«Мы, чьи подписи стоят под этим документом, призванные в 1692 году присяжными в Салем, где судили многих, кого подозревали в ведовстве, обращенном против
разных людей, признаем, что сами не в состоянии были понять или противиться таинственным наваждениям сил тьмы и князя воздуха. Однако, не обладая знаниями и не имея поддержки людей знающих, мы позволили убедить себя принимать такие свидетельства против обвиняемых, которые теперь, после долгих раздумий и бесед со знающими людьми, сами считаем недостаточными для того, чтобы лишить кого-либо жизни (Вт. 17, 6).
Вот почему теперь мы опасаемся, что стали орудием в чужих руках и навлекли, хотя и по невежеству и без всякого умысла, на себя и весь народ Господень проклятие невинно пролитой крови – грех, о котором в Святом Писании сказано (4 Цар. 24, 4), что Господь его не прощает, по крайней мере, как мы думаем, до Страшного суда.
А потому настоящим доводим до сведения всех вообще и выживших страдальцев в особенности наше глубокое понимание совершенной ошибки и скорбь по поводу того, что на основании таких доказательств мы осудили кого-то. Кроме того, заявляем о справедливых опасениях, что в свое время мы стали жертвами заблуждения и совершили серьезную ошибку, что глубоко нас тревожит и беспокоит. Смиреннейше молим прощения прежде всего у Бога, чтобы Он, Христа ради, простил наш грех и не вменял его более в вину ни нам, ни кому-либо другому. А еще мы молим прощения у всех пострадавших от того суда и просим тех, кто остался в живых, поверить, что в ту пору мы, не имея никакого опыта в делах подобного рода и ничего о них не зная, находились во власти сильнейшего наваждения, которое владело всеми.
От всего сердца просим прощения у всех незаслуженно нами обиженных и объявляем, что согласно нынешним нашим убеждениям ни один из нас ни за какие блага в мире не сделал бы того, что мы сделали тогда, на основании таких же доказательств. Молим вас принять наши извинения в качестве удовлетворения за нанесенную обиду и просим благословить наследие Господнее, чтобы можно было молить Его за эту землю.
Томас Фиск, старшина, Уильям Фиск,
Джон Бачелер, Томас Фиск-младший, Джон Дейн, Джозеф Эвелит, Томас Перли-старший, Джон Пибоди, Томас Перкинс, Сэмюэл Сэйер, Эндрю Элиот, Генри Геррик-старший»[1].
Письмо, как и положено письму, лежало в почтовом ящике. Мятый прямоугольник белой бумаги и криво наклеенная марка. Два котенка за двадцать копеек и немного чернил забесплатно. Чернила свивались в круглое пятно печати, которое смотрелось совсем уж нелепо: кто ставит печати на конверты без адреса?
– Аноним, – пробормотала Алена, поднимая конверт над головой. – Какая странная фамилия...
Косой пук света, пробивавшийся сквозь мутное окошко, пронзил розовым. Розовые створки раковины-конверта, розовая жемчужина непрочитанного послания. И чутье, подсказывавшее, что ничего хорошего ждать не стоит.
– Вот возьму и выброшу, – сказала Алена сама себе и даже огляделась в поисках урны. Конечно, таковой поблизости не нашлось, и конверт, по-прежнему запечатанный, отправился в сумочку.
– Выброшу, выброшу-выброшу-вы-бро-шу! – Алена считала слогами ступени и шла нарочно медленно, чтобы успеть убедить себя в правильности принятого решения. Но стоило переступить порог квартиры, как рука нырнула в сумочку и выловила конверт.
Алена точно знала, что находится внутри: полоска папиросной бумаги и несколько слов. Слова могли быть разными, но смысл всегда сохранялся. Вот и сегодня:
«Ведьма, 1 мая ты умрешь».
Ну что ж, в запасе оставалось почти три месяца жизни. И Алена впервые подумала, что, возможно, умереть – если, конечно, будет не очень больно – лучше, чем вот так вот жить.
– Нет, подруга, ты мне это брось! – Танька топнула ножкой, и бубенчики на сапожке звякнули, соглашаясь с заявлением. – Вот взять и позволить какому-то там хаму нервы себе трепать?!
Алена вяло пожала плечами. Наверное, она не хотела видеть Таньку. Или хотела? Или уже сама не знала, чего хочет.
– Ну... ну давай что-нибудь придумаем!
– Что?
Глупый вопрос. Алена уже думала. Всякое думала. Когда письма только-только начали приходить, решила, будто это чья-то глупая шутка. Потом думала, что шутка затянулась, потом... Потом как-то вдруг перестала злиться на шутника и начала бояться. Сначала неосознанно – скользящие тени на бетонной стене тупика, шаги за спиной, случайный прохожий, слишком уж внимательно ее рассматривавший. Постепенно страх прорастал в Алене. Страх диктовал смотреть внимательно на людей, которые рядом и не очень рядом. Страх требовал замечать взгляды и выражения лиц. Страх нашептывал, что вот тот мужчина, высокий, в бобровой шапке-ушанке, третий день ходит следом...
Танька щелкнула пальцами перед Алениным носом, выводя из ступора.
– Але, подруга, выйди из комы. Ты в милицию заявление писала?
– Писала.
Белый лист формата А4 и косые строки. Каждую приходилось выдавливать. А серый человек в серой форме, небрежно скользнув взглядом по истории Алениных мучений, произнес:
– Не наш профиль. Предъявить нечего.
– Нечего? – Танька фыркнула, сдувая рыжую прядку. – Предъявить им нечего?! Мишка, ты слышал?
Мишка, Татьянин супруг, молча сидевший в углу, кивнул. Слышал, мол. Возмущен.
Мишка и Танька друг другу подходят так же, как тяжелый валун подходит быстрому ручью, на берегу которого возлежит. Мишка – именно валун. И внешне похож: каменисто-квадратный, тяжелый телом, скупой на жесты и слова. А Танька – ручей, вертится-крутится, подтачивает Мишкину невозмутимость бурлением эмоций.
– А если детектива нанять? Нет? Ну... да, где у нас взять детектива. Слушай! – Танька прекратила метаться по комнате и, остановившись напротив Алены, ткнула пальцем в потолок. – Я придумала! Дом!
– Какой дом?
– Дом в деревне! Мишка, ну тот, который ты летом купил! Мы еще отдыхали там! Мишка! Ну реально же вариант! Смотри. Во-первых, там глушь адская! Твоему психу влом будет тащиться, а если и потащится, то вся деревня как на ладони. Чужаки просекаются сразу.
От волнения Танька принялась пританцовывать на месте.
– Во-вторых, черта с два он тебя найдет. Не додумается! В-третьих, если и додумается, то тут достаточно будет звякнуть Мишке, и он быстренько научит урода, как жить. Правда?
Мишка снова кивнул: научит.
– Ну что ты опять куксишься? – Танька, плюхнувшись рядом, обняла за плечи. – Что? Лучше тут сидеть и страдать? Да если так пойдет, то ты сама в петлю прыгнешь!
Алена пыталась думать. В нынешнем ее состоянии это получалось тяжело. Факты ускользали, тонули в свинцовой безысходности, нашептывая, что метаться бессмысленно, что деревня не спасет, а Танькины рассуждения нелогичны. И Алена радостно ухватилась за единственный аргумент:
– А с квартирой что?
– Да я присмотрю! Короче, выезжаем сегодня... нет, послезавтра, нужно будет кой-чего собрать. Никому не говори!
– Я не...
– Никому, Аленик! Если уж в подполье, то по полной. План такой. Появится твой псих раньше первого мая, Мишка с ним разберется. Не появится, тогда второго мая вернешься в город. Психи – народ обязательный, поломаешь ему план, он и отцепится...
– Таня права, – нарушил молчание Мишка. – Тебе надо уехать. Так будет лучше.
Влад не спал. Он вообще просыпался до рассвета – не то привычка, приобретенная за годы, не то изначальное свойство организма, – ловил минуты бодрствования и бездействия, когда тело еще отдыхает, а разум как никогда бодр и ясен.
Сегодня, как и все последние месяцы, все было иначе. Разум – машина на холостом ходу – порождал калечные образы и дикие мысли, сам же тянул их, достраивая подпорками условностей, и сам же разрушал. Разум был болен, а Влад беспомощен.
Перегорел. Нет, не так – выгорел. Как есть выгорел, дотла, до донышка, и теперь только пристрелить, чтоб не мучился. Не пристрелят. Ждут. Надеются. Робкой стаей держатся в отдалении, уговаривая, что кризис временный, что он, старый жеребец, просто раскапризничался, но скоро – совсем-совсем скоро – бездействие ему надоест, и все вернется на круги своя.
Им, тем, кто ждет, не объяснить про нынешнее состояние. Они скажут: депрессия. Нервное истощение. Они порекомендуют хорошего врача и хорошую клинику...
Влад сел в кровати – холодно. Сыро. И окно льдом затянуло. Печь топить пора. А потом готовить. Колоть дрова, хотя поленница уже под верх, но механичность работы избавляет от мыслей. Опять же за водой сходить. К колодцу или роднику, лучше к роднику – он дальше.
Телефон зазвонил в четверть седьмого утра. Надо же, пожалуй, он поспешил обвинять их в равнодушии: прежде Наденька никогда бы не проснулась в этакую рань.
– Владичек? Ты как, родненький? – ее голосок – медовые реки и сахарные айсберги – играл в беспокойство.
– Нормально.
– Владичек, я беспокоюсь.
– Не стоит.
Печь, приняв кусок тлеющей газеты, затянулась, как заправский курильщик.
– Владичек, три месяца прошло... – легкий упрек – айсберги столкнулись сахарными боками.
– И что?
– Ничего. Но это безответственно. Ты не можешь просто взять все и бросить.
За серым боком – надо будет мела добыть и попробовать выбелить печь – шумело пламя.
– Меня все знакомые спрашивают, что с тобой? А я не знаю, как ответить!
– Как-нибудь.
Наверное, она не заслуживает ни подобного разговора, ни подобного тона, но на другой у Влада не было сил. Между тем Наденька продолжала говорить, то присюсюкивая – сахарная пудра тающих в патоке айсбергов, – то становясь ехидно-жесткой. Влад что-то отвечал, невпопад и не особо задумываясь над ответом. Он слушал не женщину – чужую, случайную в жизни, – а пламя, разговорившееся за кованой дверцей. Голос пламени звучал приятнее.
– Нет! – голос в трубке звякнул металлом. – Так просто не может продолжаться дальше, Влад! Я хочу, чтобы ты вернулся. Ладно, пусть не сегодня, но на неделе... недели тебе хватит?
– Я не вернусь.
– Влад, я не шучу. Я уже не знаю, кто я. Я дважды переносила нашу свадьбу, о которой ты, дорогой, умудрился забыть.
Свадьба? Когда? Давно. Когда-то давно, когда разум был ясен, а мысли стройны и логичны, он сделал предложение Наденьке. И был счастлив. И она была счастлива.
– Извини.
– Ты ведь не раскаиваешься, – совсем другим, нормальным тоном – обиженная женщина – сказала она. – Все говорят, что ты сбежал от меня.
Неправда, не от нее. Точнее, не от нее одной, а от всех скопом.
– Мне больно. И я не хочу продолжать этот фарс... либо ты возвращаешься, либо...
– Что ты хочешь?
Список желаний оказался приличным. Наденька хорошо подготовилась к разговору, но даже она не ожидала, что Влад согласится на все условия.
– Пришли кого-нибудь с бумагами, – сказал он, радуясь, что этой проблемой стало меньше. – Я подпишу.
– Влад... – пауза, вздох и печальное: – Влад, тебе бы к врачу.
Наверное, да. Но, к счастью, в этой глуши врачей не было.
– Слушай, Надюх! А с документами пришли мне пару ведер краски.
– К-какой?
– Ну, – он огляделся. – Для пола. Для стен. И еще мела, такого, чтоб печку побелить.
– Псих, – буркнула она, бросая трубку.
Но краску прислала. Водитель, выгружая из багажника ведра, кисти, валики и тяжелый рулон прозрачной пленки – молодец Надька, обо всем позаботилась, – старательно отводил глаза. Водителю было стыдно за чужое безумие и за тех, кто этим безумием пользовался.
Наверное, в другой раз Влад поблагодарил бы его за сочувствие.
Могила находилась в той части кладбища, которая располагалась между остатками старой стены и стеной новой, отнесенной на двадцать метров в глубь парка. Матерые тополя, подобравшиеся вплотную к ограде, пластали ветки над рядами деревянных крестов и темных гранитных плит. Взъерошенные галки, рассевшись, как в театре, наблюдали за людьми. А люди почти не обращали внимания на птиц.
Люди решали проблемы.
– Вандалы, как есть вандалы! – Человечек в коротком сером пальтеце суетливо метался вокруг грязной домовины. – Вчерась все было тихо. А сегодня Петрович звонит, что так, мол, и так, Аркадий Сергеевич, вандалы...
Он вдруг поскользнулся на чем-то и, если бы не второй – высокий, в синей спецовке, съехал бы по влажной земле в могилу.
– Спокойно, – сказал третий ломким голосом. – Разберемся.
Этот хорош. Черная куртка с серебристыми бляшками, которые радостно посверкивали на солнце, лаковые штиблеты, уже измаранные кладбищенской землей, но все равно нарядные, серые брюки и серые же волосы.
Галки загомонили, обсуждая, что в человеке много птичьего. Особенно если с лица глянуть. Нос клювом выпирает, глаза круглые, выпуклые, а волосы слиплись мокрыми перышками.
Однозначно хорош.
Одна из стаи даже вниз слетела, приглядываясь. Боком подобралась к могилке – рыли неаккуратно, торопливо, разбрасывая мерзлую землю крупными комьями. Вон и на дорожку попало, и на соседние могилки, припорошило черным снежком пластмассовые веночки.
– Вандалы, вандалы... – продолжал вздыхать Аркадий Сергеевич, протирая личико платком. – Как так можно?
В гроб он старался не заглядывать.
– Несколько было, – заметил тот, что в куртке, присаживаясь на крышку. – Одному не вытащить. Хотя зачем он вытаскивал? Мог бы и там, внизу... или неудобно?
– Димка, ты не гадай, ты работай, – огрызнулся четвертый, до того бывший неподвижным и молчаливым. – Короче, Иванченкова Серафима Ильинична, пятьдесят пятого года рождения. Умерла пять дней назад... похоронена два дня...
Он склонился над вывернутым крестом.
– Тело незаконно эксгумировано...
Толстая. Тело повернулось на бок, уперлось животом в боковину гроба, и теперь локоть торчал.
– Писать – голова отрезана или голову отрезали? Или вообще отчленили?
– Пиши как-нибудь, потом разберемся, – рявкнул четвертый. – У нее и в груди кол имеется.
– Осиновый?
– А я что тебе, лесничий? Может, и осиновый... Димыч, слушай, мне кажется или от нее чесноком пахнет?
– Господи, господи... вандалы-то какие! Вандалы!
– Я ее нюхать не собираюсь!
– Оба, да ей в рот головку запихнули! Поглянь!
– Да иди ты! Гражданин, распишитесь тут. И вот тут. Да. И вы тоже. С телом что? Ну закопайте. Священника? Ну позовите, если охота... а что мы? Мы протокол составили, дело заведем, но...
Дальше галке стало неинтересно слушать.