– Слово, единственное слово! – прозвучал свежий отроческий голос, и затем раздалось гулкое хлопанье в ладоши и по лесу пронесся веселый смех. До сих пор в ветвях сосен и в мохнатых шапках буков царило глубокое молчание. Теперь же горлица вторила смеху мальчика, а ворон, испуганный хлопаньем, распустил свои черно-сизые крылья и перелетел с одной сосны на другую.
В Шварцвальде лишь недавно установилась весна. Шел только конец мая, однако в воздухе было душно, как в июне, и тучи все более сгущались. Солнце стояло уже довольно низко, и вследствие узости долины оно казалось уже совершенно скрывшимся. Обычно в ясную погоду оно в это время дня золотило еще верхушки сосен на высоком гребне гор. Но щебетание птиц более подходило к удушливому воздуху и к надвигавшейся грозе, чем звонкий смех мальчика. Все твари в лесу ощущали, казалось, какую-то тревогу. Но Ульрих еще раз громко рассмеялся и воскликнул, придавив голым коленом пучок сухого хвороста:
– Подай-ка мне, Руфь, вот тот прут, чтобы связать его. Как они высохли и как трещат, только прикоснешься к ним! Из-за одного глупого слова сидеть по целым дням за книгами! Какой вздор!
– Но ведь слово на слово и не приходится, – возразила девочка.
– Слово, слово! И пиф, и паф, и пуф – все это слова! – смеялся Ульрих. – Вот и хворост, когда я его ломаю, все твердит: «кнак» да «кнак», – тоже ведь слово! А Каспарова сорока знает целых двадцать слов.
– Но ведь так сказал отец, – возразила Руфь, складывая сухие сучья. – Он озабочен более подбором подходящих слов, а не зарабатыванием денег. Ты ведь все желал знать, чего он ищет в толстых книгах. Вот я собралась с духом и спросила его, и теперь знаю. Отец заметил, что я удивилась, и улыбнулся в книгу, как во время урока, когда ты, бывало, задашь глупый вопрос, и сказал, что к слову нельзя относиться с пренебрежением и что сам Господь Бог сотворил мир из единого слова. Ульрих покачал головой и спросил, немного подумав:
– И ты этому веришь?
Девочка серьезно ответила:
– Да, ведь это же отец сказал.
В ее ответе звучала твердая, непоколебимая детская вера, и то же чувство отражалось и в ее глазах.
Руфи было лет десять, и она во всех отношениях составляла резкий контраст со своим товарищем, который был года на два, на три старше ее. Он был крепко сложен, и пара больших голубых глаз его смело смотрели из-под белокурых кудрей в мир Божий. Она же была худощава, субтильна, черноволоса и бледнолица. Она была одета в скромное, но выкроенное по-городскому платьице; ноги ее были обуты в чулки и башмаки. Он же бегал босиком, и его серая куртка была не менее поношена, чем короткие кожаные панталоны, едва доходившие до колен; но тем не менее он, должно быть, любил франтить, потому что на его плече был приколот бант из алой шелковой ленты. Он не походил на сына крестьянина или лесника: черты его лица казались слишком уж утонченными, а манера держаться – слишком непринужденна и горда.
Последние слова Руфи заставили Ульриха задуматься, но он не отвечал до тех пор, пока не увязал последнюю вязанку хвороста. Тогда он сказал:
– Моя матушка – ты знаешь… В присутствии отца я не смею говорить о ней, иначе он ужасно рассердится. Говорят, что она дурная женщина; но ко мне она всегда была добра, и я очень, очень скучаю по ней каждый день, как ни по ком другом. Когда я был вот такой маленький, матушка много рассказывала мне про одного человека, который искал клады и перед которым разверзались горы, потому что он знал такое словечко. Правда! Вот такое-то словечко и ищет твой отец.
– Не знаю, – вздохнула девочка. – Но, верно, то слово, из которого Бог создал и Землю, и небо, и звезды на небе, было очень большое слово.
Ульрих кивнул, затем бойко вскинул глаза и воскликнул:
– Вот было бы хорошо, если бы он нашел его и сообщил его тебе, а ты бы передала его мне! Я уже знаю, чего я пожелал бы тогда!
Руфь вопросительно взглянула на мальчика, но он, смеясь, воскликнул:
– Нет, этого я тебе не скажу! А чего бы ты пожелала?
– Я? Я пожелала бы, чтобы моя мать снова могла говорить, как другие люди. А ты, ты желаешь себе…
– Ты не можешь знать, что я желаю.
– Нет, знаю. Ты пожелала бы, чтобы твоя матушка снова оказалась в вашем доме…
– Неправда, я об этом и не думал, – возразил Ульрих и, покраснев, уставился в землю.
– Ну так чего же? Скажи. Я не разболтаю!
– Я желал бы быть охотником у графа и выезжать с ним верхом каждый раз, когда он отправляется на охоту.
– Вот тебе раз! Да если бы я была мальчиком, как ты, это и в голову бы мне не пришло. Охотником! Да если найти такое словечко, то ты можешь сделаться всем, чем пожелаешь, – и господином, и знатным графом, и у тебя будут камзолы из разноцветного бархата, и шелковая постель, и…
– И стал бы я тогда ездить верхом на вороном жеребце, и мне принадлежал бы весь этот лес, с оленями и ланями, и показал бы тогда вон тем мещанишкам…
При этих словах мальчик с угрожающим видом вскинул глаза и поднял руку, и только тут заметил, что пошел крупный дождь и гроза разразилась над их головами. Он живо взвалил себе на плечи несколько вязанок хвороста, один из них положил на плечи девочке и быстро стал спускаться с ней в долину. Он не обращал ни малейшего внимания на проливной дождь, на молнию и гром; но она дрожала всем телом. Когда они наконец вошли на ведущую дорогу, она остановилась.
– Да иди же! – крикнул Ульрих и стал взбираться вверх по узкой размытой дорожке, причем из-под ног его посыпались мелкие камни и песок.
– Я боюсь! – испуганно воскликнула Руфь. – Вот опять молния! Боже! Боже! Ай, какой удар!
И она согнулась, как бы пораженная молнией, закрыла лицо руками и опустилась на колени; при этом вязанка хвороста соскользнула с ее плеч на землю. В испуге она прошептала, как будто в состоянии была располагать могучим словом: «Ах слово, слово, доставь меня домой!»
Мальчик нетерпеливо топнул ногой, кинул на девочку взгляд, полный досады и презрения, и вполголоса стал бранить ее. Затем он бросил вниз сначала ее связку, а потом и свои, схватил Руфь за руку и потащил за собой. С великим трудом, не забывая поддерживать свою спутницу, он спустился с крутизны, поднял брошенные вперед связки хвороста, свои и ее, и молча пошел дальше. Наконец, он увидел сквозь дождевую пелену первые городские дома. Девочка вздохнула свободнее, потому что в числе ближайших домов были и дом ее отца, и кузница, принадлежавшая отцу ее спутника.
Дождь еще не переставал лить, но гроза уже миновала. До них явственно доносились звуки колокола, которыми церковный сторож тщился разогнать грозу. Вокруг городка тянулись стена и ров, и только несколько отдельных домов стояли вне черты укреплений. Этот пригород назывался «лобным местом». В нем жили самые бедные люди, палач и всякая голытьба, которые не пользовались правами гражданства. Кузнец Адам тоже принадлежал к числу последних, а отец Руфи, доктор Коста, еврей, должен был довольствоваться и тем, что ему позволяли жить вне городской черты.
На улицах царила тишина. Только дети прыгали по лужам, да старая прачка ставила кадку под водосточную трубу, чтобы собрать водицы. Среди жилья и людей Руфь вздохнула свободнее. Отец ее вскоре вышел к ней навстречу, взял ее за руку, и они вместе с Ульрихом вошли в дом доктора Косты.