Во льду дед Семен бьет прорубь – рыбку ловить. Прорубь не простая – налажена с умом.
Дед обчертил пешней круг на льду, проколупал яму, посередине наладил изо льда же кольцо, а внутри его ударил пешней. Хлынула спертая, студеная вода, до краев наполнила прорубь.
С водой вошли рыбки – снеток, малявка, плотва. Вошли, поплавали, а назад нет ходу – не пускает кольцо. Посмеялся своей хитрости дед Семен, приладил сбоку к проруби канавку – сачок заводить и пошел домой, ждать ночи – когда и большая рыбина в прорубь заходит. Убрал дед Семен лошадь и овцу – все свое хозяйство – и полез на печь. А жил он вдвоем со старым котом на краю села в мазанке. Кот у деда под мышкой песни запел, тыкался мокрым носом в шею. – Что ты, неугомонный, – спрашивал дед, – или мышей давно не нюхал? Кот ворочался, старался выговорить на кошачьем языке не понять что. «Пустяки», – думает дед, а сна нет как нет.
Проворочался до полуночи, взял железный фонарь, сачок, ведро и пошел на речку.
Поставил у проруби железный фонарь, стал черенком постукивать по льду. – Ну-ка, рыбка, плыви на свет.
Потом разбил тонкий ледок, завел сачок и вытянул его полный серебряной рыбешки.
«Что за диво, – думает дед, – никогда столько рыбы не лавливал. Да смирная какая, не плещется».
Завел и еще столько же вытянул. Глазам не верит: «Нам с котом на неделю едева не проесть».
Посветил фонарем в прорубь – и видит на дне около кольца лежит темная рыбина.
Распоясался дед Семен, снял полушубок, рукава засучил, наловчился да руками под водой и ухватил рыбину.
А она хвостом не бьет, – смирная. Завернул дед рыбу в полу, подхватил ведро с малявками, и – домой… – Ну, – говорит, – котище, поедим на старости до отвала, смотри…
И вывалил из полы на стол. И на столе вытянула зеленый плес, руки сложила, спит русалка, личико – спокойное, детское… Дед – к двери, ведро уронил, а дверь забухла, – не отворяется. Русалка спит…
Обошелся дед понемногу; пододвинулся поближе, потрогал – не кусается, и грудь у нее дышит, как у человека.
Старый кот рыбу рассыпанную не ест, на русалку смотрит, – горят котовские глаза.
Набрал дед тряпья, в углу на печке гнездо устроил, в головах шапку старую положил, отнес туда русалку, а чтобы тараканы не кусали, – прикрыл решетом. И сам на печку залез, да не спится. Кот ходит, на решето глядит… Всю ночь проворочался старый дед; поутру скотину убрал да опять к печке: русалка спит; кот от решета не отходит.
Задумался дед; стал щи из снетков варить, горшок валится, чаду напустил… Вдруг чихнуло… – Кот, это ты? – спрашивает дед.
Глянул под решето, а у русалки открытые глаза, – светятся. Пошевелила губами: – Что это ты, дед, как чадишь, не люблю я чаду.
– А я сейчас, – заторопился дед, окно поднял, а горшок с недоваренными щами вынес за дверь. – Проснулась? А я тебя было за щуку опознал. Половина дня прошла, сидят дед и кот голодные. Русалка говорит: – Дед Семен, я есть хочу.
– А я сейчас, вот только, – дед помялся, – хлебец ржаной у меня, больше ничего нет. – Я леденцов хочу.
– Сейчас я, сейчас… – Вышел дед на двор и думает: «Продам овцу, – куда мне овца? Куплю леденцов…» Сел на лошадь, овцу через шею перекинул, поскакал в село.
К вечеру вернулся с леденцами. Русалка схватила в горсть леденцов – да в рот, так все и съела, а наевшись, заснула…
Кот сидел на краю печки, злой, урчал. Приходит к деду внучонок Федька, говорит: – Сплети, дед, мочальный кнут…
Отказать нельзя. Принялся дед кнут вить, хоть и не забавно, как раньше бывало. Глаза старые, за всем не углядишь, а Федька на печку да к решету.
– Деда, а деда, что это? – кричит Федька и тянет русалку за хвост… Она кричит, руками хватается за кирпичи.
– Ах ты озорник! – никогда так не сердился дед Семен; отнял русалку, погладил, а Федьку мочальным кнутом: – Не балуй, не балуй… Басом ревел Федька: – Никогда к тебе не приду… – И не надо. Замкнулся дед, никого в избу не пускал, ходил мрачный. А мрачнее деда – старый рыжий кот… – Ох, недоброе, кот, задумал, – говорил дед.
Кот молчал. А русалка просыпалась, клянчила то леденцов, то янтарную нитку. Или еще выдумала: – Хочу самоцветных камушков, хочу наряжаться.
Нечего делать – продал дед лошадь, принес из города сундучок камушков и янтарную нитку. – Поиграй, поиграй, золотая, посмейся.
Утром солнце на печь глядело, сидела русалка, свесив зеленый плес с печи, пересыпала камушки из ладони в ладонь, смеялась. Дед улыбался в густые усы, думал: «Век бы на нее просмотрел».
А кот ходил по пустому хлеву и мяукал хриплым мявом, словно детей хоронил. Потом прокрался в избу. Шерсть дыбом, глаза дикие. Дед лавку мыл; солнце поднималось, уходило из избы…
– Дед, дед! – закричала русалка. – Разбери крышу, чтобы солнце весь день на меня светило.
Не успел дед повернуться, а кот боком махнул на печь, повалил русалку, искал усатой мордой тонкое горло. Забилась русалка, вывертывается. Дед на печь, оттащил кота. – Удуши кота, удуши кота, – плачет русалка. – Кота-то удушить? – говорит дед. – Старого!.. – Он меня съест. Скрутил дед тонкую бечевку, помазал салом, взял кота, пошел в хлев. Бечевку через балку перекинул, надел на кота петлю. – Прощай, старичок… Кот молчал, зажмурил глаза. Ключ от хлева дед бросил в колодезь. А русалка долго на этот раз спала: должно быть, с перепугу.
Прошла зима. Река разломала лед, два раза прорывала плотину, насилу успокоилась.
Зазеленела на буграх куриная слепота, запахло березами, и девушки у реки играли в горелки, пели песни.
Дед Семен окно раскрыл; пахучий, звонкий от песен ветер ворвался в низкую избу. Молча соскочила с печи русалка, поднялась на руках. Глядит в окно, не сморгнет, высоко дышит грудь. – Дед, дед, возьми меня: я к девушкам хочу. – Как же мы пойдем, засмеют они нас. – Я хочу, возьми меня. – Натерла глаза и заплакала.
Дед смекнул. Положил русалку за пазуху, пошел на выгон, где девушки хоровод водили. – Посмотрите-ка, – закричали девушки, – старый приплелся!..
Дед было барахтаться… Ничего не помогло – кричат, смеются, за бороду тянут. От песней, от смеха закружилась стариковская голова.
А солнышко золотое, ветер степной… И за самое сердце укусила зубами русалка старого деда, – впилась…
Замотал дед головой да – к речке бегом бежать… А русалка просунула пальцы под ребра, раздвинула, вцепилась зубами еще раз. Заревел дед и пал с крутого берега в омут.
С тех пор по ночам выходит из омута, стоит над водой седая его голова, мучаясь, открывает рот. Да мало что наплести можно про старого деда!
Десятая неделя после пасхи – купальские дни. Солнце самый пуп земли печет, и зацветает дивная Полынь-трава. В озера, на самое зеленое дно, под коряги подводные, под водоросли глядит огненное солнце.
Негде упрятаться русалкам-мавкам, и в тихие вечера, в лунные ночи уходят они из вод озерных и хоронятся в деревьях, и зовут их тогда древяницами.
Это присказка, а сказка вот какая. Жили-были брат Иван да сестра Марья в избенке на берегу озера.
Озеро тихое, а слава о нем дурная: водяной шалит. Встанет над озером месяц, начнут булькать да ухать в камышиных заводях, захлюпают по воде словно вальками, и выкатит из камышей на дубовой коряге водяной, на голове колпак, тиной обмотан. Увидишь, прячься – под воду утянет. Строго брат Иван наказывал сестре Марье:
– Отлучусь я, так ты после сумерек из хаты – ни ногой, песни не пой над озерной водой, сиди смирно, тихо, как мыши сидят… – Слушаю, братец! – говорит Марья.
Ушел Иван в лес. Скучно стало Марье одной за станком сидеть; облокотилась она и запела: Где ты, месяц золотой? – Ходит месяц над водой, – В глыбко озеро взглянул, В темных водах утонул. Вдруг стукнуло в ставню. – Кто тут? – Выдь к нам, выдь к нам, – говорят за ставней тонкие голоса. Выбежала Марья и ахнула. От озера до хаты – хороводы русалочьи. Русалки-мавки взялись за руки, кружатся, смеются, играют.
Всплеснула Марья ладошами. Куда тут! – обступили ее мавки, венок надели…
– К нам, к нам в хоровод, ты краше всех, будь наша царица. – Взяли Марью за руки и закружились. Вдруг из камыша вылезла синяя, раздутая голова в колпаке.
– Здравствуй, Марья, – захрипел водяной, – давно я тебя поджидал… – И потянулся к ней лапами…
Поздним утром пришел Иван. Туда, сюда, – нет сестрицы. И видит – на берегу башмаки ее лежат и поясок. Сел Иван и заплакал. А дни идут, солнце ближе к земле надвигается. Настала купальская неделя.
«Уйду, – думает Иван, – к чужим людям век доживать, вот только лапти новые справлю». Нашел за озером липку, ободрал, сплел лапти и пошел к чужим людям. Шел, шел, видит – стоит голая липка, с которой он лыки драл. «Ишь ты, назад завернул», – подумал Иван и пошел в другую сторону. Кружил по лесу и опять видит голую липку. – Наважденье, – испугался Иван, побежал рысью.
А лапти сами на старое место загибают… Рассердился Иван, замахнулся топором и хочет липку рубить. И говорит она человеческим голосом: – Не руби меня, милый братец… У Ивана и топор вывалился. – Сестрица, ты ли?
– Я, братец; царь водяной меня в жены взял, теперь я древяница, а с весны опять русалкой буду… Когда ты с меня лыки драл, наговаривала я, чтобы не уходил отсюда далеко. – А нельзя тебе от водяного уйти?
– Можно, найти нужно Полынь-траву на зыбком месте и мне в лицо бросить. И только сказала, подхватили сами лапти, понесли Ивана по лесу.
Ветер в ушах свистит, летят лапти над землей, поднимаются, и вверх в черную тучу мчится Иван. «Не упасть бы», – подумал и зацепился за серую тучу – зыбкое место.
Пошел по туче – ни куста кругом, ни травинки. Вдруг зашевелился под ногами и выскочил из тучевой ямы мужичок с локоток, красная шапочка. – Зачем сюда пришел? – заревел мужичок, как бык, откуда голос взялся. – Я за Полынь-травою, – поклонился Иван. – Дам тебе Полынь-траву, только побори меня цыганской ухваткой. Легли они на спины, по одной ноге подняли, зацепились, потянули. Силен мужичок с локоток, а Ивану лапти помогают. Стал Иван перетягивать.
– Счастье твое, – рычит мужичок, – быть бы тебе на седьмом небе, много я закинул туда вашего брата. Получай Полынь-траву. – И бросил ему пучок.
Схватил траву, побежал вниз Иван, а мужичок с локоток как заревет, как загрохочет и язык красный из тучи то метнет, то втянет.
Добежал до липки Иван и видит – сидит на земле страшный дед, водит усами…
– Пусти, – кричит Иван, – знаю, кто ты, не хочешь ли этого? – И ткнул водяному в лицо Полыньтравою. Вспучился водяной, лопнул и побежал ручьем быстрым в озеро.
А Иван в липку бросил Полынь-траву, вышла из липки сестрица Марья, обняла брата, заплакала, засмеялась.
Избушку у озера бросили они и ушли за темный лес – на чистом поле жить, не разлучаться.
И живут неразлучно до сих пор и кличут их всегда вместе – Иван да Марья, Иван да Марья.
На пне сидит ведьмак, звезды считает когтем – раз, два, три, четыре… Голова у ведьмака собачья и хвост здоровенный, голый.
…Пять, шесть, семь… И гаснут звезды, а вместо них на небе появляются черные дырки. Их-то и нужно ведьмаку – через дырки с неба дождик льется.
А дождик с неба – хмара и темень на земле. Рад тогда ведьмак: идет на деревню людям вредить.
Долго ведьмак считал, уж и мозоль на когте села. Вдруг приметил его пьяненький портной: «Ах ты, говорит, гад!» – И побежал за кусты к месяцу – жаловаться. Вылетел из-за сосен круглый месяц, запрыгал над ведьмаком – не дает ему звезд тушить. Нацелится ведьмак когтем на звезду, а месяц, – тут как тут, и заслонит.
Рассердился ведьмак, хвостом закрутил – месяц норовит зацепить и клыки оскалил.
Притихло в лесу. А месяц нацелился – да как хватит ведьмака по зубам…
Щелкнул собачьей пастью ведьмак, откусил половину у месяца и проглотил. Взвился месяц ущербный, свету невзвидел, укрылся за облако. А ведьмак жалобно завыл, и посыпались с деревьев листочки.
У ведьмака в животе прыгает отгрызенный месяц, жжет; вертится юлой ведьмак, и так и сяк – нет покоя…
Побежал к речке и бултыхнулся в воду… Расплескалась серебряная вода. Лег ведьмак на прохладном дне. Корчится. Подплывают русалки стайкой, как пескари, маленькие… Уставились, шарахнулись, подплыли опять и говорят: – Выплюнь, выплюнь месяц-то. Понатужился ведьмак, выплюнул, повыл немножко и подох. А русалки ухватили голубой месяц и потащили в самую пучину.
На дне речки стало светло, ясно и весело. А месяц, что за тучей сидел, вырастил новый бок, пригладился и поплыл между звезд по синему небу. Не впервые ясному бока выращивать.
Лежит на возу мужик, трубочку посасывает – продает черного козла. А народу на ярмарке – труба нетолченая.
Подходит к мужику седой старец, кафтан на нем новый, а полы мокрешеньки. – Ишь угораздило тебя на сухом месте измочиться, – сказал мужик. Поглядел старец из-под косматых бровей и спрашивает: – А ты пустяки не говори; продажный козел-то? – Не для себя же я козла привел; продажный.
Сторговались за три рубля, старик увел козла, а мужик принялся в кисет деньги совать и видит – вместо трешницы лягушиная шкурка.
– Держите его, провославные! – закричал мужик. – Водяной по ярмарке ходит!
Собрался народ: стали шуметь, рукавицами махать; мужика в волостную избу повели; продержали весь день и выпустили; и пошел он в сумерки домой, а дорога – лесом. Вдруг видит мужик: идет его козел, крутые рога опустил, топает ножками, а на нем верхом чучело сидит зеленое, рачьи усы растопыркой, глаза плошками.
Проехало чучело, ухватило лапой мужика, посадило с собой рядом; помчались к озеру да с кручи вместе – прыг в воду, очутились на зеленом дне.
– Ну, – говорит ему чучело, – народ мутить, меня ловить будешь али нет? – Нет, уж теперь мне, батюшка водяной, не до смеху. – А чем ты себя можешь оправдать, чтобы я тебя сейчас не съел? – Мы народ рабочий, – отвечает мужик, – поработаю на тебя. – А что делать умеешь? – Неученые мы, батюшка водяной, только баклуши и бьем. – Хорошо, – говорит водяной, – бей баклуши… – и ушел.
Стал мужик из осиновых чурбанов баклуши бить, сам плачет, рыдает. Много набил, целую кучу. Пришел водяной и удивился: – Ты что это вытворяешь? – Баклуши бью, как вы приказали. – А на что мне баклуши? Почесал мужик спину: – Ложки из них делать. – А на что мне ложки? – Горячее хлебать.
– Ах ты дурень, ведь я одну сырую рыбу ем. Ни к чему ты, мужик, не годишься. Держись. Щелкнул водяной мужика по маковке и обернул его в ерша.
Потом усы раздвинул, рот раскрыл и стал ерша заглатывать. А мужик, хоть и в ерша перевернулся, и тут угодить не мог; уперся водяному поперек горла щетиной. Закашлял водяной, задавился, вытащил ерша и выкинул его из воды на берег. Отдышался мужик, встал на ноги, с своем виде, почесался и сказал: – Ну да, оно ведь это тоже нелегко, с крестьянством-то.
Над глиняным яром – избушка, в избушке старушка живет и две внучки: старшую зовут Моря, младшую Дуничка.
Один раз – ночью – лежит Моря на печи, – не спится. Свесила голову и видит.
Отворилась дверь, вошла какая-то лохматая баба, вынула Дуничку из люльки и – в дверь – и была такова. Закричала Моря. – Бабынька, бабынька, Дуньку страшная баба унесла…
А была та баба – кикимора, что крадет детей, а в люльку подкладывает вместо них полено.
Бабушка – искать-поискать, да, знать, кикимора под яр ушла в омут зеленый. Вот слез-то что было! Тоскует бабушка день и ночь. И говорит ей Моря: – Не плачь, бабушка, я сестрицу отыщу. – Куда тебе, ягодка, сама только пропадешь.
– Отыщу да отыщу, – твердит Моря. И раз, когда звезды высыпали над яром, Моря выбежала крадучись из избы и пошла куда глаза глядят.
Идет, попрыгивает с ноги на ногу и видит – стоит над яром дуб, а ветки у дуба ходуном ходят. Подошла ближе, а из дуба торчит борода и горят два зеленых глаза…
– Помоги мне, девочка, – кряхтит дуб, – никак не могу нынче в лешего обратиться, опояшь меня пояском.
Сняла с себя Моря поясок, опоясала дуб. Запыхтело под корой, завозилось, и встал перед Морей старый леший. – Спасибо, девка, теперь проси чего хочешь. – Научи, дедушка, где сестрицу отыскать, ее злая кикимора унесла. Начал леший чесать затылок… А как начесался – придумал. Вскинул Морю на плечи и побежал под яр, вперед пятками.
– Садись за куст, жди, – сказал леший и на берегу омута обратился в корягу, а Моря спряталась за его ветки.
Долго ли так, коротко ли, замутился зеленый омут, поднялась над водой косматая голова, фыркнула, поплыла и вылезла на берег кикимора. На каждой руке ее по пяти большеголовых младенцев – игошей – и еще один за пазухой.
Села кикимора на корягу, кормит игошей волчьими ягодами. Младенцы едят, ничего, – не давятся.
– Теперь твоя очередь, – густым голосом сказала кикимора и вынула из-за пазухи ребеночка. – Дуничка! – едва не закричала Моря.
Смотрит на звезды, улыбается Дуничка, сосет лохматую кикиморину грудь. А леший высунул сучок корявый да за ногу кикимору и схватил… Хотела кинуться кикимора в воду – никак не может.
Игоши рассыпались по траве, ревут поросячьими голосами, дрыгаются. Вот пакость! Моря схватила Дуничку – и давай бог ноги. – Пусти – я девчонку догоню, – взмолилась к лешему кикимора.
Стучит сердце. Как ветер летит Моря. Дуничка ее ручками за шею держит…
Уже избушка видна… Добежать бы… А сзади – погоня: вырвалась кикимора, мчится вдогонку, визжит, на сажень кверху подсигивает… – Бабушка! – закричала Моря.
Вот-вот схватит ее кикимора. И запел петух: «Кукареку, уползай, ночь, пропади, нечисть!»
Осунулась кикимора, остановилась и разлилась туманом, подхватил ее утренний ветер, унес за овраг.
Бабушка подбежала. Обняла Морю, взяла Дуничку на руки. Вот радости-то было.
А из яра хлопал деревянными ладошами, хохотал старый дед-леший. Смешливый был старичок.
В лесу по талому снегу идет мужик, а за мужиком крадется дикий кур. «Ну, – думает кур, – ухвачу я его». Мужик спотыкается, за пазухой булькает склянка с вином. – Теперь, – говорит мужик, – самое время выпить, верно? – Верно! – отвечает ему кур за орешником… – Кто это еще разговаривает? – спросил мужик и остановился. – Я. – Кто я? – Кур. – Дикий? – Дикий… – К чему же ты в лесу? Кур опешил:
– Ну, это мое дело, почему я в лесу, а ты чего шляешься, меня беспокоишь? – Я сам по себе, иду дорогой… – А погляди-ка под ноги.
Глянул мужик, – вместо дороги – ничего нет, а из ничего нет торчит хвост петушиный и лапа – кур глаза отвел. – Так, – сказал мужик, – значит, приходится мне пропасть. Сел и начал разуваться, снял полушубок. Кур подскочил, кричит: – Как же я тебя, дурака, загублю? Очень ты покорный. – Покорный, – засмеялся мужик, – страсть, что хочешь делай. Кур убежал, пошептался с кем-то, прибегает и говорит:
– Давай разговляться, подставляй шапку, – повернулся к мужику и снес в шапку яйцо. – Отлично, – сказал мужик, – давно бы так. Стали яйцо делить. Мужик говорит: – Ты бери нутро, – голодно, чай, тебе в лесу-то, а я шелуху пожую. Ухватил кур яйцо и разом сглотнул. – Теперь, – говорит кур, – давай вино пить. – Вино у меня на донышке, пей один. Кур выпил вино, а мужик снеговой водицы хлебнул.
Охмелел кур, песню завел – орет без толку… Сигать стал с ноги на ногу, шум поднял по лесу, трескотню. – Пляши и ты, мужик… Завертел его кур, поддает крылом, под крылом сосной пахнет.
И очутился мужик у себя в хлеву на теплом назме… Пришла баба от заутрени… – Это ты так, мужик, за вином ходил…
– Ни-ни, – говорит мужик, – маковой росинки во рту не было, кур дикий меня путал.
– Хорошо, – говорит баба и пошла за кочергой. Принесла кочергу да вдруг и спрашивает: – Ну-ка повернись, что это под тобой? Посмотрела, а под мужиком лежат червонцы. – Откуда это у тебя? Стал мужик думать.
– Вот это что, – говорит, – кур это меня шелухой кормил… Дай бог ему здоровья… И поклонились мужик да баба лесу и сказали дикому куру – спасибо.
На току, где рожь молотят, – ворох; ворох покрыт пологом, на пологу – роса. А под пологом девки спят…
Пахнет мышами, и на небе стоит месяц. По току шагает длинный Полевик, весь соломенный, ноги тонкие… – Ну, ну, – ворчит Полевик, – рожь не домолотили, а спят. Подошел к вороху, потянул за полог: – Эй, вы, разоспались, заря скоро! Девки из-под полога высовывают головы, шепчут: – Кто это, девоньки, или приснилось? Никак светает скоро. Дрожат с холоду, просыпаются. На хуторе за прудом кричат петухи.
К молотилке шагает Полевик; под молотилкой, накрывшись полушубками, спят парни. Постаскал с них Полевик полушубки: – Вставайте, рожь не домолочена. Парни глаза протирают… – Свежо, ребята, ай вставать пора…
На току ворошится народ, натягивают полушубки да кацавейки, ищут: кто вилы, кто грабли… Холодеет месяц. А Полевик уж в поле шагает. – Голо, голо, – ворчит Полевик, – скучно. Ляжет он с тоски в канаву, придет зима, занесет его снегом.
Скучно стало Ивану-царевичу, взял он у матушки благословение и пошел на охоту. А идти ему старым лесом.
Настала зимняя ночь. В лесу то светло, то темно; по спелому снегу мороз потрескивает.
Откуда ни возьмись выскочил заяц; наложил Иванцаревич стрелу, а заяц обернулся клубком и покатился. Иван-царевич за ним следом побежал.
Летит клубок, хрустит снежок, и расступились сосны, открылась поляна, на поляне стоит белый терем, на двенадцати башнях – двенадцать голов медвежьих… Сверху месяц горит, переливаются стрельчатые окна.
Клубок докатился, лунь-птицей обернулся: сел на воротах. Испугался Иван-царевич, – вещую птицу застрелить хотел, – снял шапку.
– Прости глупость мою, лунь-птица, невдомек мне, когда ты зайцем бежал.
– Меня Алая-Алица, ясная красавица, жижова пленница, за тобой послала, – отвечает ему лунь-птица, – давно стережет ее старый жиж. – Войди, Иван-царевич, – жалобно прозвенел из терема голос.
По ледяному мосту пробежал, распахнул ворота Иван-царевич – оскалились медвежьи головы. Вышиб ногой дверь в светлицу: видит – на нетопленной печурке сидит жиж, голова у него медная, глазами ворочает. – Ты зачем объявился? Или две головы на плечах? – зарычал жиж. Прицелился Иван-царевич и вогнал золотую стрелу между глаз старому жижу.
Упал жиж, дым повалил у него изо рта, вылетело красное пламя и поело терем. Иван-царевич побежал в светлицу. У окна, серебряными цепями прикована, сидит Алая-Алица, плачет… Разрубил цепи, взял Иван-царевич на руки царевну и выскочил с ней в окошко.
Рухнул зимний терем и облаком поднялся к синему небу. Сбежал снег с поляны, на земле поднялись, зацвели цветы. Распустились по деревьям клейкие листья.
Откуда ни возьмись прибежали тоненькие, синие еще от зимнего недоеда, русалки-мавки, закачались на деревьях; пришел журавль на одной ноге; закуковала кукушка; лешие захлопали в деревянные ладоши; позык аукался.
Шум, гам, пение птичье… И по синему небу раскатился, загрохотал апрельский гром.
И узнали все на свете, что Иван-царевич справляет свадьбу с Алой-Алицей, весенней царевной.
Внизу овина, где зажигают теплины, в углу темного подлаза лежит, засунув морду в земляную нору, черный кот.
Не кот это, а овинник. Лежит, хвостом не вильнет – пригрелся. А на воле – студено. Прибежали в овин девушки, ногами потопали. – Идемте в подлаз греться.
Полегли в подлазе, где дымом пахнет, близко друг к дружке, и завели такие разговоры, что – стар овинник, а чихнул и землей себе глаза запорошил. – Что это, подружки, никак чихнуло? – спрашивают девушки.
Овинник рассердился, что глаза ему запорошило, протер их лапой и говорит: – Ну-ка, иди сюда, которая нехорошие слова говорила! Каждая девушка на себя подумала, и ни одна ни с места. – Ну, что же, – говорит овинник, – или мне самому вылезать?
И стал из норы пятиться… Тут одна догадливая да бедная, сирота Василиса, взяла ржаной сноп, прикрыла его платком и поставила впереди всех. – Вот тебе!..
Выскокнул из норы овинник, пыхнул зелеными глазами и стал сноп рвать, а девушки из овина выбежали и – на деревню, а та, что подогадливее – Василиса, – схоронилась за ворох соломы и говорит оттуда:
– Черный кот, старый овинник, что со мной делаешь, – все тело мое изорвал. Фыркнул овинник, отскочил и кричит: – Очень я злой, погоди – отойду, тогда разговаривай. Подождала Василиса и говорит опять: – Отошел? – Отхожу, сейчас, только усы вылижу… Ну, что тебе надо? – Залечи мне раны… Фыркнул кот в землю, лапой пыль подхватил и мазнул по снопу. А сноп так и остался снопом… – Так ты меня обманула? – говорит кот, а самому уж смешно.
– Обманула, батюшка, – отвечает ему Василиса, – прости, батюшка, да смилуйся – найди мне жениха, чтобы краше его на свете не было.
– Уж больно я сам-то урод, – говорит овинник. – Ну да ладно. – И ударился о землю и стал из черного кота – кот белый и хвостом Василису пощекотал… – Чем тебе не жених?
– Нет, – говорит Василиса, – за кота замуж не пойду; дай мне жениха настоящего.
Подумал овинник, походил по овину, – мыша походя сожрал. Вдруг подскочил к ржаному снопу, заурчал, облизал его, чихнул три раза и сделался из снопа – человек.
– Получай жениха, – говорит Василисе овинник. – Смотри – от сырости береги, а то прорастет.
Василиса взяла человека за руку и вывела его из подлаза, из овина на лунный свет. И встал перед ней молодой жених в золотом кафтане, в шапке с пером. Глядит на Василису и смеется. Василиса поклонилась ему в пояс – и они пошли в избу.
Прошло с той поры много дней. Лег снег на мерзлую землю, завыли студеные ветра, поднялись вьюги.
Соломенный жених живет у Василисы, похаживает по горнице, поглядывает в окошечко и все приговаривает. – Скучно мне, темно, холодно…
И стала Василиса замечать, что жених ее портится, позеленело у него на кафтане и на сапожках золото, ночью стал кашлять, стонать во сне. Раз утром слез с кровати, подпоясался и говорит: – Уйду, Василиса, искать теплого места. – А я-то как же?.. – Ты меня жди.
И ушел, только снег скрипнул за воротами. Жених идет, весь от инея белый. Кругом него мороз молоточками постукивает – крепко ли закована земля, не взломан ли синий лед на реке; по деревьям попрыгивает, морозит зайцам уши.
Хочет жених от мороза уйти, а молоточки все чаще, все больнее постукивают, – по жилам, по костям. Остудился жених, а степь бела кругом, ровна.
И повисло над степью, над самым краем солнце, красное и студеное. Жених к солнцу бежит, колпаком машет: – Погоди, погоди, возьми меня в зеленые луга.
И добежал было. Вдруг выскочил из-под снега большой, косматый, крепколобый волк, доскакал большим махом до солнца, обхватил его лапами, прижался пузом, – с одной стороны, с другой приловчился и вонзил клыки в алое солнце.
Завизжали, застучали ледяные молотки, потемнела степь, завыл мертвый лес. Соломенный жених бежать пустился, упал в снег и не помнит, что дальше было.
Василиса, когда одна осталась, пораскинула бабьим умом и пошла к старому овиннику. А чтобы он не очень сердился, сунула под нос ему пирог с творогом и говорит: – Жених от меня убежал, должно быть, замерз, очень жалею его. – Ничего, – отвечает ей овинник, – жених твой в озимое пошел. – А я-то как же?
– Найдешь ты жениха в чистом поле, ляг с ним рядом, а что дальше будет – сама увидишь.
Пошла Василиса в поле, долго шла, не день и не два. Видит – большой сугроб. Разрыла его руками, видит – лежит под снегом жених. Упала на него Василиса, омочила лицо его слезами; жених не шевелится. Тогда легла она с ним рядом и стала глядеть в зимнее белое небо.
Снег Василису порошит, молоточки в сердце бьют, обручи набивают на тело, и говорит Василиса: – Желанный мой.
И чудится ей – голубеет, синеет небо, и из самой его глубины летит к земле, раскаляясь, близится молодое, снова рожденное солнце.
Заухали снега, загудели овраги, ручьи побежали, обнажая черную землю, над буграми поднялись жаворонки, засвистели серые скворцы, грач пришел важной походкой, и соломенный жених открыл сонные синие глаза и привстал. Проходили мимо добрые люди, сели на меже отдохнуть и сказали:
– Смотри, как рожь всколосилась, а с ней переплелись васильки цветы… Душисто.
Багряное солнце садилось над мерзлым бурьяном, скрипели журавли колодцев, вдова Акулина пела у окошка горемычную песню, а по деревне проходил странник. Полушубок на нем древний, из дыр овчина торчит, лыковая котомка за плечами.
Ни молод странник, ни стар, а взглянешь на него – под усами умильная улыбка, глаза серые, ласковые, смешливые. Подходит он к Акулининому двору, шапку снял и говорит ласково: – Скучно тебе, милая? Увидала странника Акулина, кинулась за ворота. – Странник божий, взойди, сделай милость.
Взошел странник, сел на лавку. Угощает его вдова, а сама пытает – откуда да куда, не слышал ли про счастье: лежит, говорят, оно в океане, под горючим камнем. Странник наелся, напился, ложку положил и спрашивает: – Ну, а ты, милая, все – маешься? Забилась Акулина на лавке.
– Такая маета – сказать не можно: сушит змей белое мое тело, сосет сердце, ночи до утра глаз не смыкаю, а в полночь свистнет над крышей, рассыплется искрами и встанет на дворе – не зверь, не человек… Улыбается странник, светятся глаза его.
– Силен враг, Акулина, трудно тебе, трудно. А ведь свистнет – опять побежишь? Заголосила Акулина:
– Страшно мне, ночь придет, сама ко врагу потянусь, а днем руки бы на себя наложила. Погладил ее по голове странник, и затихла молодая баба.
– Тетенька Акулина, – позвал в окно девичий голосок, – на посиделки тебя кличут, пойдешь? А там поглубже заглянул любопытный глаз. – Ты и странника приводи, сказку скажет! Рассмеялась и убежала, а странник говорит: – Что же, Акулина, пойдем, куда зовут. Акулина ушла за перегородку прибираться, а странник у окна запел: Ходила во синем море, Ходила белая рыба, Ходила, била плесом По тому ли синю морю: Ты раздайся, синее море, На две волны, на два берега. Ты выплесни, выкини Алатырь, горюч камень.
Слушает, вздыхает Акулина за перегородкой; прибралась, вышла, – красивая, глаза мрачные. – Ну, пойдем, странник.
Пришли на посиделки. А там народу набилось, как грибов в лукошко; тренькают на балалайке, подплясывают, подпевают, шутки шутят, и в сенях, и на лавках, и на печи – понабились. Странника обступили, просят. – Спой нам, скажи сказку. Странник сел у двери и запел опять про то же: Ходила во синем море,
Ходила белая рыба. Пригорюнились девицы, подсели к парням. Кто с печи голову свесил, кто с полатей. Расселись парами – стало тихо. Одна Акулина без друга, как куст обкошенный. Сдвинула брови, белая кипень, стоит посреди избы, под сарафаном грудь ходуном ходит. – Акулина, Акулина, обойдись, – говорит странник.
А у нее глаза уж как озеро. Дрожит дрожью. В это время просвистел за окном змеиный свист. Дрогнула Акулина и – к двери. – Не ходи, Акулина! – Пусти!
Выскочила на улицу; странник за ней и схоронился в сенях. Акулина стала посреди двора и шепчет: – Лети… лети.
И со свистом, как от тысячи птиц, закружился над двором черный змей, раскинул крылья, опустился на снег.
Встал на лапы, лебединую голову протянул к Акулине и языком – облизнул ей белое лицо.
А странник подкрался, оттолкнул Акулину да змея по голове лестовкой и ударил.
Взметнулся змей и рассыпался просом, а странник петухом обернулся – зерна клевать.
Не дала ему, упала на петуха Акулина, ухватила за крылья и в избу поволокла. – Оборотень, – закричала Акулина, – рубите ему голову! Петух вырвался – да под лавку, крыльями бьет, в руки не дается. Заметался народ по избе, петуха ловят. Поймали, у Акулины и топор в руках. – Клади его на порог!
Вытянули за голову, за ноги петуха. Размахнулась Акулина топором… Да так и застыла у нее рука. Пропали стены. Вместо девушек – березы в инее, парни – ели, а Акулина – ива плакучая, вся в сосульках.
На пне сидит странник. Улыбается, сияют серые глаза. Возле на снегу лежит петушиное перо. Поднял странник перо, пустил по ветру, сказал:
– Лети, перышко, где сядешь, туда и я скоро приду; много еще мне исходить осталось, увертлив змей, не пришло его время.
Клонит ветер шелковые зеленя, солнце в жаворонковом свисте по небу летит, и от земли идет крепкий, ржаной дух.
Одна только невсхожая полоса с бугра в лощину лежит черной заплатой – десятина бобыля… У десятины стоит бобыль; ветер треплет непокрытую его голову.
– Эх, – говорит бобыль, – третий год меня мучаешь, проклятая! – Плюнул на родную землю и пошел прочь.
Проходит неделя. В четверг после дождя встречает бобыля шабер и говорит ему: – Ну, брат, и зеленя же у тебя, – все диву даемся, ужо заколосятся… – Врешь! – сказал бобыль… И побежал на свою десятину.
Видит – выпустили зеленя трубку, распахнули лист, и шумит усатый пшеничный колос.
На чудо не надивуется бобыль, а кошки сердце поскребывают: зачем проклинал родную землю.
Собрал бобыль урожай сам-тридцать; из пудовых снопов наколотил зерна, и муку смолол, и замесил из первого хлеба квашню, и лег подремать на лавке…
Ночь осенняя бушевала ледяным дождем, хлопали наотмашь ворота, выл в трубе ветер.
В полночь поднял бобыль голову и видит – валит из квашни дым. Надувшись, слетела покрышка, и поползло через края проклятое тесто, рассыпалось на полу землей…
Смекнул бобыль, что с мукой-то не ладно, повез мешки в город к старому пекарю…
Пекарю муку эту продал, деньги зашил в шапку; потом шапку распорол и деньги все пропил, и, когда домой собрался, не было у него ни денег и ни подводы, – один нос разбитый.
Пекарь в то же время замесил из бобылевой муки кренделя, поставил в печь и когда пришло время, – вытащил на лопате не подрумяненные кренделя, а такие завитуши и шевырюшки, что тут же обеспамятел и послал жену к дворянину продать муку за сколько даст.
Дворянин сидел в саду, одной рукой держал наливное яблочко, другой писал записки. – Что тебе, милая? – сказал дворянин тонким голосом и прищурился.
– Насчет пшеничной муки, – сказала пекарева жена, – старик-то мой больно плох…
Купил дворянин в долг проклятую муку и пригласил детей дворянских пирожки с вареньем кушать.
Под сиреневым кустом сели дворянские дети, взяли каждый по пирожку и откусили, а в пирожке лапти – крошеные, старые онучи, щепки, – всякая дрянь. Побросали дворянские дети пирожки и подали на дворянина в суд. Прослышал про все это дело король и сказал: – Я их всех сам буду судить.
И встали перед светлые его очи: дворянин, пекарь и бобыль… Бобыль как встал, так и глаза разинул и босой ногой почесал ногу.
Король велел объявить все, как было. Выслушал. Державой и скипетром потряс и говорит:
– Проклял ты, бобыль, родную землю, и за то тебе будет наказание великое.
И приказал мужика отвести вместе с мукой на проклятую десятину, чтобы всю муку приел… Так и сделали… Посадили бобыля посреди его земли и ковшом в рот стали муку сыпать. Три раза попросил бобыль водицы, целую меру приел.
Приел, и распучило. Руки растопырились и одеревенели, через колени на землю поплыл живот, и полезли из бобыля шипы, а волосы стали дыбом, как репей. Кругом бобыля порос густой и непролазный бурьян по всей десятине.
И долго спустя слышали в колючих порослях – жевало и ухало: то, сидя на земле, ел и проесть не мог проклятую муку проклятый бобыль.
У соседа за печкой жил мужичок с локоток. Помогал соседу кое-чем, понемножку. Плохое житье на чужих хлебах. Взяла мужика тоска, пошел в клеть; сидит, плачет. Вдруг видит – из норы в углу высунулась мордочка и повела поросячьим носом. «Анчутка беспятый», – подумал мужичок и обмер. Вылез анчутка, ухо наставил и говорит: – Здравствуй, кум! «Какой я ему кум», – подумал мужичок и на случай поклонился.
– Окажи, кум, услугу, – говорит анчутка, – достань золы из-под печки; мне через порог перейти нельзя, а золы надо – тещу лечить, – плоха, объелась мышами. Мужичок сбегал, принес золы, анчутка его благодарит: – За службу всыплю я тебе казны, сколько в шапку влезет. – На что мне казна, – отвечает мужичок, – вот бы силой поправиться! – Это дело пустое, попроси звериного царя… И научил анчутка, как к звериному царю попасть и что говорить нужно. Мужичок подумал – все равно так-то пропадать, и полез в крысиную нору, как его учили.
Там темно, сыро, мышами пахнет. Полз, полз – конца не видно, и вдруг полетел вниз, в тартарары. Встал, почесался и видит: вода бежит, и привязана у берега лодочка, – с малое корытце.
Сел мужичок в лодочку, отпихнулся, и завертелся, помчался – держи шапку.
Над головой совы и мыши летают, из воды высовываются такие хари – во сне не увидишь.
Наконец загорелся свет, мужичок пригреб к берегу, выпрыгнул на траву и пошел на ясное место. Видит – высоченное дерево шумит, и под ним, на семи шкурах, сидит звериный царь.
Вместо рук у царя – лопухи, ноги вросли в землю, на красной морде – тысяча глаз.
А кругом – звери, птицы и все, что есть на земле живого – сидят и на царя посматривают. Увидал мужичка звериный царь и закричал: – Ты кто такой? Тебе чего надо? Подошел мужичок, кланяется: – Силешки бы мне, батюшка, звериный царь… – Силу или половину? – Осьмухи хватит. – Полезай ко мне в брюхо!
И разинул царь рот, без малого – с лукошко. Влез мужичок в звериный живот, притулился, пуповину нашел, посасывает. Три дня сосал. – Теперь вылезай, – зовет зверь, – чай, уж насосался.
Вылез мужичок, да уж не с локоток, а косая сажень в плечах, собольи брови, черная борода.
– Доволен? – спрашивает царь. – Выйдешь на волю, поклонись чистому полю, солнцу красному, всякому жуку и скотине.