучительно шепчу я, словно желая получить от него спасительных сил, словно ожидая получить от него кивок в знак согласия, который позволил бы мне следовать собственным желаниям. Но мудрейший смахивает на ледяную статую и даже не шевельнется.
– Мальчик, – снова подает голос женщина, но этот звук вроде даже не слетает с ее губ, а доносится откуда-то сверху, откуда-то из ее чрева. Я, конечно, слышал рассказы о чревовещании, но владевшие этим искусством были если не мастерами Улинь[25], то тучными женщинами и тощими клоунами из цирка. Все они люди необыкновенные, такие окружены загадочными, удивительными особенностями, с ними всегда связывают случаи колдовства и убийства младенцев.
– Подойди, мальчик, – снова звучит голос. – Не нужно противиться сердцу, что оно тебе говорит, то и делай, ты же его раб, а не хозяин. – Но я еще судорожно борюсь. Понимаю, что стоит сделать один шаг, и назад никогда возврата не будет. – Ну что же ты? Разве ты все время не думал обо мне? А как только мясо оказалось у рта, почему-то не осмеливаешься вкусить его? – После смерти сестренки я уже принял решение, что мяса больше есть не буду, и с тех пор действительно не ел его. Теперь вид мяса вызывает у меня тошноту, начинает казаться, что я в чем-то провинился, вспоминается, сколько бед оно мне принесло. Когда речь зашла о мясе, силы самоконтроля в какой-то степени восстановились. Она холодно усмехнулась, словно из пещеры холодом повеяло, и когда снова заговорила, стало заметно, с каким язвительным выражением на лице она раскрывает рот: – Думаешь, не касаясь мяса, ты сможешь значительно облегчить свою вину? Считаешь, что если не станешь пить моего молока, то сможешь доказать, что ты прозрачен, как лед, и чист, как яшма? Хотя ты несколько лет и не ел мяса, ты ни на миг о нем не забывал; сегодня ты можешь моего молока не пить, но потом вовек не сможешь забыть его. Что ты за человек, мне ясно. Ты должен понимать, что я следила за тем, как ты растешь, я разбираюсь в тебе, как в себе самой.
На моих глазах выступили слезы:
– Ты тетя Дикая Мулиха? Ты жива? Значит, ты и не умирала? – Я чувствую, что моя душа тянется к ней, меня будто сносит прямо к ней мощным потоком, но меня останавливают ее холодная усмешка и язвительное выражение. Ее рот кривится:
– Какая тебе разница, Дикая Мулиха я или нет? Жива я или умерла, тебе-то что? Если хочешь напиться моего молока, подходи и пей; не хочешь, то и задумываться об этом не надо. Если пить мое молоко – грех, тогда то, что ты хочешь испить моего молока, но не пьешь – грех еще больший.
От ее язвительной насмешливости я не знал, куда деваться, хотелось спрятать лицо под какой-нибудь собачьей шкурой.
– Ну, спрячешь ты лицо под собачьей шкурой, и что дальше? – сказала она. – В конце концов, все равно придется снять ее. Ну, поклянешься не снимать ее, она постепенно сгниет, рассыплется, и покажется твоя похожая на картофелину физиономия. И как мне быть тогда, скажи? – Я что-то мямлил и смотрел на нее умоляющим взглядом. Она запахнула полы халата, закинула левую ногу на правую и почти тоном приказа заявила: – Рассказывай давай свою историю.
Замерзший дизель потрескивал под языками пламени от горевшей резины, и мать, не теряя времени, взялась за заводную ручку, двигатель пару раз чихнул, и из выхлопной трубы вылетел клуб черного дыма. Я радостно вскочил с земли, хоть и надеялся, что она никогда не заведет его. Но не тут-то было, дизель заглох опять. Мать потянула ручку зажигания, подбросила огня и принялась яростно крутить ручку снова. Наконец двигатель взревел, как сумасшедший, мать рукой подбавила газу, маховик стремительно завертелся, вроде бы еще не разогревшийся, но судя по тому, как сотрясался весь механизм и какой густой черный дым повалил из выхлопной трубы, на сей раз он и вправду завелся. Значит, этим утром, когда капля воды превращается в лед, мне придется вместе с ней ехать в уездный центр по обледенелой дороге навстречу пронизывающему до костей ветру. Мать сходила в дом, надела овечий полушубок, сшитый из отдельных кусков, подпоясалась ремнем из воловьей кожи и напялила черную собачью ушанку. В руке она несла серое хлопчатобумажное одеяло. Все это – и одеяло, и полушубок, и ремень, и ушанку – мы подобрали на помойке. Мать закинула одеяло в высокую кабину, на мое место – я укутывался в него от холода. Сама уселась на место водителя и велела мне открыть ворота. Они у нее получились самые внушительные во всей деревне, таких здесь сто лет не было. Две створки, обитые толстыми стальными листами в сантиметр толщиной и накрепко сваренные угловым железом, даже из пулемета не пробьешь. Выкрашены черным лаком, с двумя медными кольцами в звериной пасти. Деревенские относились к ним уважительно, а нищие обходили стороной. Я открыл материн медный замок, с усилием растворил половинки ворот, и ворвавшийся с улицы холодный ветер вмиг прохватил меня насквозь. Но я не стал размышлять по поводу холода, потому что увидел высокого мужчину, который, ведя за руку девочку лет четырех-пяти, неспешно приближался с той стороны, откуда торговцы ведут в деревню скотину. Сердце у меня вдруг остановилось, потом бешено заколотилось, и я, еще не разглядев как следует его лица, понял, что это вернулся отец.
Мы не виделись пять лет, я тосковал о нем днем и ночью и всякий раз представлял себе его возвращение чем-то потрясающим, но на самом деле все произошло очень просто и обыденно. Отец был без шапки, на жирных растрепанных волосах налипло несколько соломинок, в волосах этой девочки тоже, будто они только что вылезли из скирды. Лицо отца немного отекло, уши усыпаны чирьями, на подбородке черная с сединой щетина. На правом плече битком набитая желтая брезентовая сумка, к наплечному ремню привязана эмалированная кружка. На груди вытертой армейской шинели старого образца две коричневые пуговицы отлетели, но нитки, которыми они были пришиты, еще торчат, видны и вмятины от пуговиц. Штаны не разберешь какого цвета, на ногах высокие, уже не новые, яловые сапоги, они доходят ему почти до колен, покрыты грязью, но кое-где блестят как лакированные. При виде этих сапог я тут же вспомнил о его прежней славе, если бы не они, в то утро он выглядел бы совсем блёкло в моих глазах. На красной шапочке девочки, которая, держа его за руку, еле поспевала за ним вприпрыжку, беспорядочно подпрыгивал растрепанный помпон. Полы темно-красного пуховика почти волочились по земле, она смахивала в нем на надутый кожаный мяч и словно катилась на бегу. Смуглое лицо, большие глаза, длинные ресницы, густые, не подходившие ей по возрасту брови почти сходились на переносице лаково-черной прямой линией. Ее глаза сразу заставили вспомнить Дикую Мулиху, отцову любовницу и соперницу матери. Я к Дикой Мулихе не только не испытывал ненависти, но даже симпатизировал ей, и до того, как они с отцом убежали, любил бывать у нее в ресторанчике; одной из причин этой симпатии было то, что я мог там поесть вдоволь мяса, но не только в этом было дело, она была мне близка, а когда я узнал, что она – любовница отца, стал относиться к ней как-то еще более по-родственному.
Я не стал звать его, а совсем не так, как много раз представлял себе при виде его, не обращая ни на что внимания, бросился в его объятия, жалуясь на то, сколько страданий мне пришлось пережить после его ухода. Я не стал сообщать матери, что он пришел. Лишь метнулся к створке ворот и застыл там как часовой. Увидев, что ворота распахнуты, мать взялась за ручки и привела в движение похожий на небольшую гору мотоблок. Когда он оказался напротив проема ворот, с улицы туда как раз подошел отец с маленькой девочкой.
– Сяотун? – как-то неуверенно крикнул он.
Я не ответил, уставившись на мать. Она вдруг побледнела, ее взгляд остановился, будто заледенел; мотоблок, как слепая лошадь, ткнулся в угол стены у ворот; и затем она, точно подстреленная птица, соскользнула с сиденья водителя.
Отец на миг замер, раскрыв рот и обнажив желтоватые зубы; потом закрыл рот и прикрыл их; затем опять открыл рот и захлопнул вновь. С каким-то раскаянием он посмотрел на меня, словно ожидал от меня помощи. Я торопливо отвел глаза. Он поставил сумку на землю, отпустил руку девочки и, поколебавшись, направился к матери. Дойдя до нее, он опять глянул на меня, я снова отвел взгляд. Наконец, он склонился над сидевшей у мотоблока матерью и поднял ее. Тем же застывшим взглядом она непонимающе посмотрела на него, словно на незнакомого. Отец оскалился, захлопнул рот, из горла у него вырвалось подобие кашля. Мать вдруг протянула руку и царапнула его по лицу. Потом вырвалась у него из рук, повернулась и пустилась бегом к дому. Ее ноги подгибались, как полоски лапши, будто из них исчезли все кости. Она бежала, раскачиваясь в разные стороны, загребая грязь и воду. Влетев в дом, с грохотом захлопнула за собой дверь, причем с такой силой, что одно из стекол вылетело, упало на землю и разлетелось на мелкие кусочки. Все затихло, но через какое-то время раздался долгий вопль, а потом она заголосила на все лады.
Отец стоял там, как трухлявое дерево, и в смущении продолжал без конца раскрывать и закрывать рот. На щеке у него проявились три глубокие царапины, сначала бледные, потом на них выступила кровь. Девочка подняла на него глаза и захныкала.
– Пап, у тебя кровь… – запищала она с ярко выраженным нездешним произношением. – Пап, кровь идет… Пап, кровь…
Отец присел на корточки и обнял ее. Девочка обхватила его за голову, не переставая хныкать:
– Пап, пойдем…
Дизель продолжал рычать, как раненый зверь. Я подошел и выключил его.
Когда рев мотора стих, плач девочки и матери, казалось, стал лезть в уши еще навязчивее. Во двор стали заглядывать женщины, ходившие поутру за водой, и я сердито захлопнул ворота.
Взяв девочку на руки, отец встал, подошел ко мне и учтиво спросил:
– Сяотун, ты меня узнаешь? Я твой папа…
В носу защипало, к горлу подступил комок.
Большой ручищей отец погладил меня по голове:
– Несколько лет не виделись, а ты вон какой вымахал…
Из глаз у меня брызнули слезы, и он стал вытирать их большой пятерней:
– Не плачь, сынок дорогой, вы с мамой молодцы, живете, я смотрю, хорошо, так что я спокоен.
Я, в конце концов, выдавил из себя «пап».
Отец поставил девочку на землю:
– Познакомься, Цзяоцзяо, это твой старший брат.
Девочка спряталась за его ногу и робко поглядывала на меня.
– Сяотун, – обратился отец ко мне, – это твоя сестренка.
Глаза девочки очень красивые, глядя в них, я тут же вспомнил о той женщине, что угощала меня мясом, она мне понравилась. И я кивнул ей.
Вздохнув, отец поднял сумку, взял одной рукой за руку меня, другой – девочку и направился к двери в дом. Рыдания матери накатывали волнами, одна другой выше, еще довольно громкие, они не прекращались ни на миг. Опустив голову, отец подумал, потом постучал в дверь:
– Юйчжэнь, прости меня… Я вернулся, чтобы повиниться перед тобой…
Из глаз у него катились слезы, это было так трогательно, что слезы закапали и у меня.
– Я вернулся в надежде, что теперь мы с тобой заживем хорошо. Факты свидетельствуют, что жить так, как живет семья твоих родителей, – правильно, а традиции в семье моих – неверные. Если бы ты смогла простить меня… Надеюсь, ты сможешь простить меня…
Жесткая самокритика отца и тронула меня, и раздосадовала. Если даже он действительно сдержит слово и останется, разве получится, как раньше, есть свиные головы? Дверь в дом резко распахнулась, и на пороге появилась мать. Она встала в дверном проеме, уперев руки в бедра, лицо бледное, глаза покрасневшие, взгляд обжигающий. Отец отступил на шаг, дрожащая от испуга девочка спряталась у него за спиной. Мать походила на огнедышащий вулкан, извергающий лаву:
– У тебя, Ло Тун, ублюдка, совесть потерявшего, что ли, тоже есть настоящее? Пять лет назад сбежал с этой лисой-обольстительницей, нас двоих бросил, пожил с ней всласть, а теперь тебе еще хватает наглости заявляться в дом?
Девочка заревела в голос:
– Пап, мне страшно…
– Вот как славно, даже ребенка на стороне нажил! – гремела мать, пожирая девочку глазами. – Ну просто копия, копия! Маленькая лиса-обольстительница! Что же ты большую лису с собой не привел? Пусть бы только явилась, я бы ей всю лисью вонь выпустила!
Отец виновато улыбался с таким видом, как говорится, что «под крышей чужого дома волей-неволей голову опустишь».
Мать снова закрыла дверь и ругалась уже через нее:
– Убирайся вместе со своей девкой нагулянной, видеть вас больше не хочу! Лиса твоя хвостом тебе махнула, так ты о нас с сыном вспомнил? Вон пошел, ты в наших сердцах умер давно!
Отругавшись, мать снова разразилась рыданиями.
Отец зажмурился и тяжело перевел дух, как астматик на последнем издыхании. Через какое-то время его дыхание пришло в норму, и он обратился ко мне:
– Сяотун, живите счастливо с матерью, а я пошел…
Он потрепал меня по голове, присел на корточки перед девочкой, чтобы она могла вскарабкаться ему на спину. Девочка росточку была крохотного, да еще в широченной куртке, наполовину забравшись к отцу на спину, она все время соскальзывала. Протянув руку, отец взял ее за ножку и затащил на загривок. Поднялся с ней на спине, вытянув голову, шея у него тоже вытянулась, как у быка, который подставляет ее под нож. Битком набитая сумка раскачивалась у него под мышкой, как свешивающийся с прилавка мясника говяжий желудок.
Я потянул его за куртку:
– Пап, не уходи, я не пущу тебя!
И стал стучать в дверь, умоляя мать:
– Мама, пусть папа останется…
Из дома донесся ее крик:
– Пусть катится прочь, далеко-далеко!
Я просунул руку туда, где было разбито стекло, вытащил задвижку и открыл дверь со словами:
– Пап, заходи, я тебя оставляю!
Отец покачал головой и зашагал прочь. Я ухватил его за одежду и громко захныкал, таща к дому. Мне удалось затащить его в дом, и меня обволокло жаром от печки. Мать еще ругалась, но уже не так громко. Ругань тут же сменялась рыданиями.
Отец снял девочку с плеч, я поставил у печки две табуретки и предложил им сесть. Девочка уже привыкла к рыданиям матери и вроде бы чуть осмелела.
– Папа, я есть хочу, – сказала она.
Достав из сумки холодный пирожок, отец разломил его на несколько кусочков и положил на печку греться, вокруг вскоре разнесся аромат жареных пирожков. Отец отвязал эмалированную кружку и тихо спросил:
– Сяотун, горячая вода есть?
Я принес термос и налил полкружки мутной тепловатой воды. Отец поднес ее ко рту, попробовал и сказал девочке:
– Попей водички, Цзяоцзяо.
Она глянула на меня, словно испрашивая согласия, и я дружелюбно кивнул.
Девочка взяла кружку и стала шумно прихлебывать, причмокивая при этом, как теленок, такая милая. Из комнаты влетела мать, вырвала у девочки кружку и вышвырнула во двор. Кружка со звоном покатилась по земле.
Мать влепила девочке оплеуху и рявкнула:
– Нечего здесь воду распивать, лисье отродье!
От удара шапочка слетела, открыв две маленькие косички с вплетенными белыми шнурками, из-за которых шапочка сидела неровно. Девочка ударилась в плач и бросилась в руки отца. Тот резко встал, дрожа всем телом и сжав руки в кулаки. Я совсем не по-сыновнему надеялся, что он двинет матери, но кулаки отца понемногу разжались. Он обнял девочку и негромко проговорил:
– Из-за всей твоей лютой ненависти, Ян Юйчжэнь, ты можешь резать меня на куски, прикончить меня из ружья, но ребенка, у которого нет матери, бить не смей…
Мать отступила на пару шагов, взгляд снова стал ледяным. Она уставилась на голову девочки и долго-долго смотрела, потом подняла глаза на отца:
– А что с ней случилось?
Отец опустил голову:
– На самом деле болеть она особо не болела, животом страдала, три дня промучилась и отошла…
Лицо матери подобрело, но она произнесла с прежней ненавистью:
– Это возмездие, правитель небесный воздал вам по делам вашим!
Она прошла в комнату, открыла шкаф, достала пачку сухого печенья, разорвала замасленную обертку, вынула несколько штук и передала отцу:
– Пусть поест.
Отец покачал головой в знак отказа.
Немного смутившись, мать положила печенье на подставку для печки и заявила: – Какая бы женщина ни попала тебе в руки, доброй смертью не умирает! Мне еще страшно повезло, что я до сих пор жива!
– Я недостоин ее, – сказал отец. – И тебя тоже.
– Оставь все свои слова при себе, – сказала мать, – я их не услышу все равно, пусть даже небо от твоих слов разверзнется, я с тобой жить не смогу, добрый конь на старый выпас не возвращается, будь ты человек решительный, я не смогла бы оставить тебя, даже если бы захотела.
– Мам, пусть он останется… – канючил я.
Мать ответила холодной усмешкой:
– А ты не боишься, что он наш новый дом проест?
– Правильно говоришь, – горько усмехнулся отец, – добрый конь на старый выпас не возвращается.
– Пойдем в ресторан, Сяотун, – сказала мать, – мяса поедим, вина выпьем; мы с тобой за эти пять лет настрадались, сегодня можно себе и позволить!
– Не пойду! – заявил я.
– Смотри не пожалей, ублюдок! – вспыхнула мать.
И, повернувшись, вышла из дома. Только что на ней был овчинный полушубок, но она в какой-то момент успела снять его и черную собачью ушанку тоже. Теперь она надела синее вельветовое пальто, из-под которого выглядывал высокий воротник рыжего свитера из синтетики, от которого летели искры. Держалась она очень прямо, с несколько неправдоподобно задранной головой, грациозно вышагивая, как только что подкованная наново кобылка.
Когда она вышла за ворота, я почувствовал значительное облегчение. Взял с печки пирожок и предложил девочке. Она подняла глаза на отца, тот кивнул, она взяла пирожок и принялась жевать его, откусывая большие и маленькие куски.
Отец вынул из-за пазухи пару окурков, собрал из них табак, свернул самокрутку из куска старой газеты и прикурил от печки. Из ноздрей у него потянулись струйки сизого дыма, и, глядя на его седеющую шевелюру и седые усы, на отмороженные уши с гнойниками и вытекающим из них чем-то желтым, я вспомнил, как ходил тогда с ним на ток оценивать скотину, как ел мясо в ресторанчике Дикой Мулихи, и душу охватили тяжелые переживания.
Чтобы сдержать слезы, я отвернулся и больше не смотрел на него. Вдруг вспомнив про миномет, я сказал:
– Пап, мы ничего не боимся, теперь никто не посмеет нас обидеть, у нас большая пушка имеется!
Я бегом отправился в пристройку, откинул драные листы картона и приподнял тяжеленный круг – базу миномета.
Напрягая все силы, я еле-еле вытащил его во двор, бросил напротив ворот и тщательно установил. Из дома вышел, ведя за руку девочку, отец:
– Что это ты раздобыл такое, Сяотун?
Не затруднившись ответить, я порысил в пристройку, вернулся с такой же тяжелой треногой и положил ее рядом с кругом. Еще одна ходка – и я принес на плече гладкую трубу. И собрал все вместе, установив ее на треногу и круг.
Действовал я быстро и умело, как заправский артиллерист. И, отойдя в сторону, гордо сказал:
– Пап, это восьмидесятидвухмиллиметровый японский миномет, крутая вещь!
Отец осторожно подошел к миномету и, наклонившись, стал тщательно осматривать.
Этот образчик тяжелого вооружения достался нам в виде нескольких кусков железного лома, покрытых целым слоем ржавчины, и я сначала начисто отдирал ее кирпичом, потом тщательно обрабатывал наждачной бумагой, не пропуская ни один уголок, отчистил и внутреннюю поверхность трубы, запуская туда руку, а недавно смазал покупной смазкой. Теперь миномет обрел изначальный вид – корпус с сизовато-стальным отливом, он молодцевато застыл, разинув пасть, ни дать ни взять могучий лев, готовый в любую минуту издать рык.
– Пап, ты внутрь трубы загляни.
Взгляд отца скользнул в ствол миномета, и лучик света лег на его лицо. Он поднял голову, стрельнул глазами по сторонам. Я видел, что он взволнован, а он, потирая руки, сказал:
– Добрая вещица, действительно добрая! Откуда она у вас?
Я засунул руки в карманы и, водя ногой по земле, с якобы безразличным видом ответил:
– Да вот привезли нам, какой-то старик со старухой доставили на своем старом муле.
– Стреляли из него, нет? – Отец еще раз заглянул в дуло: – Вот уж шарахнет так шарахнет, настоящее оружие!
– Я собираюсь, как наступит весна, смотаться в Наньшаньцунь к этим старикам, у них наверняка и мины есть, куплю у них все, что имеется, и пусть кто попробует меня обидеть, весь дом ему разнесу! – Я поднял глаза на отца и добавил угодливо: – Можем первым делом Лао Ланю дом разнести!
Отец с горькой усмешкой покачал головой, но ничего не сказал.
Девочка доела пирожок и заявила:
– Пап, я еще хочу…
Отец сходил в дом и принес куски согревшегося пирожка.
Девочка покачалась из стороны в сторону:
– Не хочу этого, печенья хочу…
Отец в затруднении глянул на меня, я помчался в дом, принес печенье, положенное матерью на печку, и протянул девочке:
– На, ешь.
В тот самый миг, когда девочка протянула ручку, чтобы взять печенье, отец налетел на нее, как коршун на цыпленка, и обнял. Девочка заревела, а отец утешал ее:
– Цзяоцзяо, моя хорошая, мы чужое не едим.
Сердце мое сразу заледенело.
Отец поднял не перестававшую реветь девочку на плечи и погладил меня по голове:
– Ты уже большой вырос, Сяотун, добьешься большего, чем отец, вон пушка какая у тебя есть, отцу хоть спокойнее на душе…
И пошел с ней за ворота. Со слезами на глазах я побрел за ним:
– Пап, а нельзя, чтобы ты не уходил?
Отец обернулся, склонив голову набок:
– Хоть у вас и миномет есть, стрелять из него куда попало не надо, и по дому Лао Ланя не надо.
Край отцовой куртки выскользнул у меня из руки, и он, нагнувшись из-за сидевшей на плечах дочки, зашагал дальше по обледенелой улице по направлению к железнодорожной станции. Когда они отошли шагов на десять, я громко крикнул:
– Пап!
Отец не обернулся, зато обернулась девочка, лицо заплаканное, но на нем явно сверкнула улыбка, как весенняя орхидея, как осенняя хризантема. Она помахала мне ручонкой, мое сердце десятилетнего мальчишки сжалось от резкой боли, и я присел на корточки. Прошло примерно столько, сколько нужно, чтобы выкурить трубку табаку, и силуэты отца с девочкой исчезли за поворотом; прошло время на еще одну трубку табаку, и с противоположной стороны подошла запыхавшаяся мать с большой белой с красными разводами свиной головой. Остановившись передо мной, она в смятении спросила:
– А отец твой где?
С ненавистью глядя на эту свиную голову, я ткнул в сторону железнодорожной станции.
Откуда-то издалека, слабый, но отчетливый, донесся крик петуха, возвещающий рассвет. Я знал, что на дворе сейчас самое темное время перед рассветом, но скоро начнет светать. Мудрейший все так же сидел без движения, в каморке устало звенел единственный комар. Свеча покосилась набок, и растопленный воск застыл на подставке белой хризантемой. Женщина закурила сигарету и поморщилась от лезущего в глаза дыма. Она энергично встала, повела плечами, и просторный халат соскользнул с ее тела, как пенка на соевом молоке, оставшись лежать под ногами бесформенной кучей. Она еще потопталась по нему, приминая. Потом снова уселась на стул, раздвинула ноги, сперва погладила груди, потом надавила, и из них струйками полилось молоко. Меня переполняло волнение, я был словно околдован и сидел, наблюдая, как мое тело, подобно оболочке личинки цикады, сохраняло свою форму, оставаясь сидеть на табуретке, а другое мое «я» голышом направилось к струйкам молока. Они попадали в лоб, в глаза, оставаясь на веках капельками жемчужных слез. Струйки молока попадали и в рот, и я ощутил в горле его сладковатый запах. Он встал перед женщиной на колени, уткнувшись спутанными, торчащими волосами ей в живот. Прошло довольно много времени, прежде чем он поднял на нее глаза и, словно во сне, спросил:
– Ты – тетя Дикая Мулиха?
Она покачала головой, потом кивнула и с глубоким вздохом проговорила:
– Дурачок ты маленький.
Затем отступила на шаг, села на стул и, взявшись за правую грудь, стала совать ему в рот…