Снег в эту зиму никак не хотел держаться. И вот уже в третий раз выпадал, потом растаял, и в городе кляли грязь, слякоть, автобусы. К концу недели вдруг повалил хлопьями, и моя жена почти молчала, когда я расписывал ей прелести Думчинского леса. Её манило кино и возможность хоть раз в неделю, наконец, отоспаться, а тут вдруг поход. Да и холодно сейчас в лесу, не лето ведь, декабрь.
Утром, когда бежали на электричку, и у неё болтался спальник в руках, а у меня огромный, вконец растрёпанный рюкзачище Эдика, я снова слышал недовольный гуд на тему: эта скачка называется отдых.
Влетели мы в последний вагон электрички. Спросили, куда она идёт, прошли три вагона, но туристов не было. Вспомнили, что и билет не помешал бы, но зашумело, захлопнулась дверь, и мы поехали.
В лагерь все семь туристов двигались гуськом, тихонько. Лыжи, которые нёс Игорь, не вызывали кривых ухмылок, и это даже не была тема для тренировки остряков. Снег лежал толстым ровным слоем.
Шли молча, радовались чистому лесному воздуху. Пахло настоящим деревенским дымом. И все молча, каждый по своему, наслаждался этим привольем, свежестью.
Жена чуть повеселела, заметив, что воздух правда лучше чем, даже у нас на окраине города.
В домике, приехавшие в пятницу, ребята, истопили печь. На веранде навалили кучу дров, поленьев, которые за полдня превратилась в щепы, чурки и просто дрова на зиму. Все, соскучившись по настоящей человеческой работе, шмыгали пилой, махали топорами, весело, как будто играли с детством, нюхали свежие спилы сосны, берёзы. Потом вдруг задвигали носами, почуяв запах кофе, бродячая толпа, бросив пилы, топоры кинулась на завтрак.
В тёплой хатке остались разговоры и городские новости, а мы пошли в лес. Хрустел снег от наших шагов. Очень редко слышали голос снегиря. Пристали сумасшедшие вороны и вот уже час летают над нами и тревожно каркают. Лес, ветки, высохшая трава-всё засыпано, всё укрыто лёгким снежком. Эдик, как северный олень, разгрёб сапогом снег и показывает нам вечнозелёные растения, и было как-то странно держать зелёную веточку с листочками, а вокруг было только белое и серебристое. Земля совсем ещё мягкая – не замёрзла. Эдик снова порылся, но не нашёл вечно зелёный лист копытеня, который является панацеей от всех зол – нужно только листья настоять на водке и дать тому, чьё хобби-бутылка, и как рукой снимает эту хворь. Сима сначала весело смеялась, но потом, на всякий случай, рецепт этот трижды пропела вслух, дабы осчастливить подругу, у которой муж поддаёт немного. Дальше двинулись кабаньими тропами. В глубоком овраге следы лесы, зайца, но следы припорошены снежком. Показалась деревушка с тёплыми огоньками внутри домов. Деревенские жители улыбались, глядя нас, говорили, что сейчас холодно в лесу. А в доме, приезжий сын наводил рефлекторы на своих домашних и фотографировал. Бабуля сказала, что он с города приехал, вот и фотографирует. Проехали сани с душистым навозом. Сима засмотрелась и чуть не шлёпнулась рядышком с лошадкой. Потом ещё одни сани выплыли из-за холма и также бесшумно скрылись в низину. А хорошо бы сейчас сесть в эту соломку на санях, и скользить далеко-далеко…в тот лес, потом овраг, поляны, перелески…и так долго-долго, и ничего не нужно, ни спешить, не думать. Ехать, дышать.
Счастливое полузабытьё, запах сена лошадки и лёгкое поскрипывание полозьев.
Снова глубокий овраг, огромный бугор, засыпанный снегом. А летом здесь столько большущих ромашек! Дремлют они сейчас под снегом. Ждут тёплых рук Весны. Эдик вдруг остановился и приказал молчать, мы тихо вошли в тёмный сумеречный ельник. Ветви елей, сосен гнулись от снега. Белая сказка, которою живёшь, смотришь и не веришь. Лосей и кабанов мы так и не встретили. Собрали сушняку.
Сумрак ночного леса оживил слабый огонёк нашего костра.
От крепкого, тёплого дыма полетели комья снега с ёлок.
Темно.
Тихо.
Страшно.
Два года назад, здесь, рядом с ельником, были берёзы, огромные, древние. Сейчас нет, срубили, – красоту, на дрова, ветки бросили, не увезли, валяются, гниют.
Вечер был шумным. Танцы, смех, визг и … даже песни. А Эдик ещё днём говорил, что хорошо бы заночевать в стогу. Он, правда, осенью спал, но было ещё тепло, а сейчас декабрь, снег. Пошли, а? … Я пойду да вот только Люда. Если бы Рита была, она пошла бы…. Мы долго бродили по домику. Была ночь, но моя бдительная жена спать не хотела. Ребята рассказывали о Карелии, Кавказе, о приполярном Урале. Наконец она пошла спать.
– Пошли? А Эдик?
Он немного посомневался, холодно морозец, потом решили: замёрзнем, придём обратно. Люда спала. Я потихоньку стал тащить свой спальник. Она открыла глаза, схватила журнал и стала демонстративно читать его.
– Ну, пойми, ты Мурлыня, сено, воздух, тепло, хорошо…
– Ты же простудишься, не ходи…
Ну, иди, иди, завтра сама, утром уеду и больше никогда с тобой ни в какой поход не пойду. Сейчас же грипп ходит…
– Какой грипп в лесу. Здесь же переносчиков нет, ни людей, ни толчеи в автобусах, где на тебя чихают бациллами на 3 метра!!!
– Понимаешь, Федя!!!
Бросаешь меня одну. Не жалко меня, да? А говорил, всё время будем вместе. Всю неделю работа, работа, не вижу тебя и тут одна остаюсь… ыыыыы.
– Да что ты затвердила одна, да одна, что тут волки? Народу две комнаты, а ты одна. Холодно будет, придём. Пошли, Эдик!
– Ну, иди, иди! Завтра уеду.
– Вот народ, не поймут высокий порыв души человеческой…
Нора в скирде получилась большая, уютная. Ночь видимо будет тёплая. Только вот снег задувает. Нащипали ещё соломы, загородили выход, решили идти ещё уговаривать Люду ночевать с нами. В домике по-прежнему было шумно, душно. Многие уже спали. Я подошёл к жене. Она тёплая мирно посапывала в своём спальнике. Как-то жалко было будить её, тащить на холод, в солому, а она уже с трудом открыла свои глазища, хлопала ресницами. Видно было, что уже крепко спала, и стоило больших трудов сейчас прерывать его после такого дня, доказывать нам, что она в попу не стрелянная, как мы…
– Идите, если вы ненормальные, а меня не трогайте, мне и здесь хорошо.
– Да пойми, ты, свежий воздух, запах сена. А ночью вдруг лиса придёт мышковать. И утром увидим, сфотографируем.
– Идите сами мышковать. Меня не трогайте.
… Люда плетётся сзади, шатаясь на скользкой тропе. Болтается сбоку её спальник. А мы с Эдиком прихватили ещё по матрацу. Чёрт же дёрнул вытащить её из тёплого спальника. И она идёт-бредёт, спит, на ходу и не видит, что шуршит снег, падая хлопьями из черноты ночного неба. Не видит огни лагеря и огромные одуванчики снега вокруг святящихся фонарей и бегущую лающую собаку сторожа дяди Саши.
Залезли в нору, загородили вход, но снег потихоньку попадал на нос моей жены и она не выражала особого восторга от этой прелести. Я её повернул на бок, укрыл шубой и мы, наконец, затихли.
Где-то внизу под нами пировали мыши, а из лесу шла к нам рыжая хвостатая лисонька, шумели крыльями совы, ища мышек- все мышковали.
А нас потихоньку уносил в своё царство Морфей.
Вдруг что-то совсем рядом зарычало, и свет огромного чудовища выхватил из темноты кучи соломы, припорошенные снегом.
Вскочили, Эдик в левой руке держал фонарик, в правой топор.
– Эдик, – это трактор!
– Вот гады, сено воровать приехали на тракторе!
– А ты поморгай им фонариком, а то сдуру попрёт на нас, не заметит -отмышковались мы тогда. Знаешь, как косточки тогда будут хрустать под гусеницами. Но трактор прошёл рядом, таща за собой забуксовавший газик.
Долго было ещё слышно его урчание, и, наконец, успокоившись, заснули.
Шуршал снег, падая на солому, залетая к нам в пещеру, а мы размечтались во сне, раскидали руки – было даже жарко. Где-то перед рассветом заворочался Эдик, натянул сапоги и пошёл мышковать. Он постоял, пошмыгал носом, продувая лёгкие, потом исчез и был слышен хруст снега, от его мерно шагающих сапог.
– Ну, как?
– Ничего, лисы нет, она человека далеко чует. А вот совы летали, слышал, как они шшш – шшш, почти неслышно крыльями, тоже мышковали.
Потом заголубел рассвет. Моя меховая жена была как настоящая Снегурочка, засыпанная снегом. Везде торчала длинная и короткая солома, соломины пустые колоски, просто трава. Это была и Снегурочка и чудище соломенное, которое говорило, что спать, конечно, хорошо, что выспалась вволю и почти не замёрзла и вообще, она ни разу зимой не спала в скирде, и тем более, не мышковала. И, нагрузившись, спальниками, матрацами, фотоаппаратами, мы снова плелись по свежему снегу. А он шелестел и медленно засыпал наши соломенные фигуры, похожие скорее на огородные чучела, чем на нормальных людей, которые всю ночь мышковали.
А снег всё шёл и шёл.
Все знают, что мёд это всё – таки мёд, а не хрен, который не слаще редьки. Так вот о такой хреновине я и расскажу.
Это было давно, год примерно назад, нет, больше, но, правда, не заросло, не стёрлось в памяти. Такое не спрятать в траве забвения.
И вот он, медовый месяц. Эту сказку не забывают до самой дощечки гробовой. А тут вдруг – медовая неделя. Ну и ну. Великие знатоки скажут, нее. Такого не бывает. Каакой дурак убежит, по собственному желанию, улетит на ангельских крылышках, от такого, хоть и говорят, грешного – от медового месяца. От таакой медовухи. Да ещё и первые семь дней?!
… А и стряслась эта горькая, совсем не медовая сказка, списанная с натуры, так же, как художник пишет, пишет, старается, этюд. Природа. Передать красоту, состояние, настроение, а не просто, – дерево и ты чурка дерево. Настроение нужно, состояние души…
Так и это в памяти засело, но не тяжёлым грузом – всплыло, для пользы себе, да и другим.
Так хороший самородок всегда прячется в рюкзак счастливому геологу.
… Тогда. Давненько, с моим другом, музыкантом было.
Это.
Он, Вадим, познавал, постигал, секреты и тонкости мастерства, царицы инструментов – скрипки. Часто бывал у меня в гостях и даже приходил, редко правда, со своей невестой, боялся, видимо, что его будущая жена вдруг останется у меня навсегда. Хотя было табу – я, по его словам, был полукровок, а его чистокровного интеллигента в седьмом поколении, как он говорил мне, принимали в этом высоком избранном обществе, конечно, с распростёртыми объятиями.
Невеста, драгоценная Галя, знала, что он, далеко не Паганини, гонорары ему большие и не пахнут. Да и сейчас они, гонорары, проходили мимо, тихо молча от него, стороной…
Я же преподавал в художественной школе, писал этюды, первые рассказы. Обо мне писали в партийной газете и в комсомольской, после первой персональной выставки в редакции молодёжной газеты, что я и молодой и талант.
Печатался в областных газетах, статьи по искусству, художник всё-таки, и гонорары были чуть солиднее у меня, чем у моего друга.
Его суховатые статьи о музыкальной жизни областного города, да ещё редкие выступления и совсем не хлебной подругой – скрипкой, не приносили ему и его будущей жене то счастливое пребывание в этом земном воплощении.
Мама, этой почти красавицы, но стройной как крымские тополя в Крыму, в Бельбекской долине, была завуч в училище, которое они уже почти закончили.
И вот мой друг и коллега по областной газете, прибегает ко мне, и, почти рыдает.
Угостил своим портвешком. Рассказал о событиях, прочитал ему новую статью. Тишина, как в саркофаге у товарища Фараона.
Но Вадим заговорил. Трудно, утирая как смычком без канифоли свои грустные глаза, но сухие, без слёз. Такого у нас с ним ещё не бывало.
… Потом рассказал.
… В его рассказе звучали мелодии реквиема… – что, уже и часы были определены, преподавать, и много ещё хорошего, которое пришло бы к нему через месяц. Но Мендельсона со свадебным поцелуем, и вальсом с аплодисментами, так никто и не засвидетельствовал.
Потом чуть позже, уходя, сообщил, что она, Галя, его просила узнать и договориться, когда она может прийти ко мне с мамой.
Я, как настоящий друг, и учитель сказал, как отрубил – никогда, хоть она и мне была симпатична, иногда даже мило улыбалась, когда он упирался взглядом в мой очередной шедевр для газеты или этюд, которые я привозил со знаменитых брянских дебрей, или – Спасское Лутовиново, Тургеневских мест.
Потянулись грустные дни ожиданий, нежданных, правда.
Пришёл он через неделю. Посидели, поговорили, а потом он, таак, между прочим, просил провести его до дома до хаты. Врезали ещё немного винца и, подались на голгофу. Но это я понял чуть позже.
Шли, молча, продефилировали по мостику Орлик, под мостом и очутились у красивого домика прямо в самом центре города. Потом он неуверенно постучал в дверь и сказал, что здесь живёт его хороший дружок и коллега, посиди, поговори. Дождись меня. Я скоро.
Дверь мягко гостеприимно открыла…, сама, сама, Галя. Он, заикаясь, сказал, что сбегает быстренько, в магазин, принесёт плиску, коньячок такой был.
Моментально забегала её мама.
Как домашний послушный игривый котик, носился и накрывал на стол… папа, явно не холостяцкую, как у нас с ним, Вадимом, закуску.
… Уже за окном, убежал вечер, явилась и царствовала ночь.
Пытали. Как, ну так, как я и сам не знаю. Они обо мне знали всё.
А папа убирал со стола, – движения, труженика в классном ресторане. Папа накрывал на стол новые труднодоступные роскошные угощения, для нас холостяков.
Расставание было более чем тёплым. Галя шепнула, что я маме понравился, поцелуй ей ручку.
– А папа, спросил я.
… А, а, он, на кухне.
*
Пошло.
Прошло время.
Вадим пришёл ко мне.
Долго просил прощения за такую свинью.
Потом отредактировал, – нет, – хавронью…
Сидели.
Дышали.
Молчали.
Потом.
Спросил.
Спросил у меня.
Как у нас с Галиной.
*
Долго рассказывал, как принимают девочек в балетную школу. Приходят обязательно с мамой. И, если мама жирная раскормленная, девочек не принимали.
Превращение хавроньи в балерину не получается.
… Потом, после осушенной плиски, признался, что уже до свадьбы он жил у них. Жил целую неделю, как с женой, и, и, понял, что будет прислугой, как их папа.
Всё.
Не дотянул и неделю, до, совсем, не медового месяца.
Кому это нужно, стирать пелёнки, и купать ребёнка, тем более, если родится дочь, полоскать в ванной, прополаскивать междометия… И сама рассказала ему, Вадиму такое у них бывало раньше. Готовили его к смирению и рабству.
Неет.
Это хуже рабов на галере, прикованных цепями пожизненно…
– Пришёл как то с работы отец. Уставший, зима, холод, он, отец, еле языком ворочает, а она сунула ему маленькую дочь и пошла, куда ты думаешь? В ванную. Она, видите ли, устала, и пока он читал сказки дочери, она полоскалась, как будто днём ей не было времени, а он голодный и уставший нянчился с малышкой. А она. А она, мама, такую любовь прививала дочери, хоть и маленькой, что он таял от любви этой крохи, красавицы. Психолог. Мама.
Окончила, вечерний, этот ликбез по психам, знала, так хотела и сделала – любовь к дочери удержит терпеть, теперь, такими, веригами, любви.
– Строгая у нас мама. Шептала она ему. Вон, папа пришёл с работы. Устал. Очень устал, а она ему поднос с грязной посудой, кушали за письменным столом. Стоит. Весь день. Папа, молча, понёс эти объедки на кухню, на улице во времянку, по ступенькам, уставший.
Строгая мама.
Мыть тарелки, жрать готовить, она и фартучек мне подарила, для кухни. Готовила. А будут дети? Если девочки, кому они такие нужны?!
– Нет.
– Нееет!
– Это гнилая перспектива.
– Чтоб мою дочь так загубили, а ещё хуже, сына сделать прислугой.
– Молодец, что ты не клюнул на эдакого, такоого живца.
*
Пролетел год.
Мы встретились с её отцом на мосту. Я поднимался вверх, а он уже на ступеньках стоял и, видимо, ждал меня. Надо же, угадал. Смущёно улыбался. Топора в руках не видно.
Кулаки на груди как у покойника. Дуэли не будет.
*
Исповедь.
– Ты знаешь, какой ты молодец. Я чёрной завистью думал и вспоминал тебя. Ну почему…
– Почему я?
– Ну почему…
– Тогда, как ты, не послал свою половину, к её или другой матери, и не ушёл спокойно, торжественно как ты?
– А сейчас я никто.
И у меня были раньше желания, увлечения. Вот вы с Вадимом, сколько дел у вас, да ещё и статьи пишите, преподаёте, он рассказывал, что ещё и гонорары там бывают хорошие. А я ведь в молодости писал короткие, даже трудно сказать какой жанр, но понёс в редакцию, где и вы с ним сейчас как, не штатные корреспонденты. И мне тогда сказали. Пиши, твой стиль может быть своеобразным. Написал. Отписался. Всё ушло в кастрюли домработницы.
– Вон, смотри, из окна видно, Орлик, а чуть ниже красавица Ока, а скажи, хоть раз был на рыбалке, хоть такой. Посидеть, помлеть, глядя на поплавок. Неет! Это глупости. Шумела она. А ведь и мысли приходили тогда о композиции, жанре литературном. Это же интересно. Увы, в прошлом. Завяло. Высохло, и душа засохла, ветерок, и сухие листочки творчества посыпались с моими мечтами и мыслями, в никуда. Всё вытравила кастрюлями, пелёнками. И, конечно любовью, – прививкой от бешенства…
И ты знаешь, какое это порабощение было, незаметным. Как у варана. Поцелуй. Поцелуй варана. Он же, варан, потом поедает и тебя и своих детей. Это так у них, – у нас.
Теперь понял, пустая жизнь. Я прислуга, нянька женских прихотей. Дочь даже посуду после себя не убирает и не моет, у неё отдых. Суббота и, и воскресенье. От кого? Коому?!
Он, муж, он должен всё…
Твердит она.
Кофе должен в постель подавать, утром. А ещё мыть посуду вчерашнюю, они вечером гоняли чаи, стаканы, чашки, трубочки, для напитков с чашками. В общем. До сих пор. До сегодняшнего чёрного дня. И ещё. Суббота и воскресенье, у неё отпуск. Я тебе уже говорил. Он и кушать готовит дочери, и ей кофе в постельку… и посуду вчерашнюю убирает и полощет водичкой.
Или вот, вчера. Собирались все трое в гости. Поужинали, и ты думаешь, что дальше… Они пошли наводить грим на своих лицах, а, я, я мыл посуду убирал со стола, и это при живой здоровой жене, и конечно такой безрукой, – слепоглухонемой, дочерью. Не знаю теперь какой. Как это. Озвучить. Как это обозвать.
И любовь прививала всю жизнь к дочери, приторочила пуповину, пришивала дратвой и цыганской иглой, как раньше сапожники, чтоб и мыслей не было о расставании. А дочь выросла, и сейчас по привычке ждёт, что я буду с ней нянчиться, как с маленькой, точнее все слуги, у неё, во всём в поведении, учёбе, даже в мыслях, ждёт подсказки, поблажки. Всё должны делать. Все. Всё. Но не она. Азбуку в шесть лет не выучила мама с ней. Книжки дорогие, и то не брала в руки. Вон коробки с книгами в чуланах. Игрушки в трёх мешках. Пошла в школу. Последняя парта, для тупых и опоздавших, как говорят хохлы, спизднылысь. Последняя парта на всю жизнь. А ведь способная. Талант. Красивая. Стройная.
Со скрипкой, фортепьяно, ты же сам на гармошке играешь, я знаю и это, пальцовка, переборы, тем более скрипка, какой труд. Нет. Это не для неё.
Не хочу, и не буду работать, и всё. И мама и дочь.
Вот её суть, её жизненное кредо. И кредо ли это. Она привыкла, усвоила, брать. Брать всё у всех. Брать,– не давать.
Нет любви. Не было и уважения.
Пусть муж работает, это он должен. Он обязан всё. Но не она. Нет такого понятия, семья. А кто, с кем должны ковать семейное счастье.
А ты ещё найди такого дурня. Чтобы он жил этим, твоим рабским кредо – вериги.
А скрипка и пианино – колоссальный труд. Сам знаешь.
Ну, короче пустое бесформенное ничто. Кому это сокровище нужно, при такой жизни.
Петля.
… Он вытирал пот. Он вытирал слёзы, которых не было. Ему даже некому, да и нечем было в жизни ни похвалиться, ни поделиться своим рабством.
Потом пожал руки, обе сразу.
– Какой ты счастливчик. Спасибо, всколыхнул меня.
– Раба на галере, с цепями по рукам и ногам.
Не может грести, камень к ногам и, и за борт…
*
И, тогда, я попробовал его хоть как то отвлечь, успокоить, рассказал ему, свой урок.
Этот.
*
… Была у меня подруга детства. Окончил семь классов. Уехал в город, учиться, потом в Москву. Пять лет в училище. Художник. Резчик по кости. Потом институт, ещё пять лет. Преподаватель, диплом защищал по скульптуре. Прибыл к ней в гости, проездом на Кубань, где жили тогда мои родители. Она жила тогда уже в городе, где я окончил свою первую академию – ремесленное училище. Встретились. Поцеловала меня в щёчку, и устроила у своей хозяйки, где проживала с подругами. Вечером пошли на танцы.
Море. Танцверанда, и мы вальсируем. Потом, тёплое танго, и она совсем рядом. Я чувствую, как радуется сердце этой тёплой встрече с детством и, и первому поцелую. Я спросил, что, уже, наверное, нашла какого – нибудь Жорика. Да, сказала она. Да, Жора. Он, правда, сам меня нашёл… Грустные танцы. Пришли домой. Она во времянку к девочкам, а мне в виноградной беседке, раскладушку. Поговорили. Успокоились. Она заплакала. Как теперь быть.
На другой день встретились. Поговорили. Он, Жора всё знал, что мы дружили, переписывались вот столько лет. Мне он очень понравился. Симпатичный. Развит, не тупой. И, лицо, улыбка – кумира всего шарика земного – Юрия Гагарина.
Выпили немного вина. Жора ушёл домой.
Одни, потом сидели. Говорили с Ниной. А она плакала, корила, как это ты решил просто.
– А я устала ждать. Устала. Ты же знаешь… Моя мама погибла в эту страшную войну, жила с отцом и тёткой,– мачехой, которая меня ненавидела. Теперь я хочу жить семьёй. Дети – радость. Муж. Определённость, как у нормальных людей.
… Но мы остались друзьями. Тем более, что тогда такого! Позор – гражданский брак. Такого тогда брака, позорища, не было.
Переписывались. Да, она вышла замуж. Родила двух гавриков, – девочку и парня. Потом их направили работать за границу. Какая работа, ничего не говорила. Он вообще судостроитель. Судосборщик как и я, был, то же училище, прошли два года такой академии.
И вот, ребятки стали подрастать. И, и, вдруг умотали снова домой в Россию. В Керчь. А ведь такая жизнь была, таам. Дом, участок, садик. Были и домработницы, и няньки, и, даже повар. Ну как у буржуев. Вот это жизнь.
Но ещё более того.
Поступок.
Отказаться от такого. Такой малины.
Да, самое, самое, мы всегда переписывались с Ниной.
И, ты знаешь, что и как она ответила мне?
А что они будут делать в России, когда мы вернёмся домой. Кем они вырастут. И, кому они такие неженки, белоручки, будут нужны.
Белоручки, избалованные вниманием.
Ни к чему неприученые.
… Никчёмные…
Не нужные…
Посуду за собой не уберут. Проза жизни, но она всегда с нами, всегда в нас самих. Ну как без этой прозы?
Пустоцветы жизненного бытия, или бития, своими же…
Пошли, поехали, уехали и мы и годы. Выросли. Получили образование. Растят внуков. Дотянули до правнуков. Счастливы. Да, они счастливы. И при хорошей работе.
Здесь, дома, в Крыму.
И не говорят, что Крым, гиблое место.
А там, правда, и комары, донимали.
*
… Несостоявшийся мой тесть, снова кулаками, почему то вытер сухие, без слёз глаза. Махнул рукой и сказал.
– Спасибо. Ты мне снял камень с души. Теперь я снова попробую жить.
Чище. Спокойнее. Умнее.
– Спасибо за науку.
П.С.
Прошло три года.
Вадим тогда, защитил диплом.
Рванул во все лопатки за тысячу километров.
В другой областной город.
Галя холостая, не вдова и не разведенка,– слегка пожухла, как этюд, у неряшливого ленивого студента на плохо загрунтованном картоне…
……………… До сегодняшнего дня.
А кому они нужны, таакиие.
Институт.
Сон.
Он шёл в институт. Потом глянул на себя со стороны, и увидел, что очень походит на своего взрослого уже теперь сына. Рослый, симпатяга и, ботинки туфли как у него. Узкие длинные носки и блестящие эти башмаки сына, которые он носит сейчас, спустя прошедшие десятки лет? Но каблуки, немного на них кусочков грязи. А тут вот лужа. Чистая. Он нагнулся, промыл обувь. Отряхнул уже сухие и чистые руки и вошёл в институт. Второй этаж, их факультет. И, тут он вспомнил, что не сдал один экзамен. Биологию. Странно. Этого предмета у них не было. Он пошёл по коридору в деканат, где находились все преподаватели. Рядом оказалась молодая симпатяга, и рассказала, что все сейчас пойдут и вы за ними.
Рядом вдруг около него студент тоже симпатичный и около него вдруг оказалась, та, которой он должен сдавать свой хвост. Она чуть ниже его ростом тепло пригласила движением руки идти за нею. Кто – то воскликнул:
– А она ничего. Такую, можно пригласить в стогу ночевать. И пошли вместе со всеми. Потом вдруг, бывший студент, оказался я. И все ринулись по аудиториям.
Он вдруг сложил руки как крылья и, и полетел вперёд. Внизу близко земля, а он и его две спутницы летели рядом. Потом пошла пашня, грязная, а на ней – дороге внизу, под ними лежала извиваясь, то ли уж, то ли маленькая гадючка. Он схватил её, не кусала. Тогда, которая летела рядом с ним, сказала, что бы отдал той, которая летела подальше. Он и передал на лету эту маленькую змейку.
Девушки, которые были рядом, очень походили красотою и статью на Ангелов, сказали, она, змейка, ей пригодится. И змейка повисла на руке девушки и спокойно все скрылись. А его напарница, которая была рядом, сказала, что она, змейка пригодится для сдачи экзамена по биологии.
Проснулся. Удивился, что сон не забыл. Обычно быстро стирали днём сны.
А тут ещё утром прилипла песня со словами… И за борт её бросает, в набежавшую волну… Это про Стеньку Разина. Но зачем, и, причём здесь это?… Весь этот сон и песня не пионерского душевного настроя…
Поживём.
Увидим.
Если покажут…
И. Кто?
18 Февраля. Понедельник.
Киносценарий
Этот стог сена жил – поживал, как и все. Правда стоял он ни в лесу и не на лугу, как его друзья товарищи по природе.
Жил был у самой дороги, которая вела в большую молочную ферму.
Рядом построен домик красного кирпича, и два жилых для колхозников. В одном из них, комнатка-клуб, где проводили собрания. Там же молодёжь, под чарующие звуки гармошки, устраивали танцы.
Из раскрытой двери клуба однажды, труженики услышали слова песни, песенки…как кто-то там, далеко-далёко, в весеннем лесу, пил берёзовый сок, да ещё и с ненаглядной певуньей в стогу ночевал. Такого, у него, ещё не было. Но то, что случилось с ним самим, в его стогу, он вспоминает со слезами, правда это скорее светлые росинки – жемчужинки на глазах. Он, хотя и не человеческой породы, но не железный же – таакооое, пережить. У него, тоже и Душа и слух есть. Всё видит и слышит. Теперь мечтает, вот была бы здесь, рядышком Копна. Он поговорил бы с ней, о хорошем, весёлом.
А теперь, поведаю, вам, всё, начистоту, как это было в ту памятную ночь.
Вот она. Первая серия.
*
Парень, уже немолодой, как сам считал.
Он.
…Давным давно,– полтора года прошло, пролетело, как два дня, окончил ремесленное училище, судосборщик. Много рисовал и писал копии таких великих как Айвазовский, Шишкин, Боголюбов. Считал себя художником, тем более, что из судосборщиков, пятого цеха, – узловой и секционной сборки его перевели в художники, рисовал карикатуры в стенгазету, писал плакаты, и даже услышал от парторга пятого цеха, что на Руси жить хорошо только художникам.
В цехе грохот, паровоз дымит, перевозят узлы и детали огромные, корабля будущего, а тут, у него, в красном уголке, кабинет,– радиоприёмник – «Родина», песенки поют, новости радостные тоже звучали как песня, а он, в чистеньком с кисточкой.
Но, недолго музыка играла. Ушёл, уехал в станицу, Славянскую, на Кубань, туда перевели отчима по работе. А он решил рвануть в Москву, разгонять тоску. Учиться на настоящего художника.
Родители, мать и отчим, своего дома пока не имели, их поселили на молочной ферме. Отчим зоотехник, мать учётчица, а сыночку не бегать же в станицу работать, а до неё, целых двенадцать километров. И ему, бывшему и будущему художнику, доверили большую ответственную, почётную работу – скотник.
И.
Ничего страшного, плакаты рисовал-писал и за зелёной массой ни свет, ни заря приходилось ездить и привозить травку люцерну для увеличения надоя бурёнкам, правда рано, в четыре утра и навоз чистили лопатами, совковыми, или вилами, когда и солома попадалась в этом коровьем раю, вот теперь и ему на Руси жить стало, совсем хорошо. Ну да ладно, думал он. И, запел, …в нашей жизни всякое бывает. Потом пошёл речитатив…Бываает, и на А бывает и на Б бывает и, и, ещё не такоё, но бывает. Эти мудрости он постигал в первой своей академии, ремеслухе.
И, снова запел, правда, шёпотом.
– Эх, хорошо в краю родном, пахнет сеном, и,… молоком. Работа как работа.
Всё не на шее у родителей сидеть в двадцать лет.
Куплен билет в Москву, столицу Родины. Чемодан с яблоками готов.
И вот. Как с неба свалилась…
Увы.
Не манна. Небесная.
Прибыла. ОНА.
Почти полное высшее образование – семиклассного обучения в школе великой столице, Краснодарского края, и прямо угодила на молочную ферму, краса, русая коса, до самого пояса, явилась и, правда, запылилась. Дорога, к папе, на ферму – щебёнка и пыль, – не цветы и ковыль.
Он был полковник в отставке, теперь заведовал фермой.
С зоотехником проживали в одном доме, красного кирпича на два выхода. На две семьи.
И, вот она эта красота кубанского края прибыла навестить своего отца родного. Мама так велела.
Ой.
– Гоп, гоп, Зоя. Кому шептала стоя, у калитки под окном поздно, поздно вечерком.
Это уже вторая серия фильма.
Даа.
Два начальника решили обженить молодёжь. И шептали, говорили почти как в песенке про Зою. Поговорили. Сделали дело. Договор был, конечно, строго засекречен, военная тайна… состоялся вот здесь, у стога.
Они, дипломаты, после трудового дня, находились в заслуженном отдыхе, и трёхлитровая баночка уже была пуста, в ней совсем ещё недавно, час тому, а может больше, плескалось вино с ароматом изабеллы. Теперь уже разговор закончился, без душистых мелодий – винных всплесков и бульканья рубинового цвета. Беседа сошла на пианиссимо, а потом совсем тишина, и только песни сверчков радовали их души.
Третья серия, и последняя, этой трагедии.
Юная, красавица, плавала как на волнах священного озера. Он, уже немолодой, как сам считал, думал о себе, своих годах…не мог и не очень старался отвести свой взгляд от такой красоты. Не шептал молитвенно…как в нормальных монастырях, на Соловках,… Сгинь, сгинь сатана…Изыди нечистая…
Потом, было такое он припомнил и крамолу…как…Отец, Онуфрий, осматривал, окрестности, Онежского, озера… обнаружил, обнажённую… Ольгу… Нет. Такое с ним не должно было произойти.
Тут как тут явился отчим, предложил велосипед – поездку в лесополосу, там вишни, польза и красота. Подмигнул так, как будто там, в тени вишнёвых деревьев зарыт был клад, под этой самой вишенкой. Она, дивная краса, напевала песенку, бела, Бэла донна, которую он совсем недавно разучил на своём аккордеоне, фирмы «Хохнер». На гармошке не получалась, там нет ни диезов ни бемолей.
Всё бы хорошо, но велосипед один, их двое. Полковник быстро, как бывало его адъютант, шмыгнул к себе и принёс подушечку. Сказал, что я уже должен знать, когда, куда, и каак… её нужно подложить.
Кое – как всунули её на рамку и он, будущий, покатил её по дорожке. …Почти отчалили, на бреющем, к ровной дороге, он разогнался и сел на сиденье…
… Благо были все рядышком…
Вдруг услышали её пронзительный визг. Прибежали оба заговорщиков, подумали, что он уже забрался слишком далеко в её запретную зону, в таком неудобном месте и времени. Смел, нахал, так сразу и поведу их, голубков в сельсовет на роспись, подумали родители. Но она стала по команде смирно и почти нараспев сказала всем, что очень больно…Больно…её, уважаемой попе, сидеть на железной раме она не могла. У них ведь, у папы, нет велосипедов,– Воолга, а таам, конечно, не рамка,– железяка.
А полковник, быстро скрутил и спрятал ремешок, который прихватил попугать нахала, будущего зятька. Зоотехник погрозил пальчиком, нельзя, ребёнок потом родится заикастый. Если бы это у них тогда уже получилось.
… Немая сцена.
И, скупая мужская слеза выкатилась из ясных очей полковника и зоотехника. Осечка. А жааль.
Совет, почти в Филях был не долгим. Её усадили на сидение, а ему, пока ещё холостяку, сказали, чтоб катил, тут не далеко, – километр, ну два, не более… И, они поехали…
Он.
Шлёпал босиком по пыльной дороге и крепко держал руль. Она, краса, – коса до пояса, держалась, что бы не свалиться с такого самоката, двойника – брата прокрустового устройства прошлых эпох… держалась…держала, держала, его, за, шиворот рубашки, как нашкодившего первоклашку.
Доехали.
Уф.
Жаарко.
Дерево всё красное от спелых вишен светилось и сверкало как новогодняя ёлка. Но она, краса земли кубанской…села, в тенёчке, холодочке … и… запела свою Бела донну. Потом нараспев на мотив своей песни, пошёл речитатив…
– Кока, приди ко мне. Явись очам моим ясным. Он понял её оперетту и сполз с дерева.
Ведро с вишнями, уже было наполнено, ягодами,… в целый ряд,… один, рядочек, на донышке. Она махнула в ту сторону рукой, дескать, их много, а мы одни, нет, двое, никуда не убегут, эти вишни. Допела она опереточным фрагментом Сильвы, и, и, предложила… учиться у неё…китайским и японским мудростям…
–Я буду учить, тебя, прогремела она голосом режиссёра кино. Ты, я вижу, ещё телёнок, ну совсем… телёночек.
– Есть такая наука, называется ка, ка, кама…с, утра.
– Что?
– Нее. А вишни?
– Говоришь с утра, а сейчас уже, смотри, где солнце, не утро…
– Ну, это у японцев, не знаешь? Нет, у китайцев. Да какая разница.
Она, как куклу уложила его на травку, расстегнула рубашку, погладила грудь. Перекур. Потормошила, нежно погладила живот и, чуть – чуть ниже. Потом её нежные пальчики…пошли. Пошли, пошагали. Полетели рисовать кружочки-колечки, на его животе…
И, что это она там делает. Мух гоняет или царапает, что ли? Колдует, скорее всего. Воот, зараза. Зачем? Для чоо… подумал он.
А, в голубом небе носились ласточки, что-то пели, так громко…
Потом, он своей правой рукой почесал затылок три раза и, глубокомысленно прочитал…
– А что же это деется и на кого надеяться? Так учили его авторитеты бывалые…
А, может, развязался его пупок? Мужики бывалые, на пляже толковали. Бывает такое, получается, когда большой напряг по телу случается. Так вроде бы ничего. Там раньше всё было живое и здоровое.…Я же не вилами ворочаю, на скотном дворе… и в паровоз, в пятом цехе, вроде не упираюсь рогом…
А она, дивная краса, русая коса, поясняла, что там, в этом самом месте эрвотические центры, потом исправилась, эротические. Это по – японски. Ему ещё только этого и не хватало. Какие же это центры? Мужики говорили, такое бывает только, когда пережрёшь, без закуски, и то утром, с перегару, на другой день…
Не было печали, так черти накачали. И нафига это ему приснилось?! Вот принесло её на мою голову. Всё ж до этого было в норме. Что же теперь делать?
А, у неё как то расстегнулась, сама по себе, верхняя пуговка рубашки и, а, а,таам, никаких тряпочек завязочек и бантиков – узелков, лифчиков… пуговиц перламутровых.
И.
Он, заикаясь, сам себе прошептал…ух ты. Уух тыы!! Такоого у него ещё не бывало. Ооо. Ууух тыыыы…
… На открытках, раньше продавали такие, фото, за длинные рубли- спекулянты, но там они были чёрнобелые, и только кое – где, травка, ещё красили зелёнкой, здорово, красиво, как настоящие… без всяких одёжек и застёжек…
А тут! Её совсем уже созревшая, как у доярочек молодых – оформившаяся грудь. …И там он не увидел никаких центров…
Ну, надо же ттакоеее, сказал он сам себе не раскрывая рта, слегка заикаясь…где-то там внутри – поперхнулся, как от морской большой волны девятого вала…Айвазовскооогоо.
Он закрыл глаза. Солнышко сквозь деревья сияло, и при всём желании полюбоваться таким чудом, не мог. Солнечные зайчики южного неба его просто ослепили.
– Жааль…
Недолго он летал по небу, хотя она, чудная краса напевала свою песенку и потихоньку расстёгивала всё что можно и нельзя было в его понятиях…расстёгивать и показывать.
Продиктовала какую то мантру, слово такое непонятное, матку -мантру, подумал он, надо же. Может свиноматку… Такое он знал, это, которая хрюша, приносит по двенадцать поросят. Зачем ему это? Нет! Никаких поросят, ой, нет, может детей? Так про детей она, вроде бы ничего не говорила. Чего это ей приспичило, такие учения, да ещё и дети? Да и японские, узкоглазые, подслеповатые. Нет. Это в его планы не входило!
Потом в голову ворвался туман, всё смешалось, потемнело в закрытых уже глазах, – наступила страшная чернота, чернее чёрной роковой ночи в Помпее…
А может с Эльбруса скатился камешек в сопровождении магмы?…И долетел к нам?
А что?
Что тут, всего ничего, недалеко. Может быть…
…И, и пошли кинокадры как в том сказочном фильме…Может это уже дорога в рай, от удара, Душа с телом прощается? И правда, Душа просветлела и пошла музыка, но это была не её Белла…Дооннааа.
***
… У него была уже давно подруга детства. Он её величал Королевой. Тогда они верили сказкам, и видел её такую же сказочную. А потом уехал учиться, она осталась там в деревне. На прощанье он поцеловал её. Первый раз в губы. На прощанье. Это было первый раз, за всю их дружбу. И какое это было чудо. Какая она певунья и как танцевала, они даже с ней танцевали, танго, там, дома. Верили, что будут вместе, сколько бы не прошло времени.
… Скрипучий, громовой голос, прервал его кадры цветного кино, когда было всё в первый раз. Пело и светилось эхо сказочного детства.
Она…
А, она, эта, злая волшебница, объявила, что есть четыре божественных вида поцелуев и сейчас мы посмотрим какой ты. Ты мужик, или? Она выплюнула, какое то матюкальное слово – менжнун. Так её папа называл жеребцов, наверное по- военному, но лошадей, которые помогали увеличивать поголовье наших тружеников лошадок. Нет, братцы, я не жеребец и тем более не это её злое прозвище, кличка.
… Она, коснулась-прилипла, всем своим обнаженным сверкающим телом, грудью и губами. И, теперь они как одно. Непонятное что.
Шаровая молния ворвалась, влетела в закрытую форточку, звон битых стёклышек и… и…запылал мой дом огнём… чёрным пламенем сокрушая всё на своём пути.
Вдруг он почувствовал такое, такое…
Но, слава Богу. Это. Это было не то, чего, наверное, хотелось ей…
Потемнело уже в закрытых его глазах синее небо. Затрещало в ушах, как будто мир взорвался. Завоняло горелым. Дрожала и земля, на которой она кувыркала его как шашлык, на трёх ржавых железных шампурах. А в голове пошли слова… слова как гром…как приказ… как на Суде…
«Скажи, кто придумал времени счёт…открыл и минуты и месяц и год…!»
Время остановилось.
Годы прошли.
Годы ушли.
Он так и до сих пор не понял, сколько тогда прошло времени.
Тогда…
… Перекрестился и решил, что их схватили Ангелы за шкирку и тащат на раскалённую сковородку. Грех, всё – таки не замужем, ребёнок по небесным меркам… Школьница. Тюрьма за это полагалось тогда, восемь лет, восемь лет. И, эти восемь лет…ишачить в северной тайге. По закону. За совращение несовершеннолетних, такое мы уже знали, рассказывали бывалые, старше которые, побывшие таам, не в гостях…
И голос – гром, среди ясного неба.
Наверное, это всё – таки ангел зла, главный хозяин ада, мужик, правда. И голос хриплый, пропитый …
Она встрепенулась первая. Прикрыла ладошками – чертям не положено туда заглядывать, ещё подумают что плохое… Вдруг им тоже захочется… Он сел, как кукла неваляшка.
А его, не знавшего такого учения, главный герой, к которому она шла смело и уверенно, остался в вертикальном положении. Обнаженный.
Почти, открытый, на обзор всему честному и не совсем хорошему народу. Но закрытый, как занавес в театре, тряпочками… Готовый решать, не теряя, ни одной секунды… бедствующее демографическое положение Краснодарского края…
…….. А…
А в пяти шагах от вишнёвого табора с ведром, но почти пустым… стоял и тарахтел тяжёлый немецкий трофейный мотоцикл, цундап его дразнили у нас в деревне. Точно, хозяин и генеральный директор ада, стоял и хохотал, точно чёрт. Видел он такие рисунки на бумаге, но не верил. А теперь…
……………………….
Заглох мотоцикл, а, таам… восседала чертовка, тоже видимо его главного, помощница, но точно не Ева. Лицом и одёжкой не вышла.
Он держал своего звероящера, за руль, а она сопела, кряхтела и всё-таки скатилась с этого железного, вонючего змея, рычавшего так страшно. Силуэтом и статью своей правда, была похожа скорее на свиноматку.
Ноги.
Их почти не было. Две тыквы живота, напоминали ещё и сальтисон, из-за которого не было видно коротеньких ног.
Велосипед!
Велосипед нас выручил, она, моя волшебная массажистка и училка китайской мудрости, прыгнула как блоха на шею нашего цуцыка, а вот она, спасительница, педаль, и, и, рванули, без оглядки, рванули во все лопатки…
Вишнёвое дерево и вся лесная полоса слушала…и слышала, как чёрт с чертовкой кричали, что бы и ноги нашей там не было, это их дерево. Они даже воду возят из самой станицы Славянской, поливают его. И вишни тоже их добро.
Но трэк, велосипедный не был готов к такому спортивному пробегу…
Тяжела ты шапка Мономаха. Скорее, скорее, подальше, от этой японо китайской, чертовской науки.
Бела Донна, слабым дискантом исполняла другую мелодию… не тревожь ты её, не терзай. Это она пела о тяжёлой судьбе её сиделки, которая не привыкла к такому дикому передвижению по пересечённой местности, да ещё и без подушки-амортизатора между железной рамой велосипеда и ёё драгоценными, уважаемыми, двумя не очень большими, как у мамы, пока ещё, ягодичными мышцами.
Встретили их без большой радости. Отчим понял, что ничего не вышло по кислой улыбке своего приёмного почти мужчины. Увидели пустое ведро. Кое-как сняли её с велосипеда, и потного мокрого от пота того, кто не оправдал и не выполнил плана по улучшению бедственного положения демографии и создания новой советской крепкой, любящей семьи…
Ещё ни вечер, ещё ни ветер, и тучек не видно. Дождя не будет, пели в душе заговорщики мужики.
*
Вечер, как и полагается, наступил.
Закатилось красное солнышко, как и вчера в лиманы, где он, будущий папа, несостоявшийся пока жених, с коллегой по труду эрудитов и интеллигентов в третьем поколении, косили зелёную массу любимым бурёнкам, конечно уставал. Попробуй, вилами, да на машину, два человека -бригада, нагрузить тяжёлой травкой, которую величали «люцерка». Потом по бездорожью, и в коровник, вилами, засыпать, завалить эти кормушки – стометровой долгоиграющей гармошки. Для полного душевного равновесия этого почти ратного труда все твои рецепторы души и тела вкушают аромат не луговых цветочков василёчков, а лепёшки коровьего будущего удобрения для колхозных полей и огородов. А, а потом ещё совковой лопатой, загружать в двухколёсную железную тачку, и, отвозить эту радость далеко далече в яму, для дальнейшего употребления, как удобрение, которое потом в поле разбрасывал большой трактор, пища, почти глюкоза, для полей и огородов овощным, огородным бригадам.
Вот такая прелюдия была перед ночью…у стога сена.
Он, участник, нет, главный герой в этом фильме, ещё и на гармошке играл, при любом переутомлении души и тела. И вот сейчас в его буйную голову влезла, нет скорее вошла как пощёчина, песенка хорошая нежная, пели кубанские казаки… *Ой под вишнею, да под черешнею, стоит парень с молодой, как с ягодкою*, а на её родном украинском, она звучит дольче – нежно. Да и у него сегодня было, ох и ах под вишнею, но без черешенки. Это в песне – свет любви, а тут? Какой – то позор, а не японо китайско чертовское обучение экстерном. Ещё и черти. Принесла же их, нелёгкая. Да. Точно. Принесла их Нечистая. А может это и хорошо? Если бы не они… пропала любовь и женитьба на моей певунье-Королевне. Так думалось сейчас ему. А эта, тьфу ты ну ты – судьбы гнуты…
Согнута была бы и его Душа…
И чего ещё, восемь лет, восемь лет. Там не докажешь кто кого, чему учил, да ещё и по таакой японой матери.
Он зажал голову в тиски, как Родена- скульптора Мыслитель. Да что Роден! Наполеон…так не переживал, когда голый, без штанов, в лютый мороз, убегал от позора поражения…в русских лыковых лаптях без тёпленьких носочков и даже без портянок, на босу ногу, напялил модельную крестьянскую безразмерную обувку… которую снял с замороженного своего же жабоеда француза…
Ох, и тяжела же шапка Мономаха. Сказал он сам себе, спустя многие годы, когда рассматривал эту шапочку в историческом музее, который на Красной площади, у нас. А сейчас. Думал. Ох, и аах, будущий художник.
Билет он купил, до самой до Москвы, столицы, а теперь, плакала столица горькими слезами. Билет он потерял. Шёл, вышагивал от станицы до этой самой фермы пешком, двенадцать к.м., разделся. Были на нём только семейные трусы. Чёрные, по самые коленки. И резинка крепкая как верёвка, такое захочешь, не потеряешь, так видимо думали родители, когда готовили такое приданное сыну, а остальное, завернул в узелок. Потел, и узелком своей снятой одежонки, промокал мокрую спину. Как и когда вытряхнул он сложенный вчетверо бумажку – билет, кто теперь узнает и найдёт. Посеял… Горе. Денежки то в колхозе не давали, даже таким труженикам, ценным – ставили палочки, трудодни. А осенью, получит. Да кто же будет его ждать до осени. Тем более сама столица, радость студентов всего мира, говорят, там даже негры, учатся, по репродуктору передавали, сам слышал. Надо же.
…Нич яка мисячна, ясная зорена, выдно хоч голкы збырай… Вот такая и сегодня была эта ноченька, когда то пели с кубанцами, на три голоса…светлая, задушевная, песня. Не зря говорят, что кубанские песни по нежности, страсти – родные сёстры итальянским.
Ещё одно испытание.
Дамоклов меч, нет, цех номер пять, гильотина, судостроительного завода, *Залив,*зависла над судьбой красивой детской любви с Королевой красоты, грозила эта ночь …
Сваты-заговорщики, поняли. Их планы провалились. Мотоциклисты помешали, сами это рассказали, спугнули молодых. Неет. Уж этой ночью никто не убежит от такого соблазна, скорее похожего на ликбез тридцатых годов в нашей многострадальной стране…
Мужики пошли допивать свою «изабеллу».
Зоотехник зашёл в дом и посоветовал своему тупому пасынку – не разевать рот, он уже знал, сам полковник по страшному секрету излил своему свату сердечную тайну, которая мучила его все эти годы, что мама девочки слаба на передок и дочь в неё пошла, дрянь несусветная, скорее бы её замуж, а вам и «волга» и квартира. Обещал полковник, а художественное училище и в Краснодаре имеется…
Юное дарование, как его называли потом в Москве, не ожидало от отчима такого задушевного разговора. Но обух топора, упал уже прямо между бровей и думать было трудно. Отчим был строгим и на тему девок, как он сам говорил, никогда не обсуждали, ни дома, да и в присутствии молодых доярочек.
А туут!!!
Молодым постелили под стогом сена в разных местах, подальше друг от друга. Полковник строго приказал, только, дескать, смотрите мне. Ты отвечаешь. Ходят тут разные мужичьё, да и сторожа колхозные хоть и старики. Они, гады, ещё пашут как трактор С.Т.З. – Сталинский тракторный завод. Так что смотрите в оба. Молочко и сметанку хлещут как квас из бочки. А отчим своему сыну, хоть и не родному, дружески подмигнул и прошептал прямо в ухо, не зевай Хомка, – на то ярмарка. Такого момента у тебя больше не будет. Будешь в Москве лапу сосать. Где у нас деньги…учить тебя целую Сталинскую пятилетку?!
Вечером, ещё устроили общий ужин. А перебравший отчим ещё ляпнул, но, правда тихо, прошептал на ухо своему свату может «горько» им спеть – провозгласить, а то мой лопух и тут прошляпит. Но сват, как командир, генеральским голосом отчеканил,– разговоорчики в строю!!!
Потом молодёжь пошли в клуб.
Это было строение, одна комната ларёчек-магазин, вторая комната- клуб, там иногда крутили кино, аппарат, – колесо и заводная ручка. Ну, студобекарь и только – кинопередвижка. По частям крутили кино.
Правда, киномеханик, когда молодые в кадре собирались целоваться, на экране – простыне, он, живодёр закрывал ладошкой объектив, и все орали, ах, что ты делаешь, изверг. Нельзя, показывать разврат, а что, молодые доярочки, хоть и бурёнками веяло от них, но они живые же.
Когда кино не было, он, будущий, играл на гармошке. Танцы. Но в этот вечер кино не было, а танцы, быстро свернули, он взял свой инструмент, всем объяснил, что завтра в четыре утра ехать за зелёной массой, к утренней дойке.
… Ночь тиха, надо мной мирно светит луна. А вокруг, а вокруг тишина, тишина. Такое он вспомнил где – то читал…
В доме тоже лампы погашены. Все спят. Колхозная электроустановка тоже спит.
Бэла, оказывается, это было её родное имя, ушла в домик. Загорелся свет лампы керосиновой, и он успокоился, значит, она будет спать дома.
Ну и хорошо. Луна светила. Усталость. Сон. Но мысли так долбили и гладили его голову, и луна была обитаема, он всё видел, что там творится. Потом понял, что это не луна и не сон. Стог сена, где он готов был уже отдать всё, чтобы забыться и, и, всё-таки заснуть. Стог шевелился. Он дышал, он шелестел и, и, шептал…Засохшие цветы шелестели, двигались и гладили его щёки, голову, шевелились и его волосы на висках. Шептали колоски какой то травки и он уже слышал явные слова, и это шептала Она, его первая любовь. Его королева, звал величал он её, Нинка, да это не могло быть ошибкой, её так окликал, конспирация, чтоб никто не подумал, что-нибудь плохое. А самое плохое была дразнилка… – тили – тили тесто жених и невеста, жениха и невесту, слепили из теста, невеста упала, а жених остался, жених испугался и, от страху…у, у. Потом освистали… свист, позорный свист. Так в их деревушке донимали скороспелых влюблённых. А после этих слов шло такое гадкое сравнение, что многие потом, и видеть не хотели своих чарующих красавиц, не созревших до такой поры, почти взрослых.
… Потом, не в голове, в сердце, пошла чистая речь как он, этой девочке говорил о своих мечтах, о том, как катал на саночках по замёрзшему пруду, вечерами они играли в ручеёк…и… она его первый раз взяла за руку. Её тёплые нежные пальчики. Первый раз танцевали вальс, когда приехал на каникулы…всё это шептали засохшие цветы. Говорили и шептали её голосом. Он сам слышал и понимал это. Даже птицы появились в их степном краю, они тоже пели…
… Душа поёт. Она так скучает и слышно её голос, шёпот её медовых губ…того единственного поцелуя, первого в его и её жизни, когда он уезжал учиться в город на берегу тёплого сказочного южного моря. Её руки были такими тёплыми, ласковыми, нежными. А она своими пальчиками гладила его руки и говорила, что всё равно ты будешь художником. Этими руками ты сделаешь большое, великое. А эти, его пальцы, короткие куцаки, как дразнил его старший брат, руки, которые он и сам часто прятал, сделают большое, большое и хорошее, что может Человек…
Потом, позже, в струнном оркестре он пробовал играть на пианино, когда был студентом, но уже не ремесленного, а художественного училища, и, уже с преподавателем дали дрозда,– в две, в четыре руки… преподаватель сказала, что такими пальцами только дрова рубить. Надо же, абсолютный слух и такие пальцы. Займись лучше скульптурой и баяном. Там всё будет отлично. А она ещё тогда, в далёком детстве это увидела. И, сказала, что бы играл, хоть на чём. Хоть на гармошке. Почувствовала. Да, и хотелось, очень, что бы он стал таким. Таким видела его она и таким видели его цветы и травка, которые и шептали ему сейчас…
Стог сена качнулся, и, и громкий голос загремел на всю вселенную … Кооока. Ты где ?!
Вот тебе и сказки конец, а кто слушал, огурец…
Голос застрял в горле ржавчиной.
Говорить он не мог.
Она пришла с отцом. Громко сказано было, чтобы не будила пацана, ему завтра на рассвете ехать за кормом для коров. Укрыл её пледом и словно растаял в темноте. Но всё это было напускное. Её отец и его отчим, пристроились за домом и, тихо – мирно строили планы на будущее, молодых, они уже их видели своим воображением.
Ну, кто устоит от такого. Они же молоды. Там всё внутри кипит и горит. Какие там коровки, травка…можно, нельзя…нужно…
Вспоминали, свою молодость, думали и говорили родители.
Звёзды на небе подмаргивали красавице луне, а мужики, сидя за маленьким столиком-табуреткой, гладили трёхлитровую баночку и сожалели уже, что это не тот баллон о десяти литрах, который жена прятала в неведомых краях..
Уже дремота играла с ними в жмурки, закрывала их моргающие захмелевшие глазки и, иногда двоилась луна… Они знали, что это уже финиш. Пора спать.
Но самое главное впереди, хотели их, молодых застопорить вначале великого действа. Что бы наверняка. Не зря же они всё это затевали. Пытались, бодрились, но глазами такими звёзд и луны, уже не увидеть.
*
……. Их разбудил крик, вопль как будто стог, пылал и осыпал ярким искрами всю округу…и надо было спасать, а не радоваться…
Состояяалось…
Уж теперь они никуда не денутся. Но это будет потом…
А в это время, когда заговорщики-сваты клевали носами, прижавшись друг к другу могучими плечами…
Молодыыые… как их обзывали сваты… лежали каждый в своём гнёздышке. Она недолго, разглядывала звёздочки южного полушария, он – северного. Но звездочётами не хотелось быть никому. Он листал странички памятной книги жизни, где светилась и радовала сердце каждая строка этой священной записи, трепетным сердцем первой любви.
Степь и небо услышали гром почти небесный…
– Ко оо ка! Это она так исказила его имя Коля – Николай. Он плотно, как в детстве играли в жмурки, закрыл глаза и захрапел, захрапел так, как храпят-рычат, звери, о которых в детстве говорили, о, это он, смесь бульдога с носорогом… Может она поверит, что он спит.
Она выдала второй и третий зов, теперь уже точно… волки в зиму так поют – воют, у них тичка, но это же волчья свадебка… в этой почти пустынной степи. Такое… такое троекратное эхо.
А он только сейчас видел, материальное и сказочное свидание со своей певуньей, и вдруг такая кисло горько солёная реальность! Надо вставать. Черти её принесли на мою голову, так он принял эту горечь. …Вспомнил, детскую игру…стань передо мною, как лист перед травою. И он действительно стоял у её ног, ну совсем не солдат перед генералом.
Она уже начала его гипнотизировать, но не глазами, как говорили знатоки, а своими прелестями, молодого не успевшего до конца расцвести ярким бутоном розы – телом! Это сокровище от света луны тоже работало как сыр в мышеловке. И, хочется и, колется, и мама будет ругать…
Почесал затылок, грубовато спросил,
– Ну, чего тебе…
Красота писяная, повернулась на бочёк, обнажив то, что было ещё спрятано, почти укрыто, от жадных до такого, глаз – мужицкого отродья, и сказала, что ей страшно.
Он пообещал принести ей ружьё и сделал вид, что уходит…
Встала. Вскочила, гремучая змея и схватила его нежно за шею, а потом обвила хвостом змеиным, нет, всё – таки… рукой и блистая при луне чашами изобилия, которые пригодилсь бы для сосунков – малышей…потом, спустя хотя бы одну пятилетку, строителям социализма…
Он закрыл глаза и понял, что это не змеюка, это удав и почувствовал … уже его начал медленно заглатывать в своё бездонное чрево. А, а она, поняла…
Этого вислоухого нужно брать измором.
Решила.
Сделала.
Убрала свои руки-крюки, села в своё логово, почти закрыла, свои приманки, на живца.
И, и, попросила, попросила, с кислой миной на лице, принести сюда, поближе, свою постель. Здесь, кто-то бегает. Слышала, трава шелестит… Боююсь…
Долгий день до вечера, когда делать нечего, а тут. А сейчас… Время. Ну, прыгни в утро. Петушок пропоёт, доярки пойдут, загремят вёдрами-подойниками, и папа с ружьём прогонит пугающих маленькую скороспелочку. Он не скажет роковое, в маму пошла, слаба на передок, плетёт верёвки из жил пацана.
А она, эта, уже созревшая, перезревшая, заговорила, запела, что бы он, этот недотёпа, повернулся к её личику. И, что бы не понял, что к чему, рассказала про индийскую какую – то йогу, только начала заикаться сказала ой, а потом ёгаа. Это по ихнему, заморскому, наверное соблазнять так заикасто…Рассказала про поцелуи и приложилась, прикоснулась губами, огненными, аж зашкварчало у него внутри, пошевелила язычком, раздвоенным, как змеюка, когда замаанивает, замааанивает лягушку в свои объятия, и потом! Потом, потом. Лучше бы суп с котом, чем обучала, как первачкам, в начальных классах, что, и как надо при этом чувствовать, думать и, и, хотеть.
А этот удав, в маске её, Бэллы… начала живьём заглатывать очередную жертву в свою бездонную требуху, ногами вперёд. Теперь не побежать, не убежать, не прибежать, а – приползти к её чреву… в её утробу.
… Однажды видел, как уж, на берегу пруда затягивал, сокращаясь всем своим змеиным телом, лягушку. Она уже была наполовину внутри, внутри его пасти, задние лапки, с перепонками уже там, а передние безнадёжно висели, у самого входа в Рай. Глаза выкатились из своих мест и смотрели на мир, умываясь горькими слезами. Вот. Думалось тогда, вот судьбина, бедняга…
Я, тогда, у того пруда, стоял и смотрел, а они, так спокойно – он, удав, делал своё дело, и, и на меня, ноль. Не испугался, не пожалел эту жабу, и не вернул её к своим родным и близким, они, и лягушка и уж, вершили дело…Кто кого сгрёб, тот того и в лоб, хотя она, жертва пошла ногами вперёд…в бесконечность. А ноги этой бедной, несчастной, как теперь и они, лапки с перепонками не плескались в озере, прудике лягушачьего царства дома, а в желудке этого чудовища…
Теперь вот и он…по самое де – де в мутной воде. Не сопротивлялся, – медленно, медленно…начинал понимать как сладко и горько там у неё в желудке, как, да как, может это всё-таки так и положено. Он мужик, хоть ещё и не знавал, не ведал такого чуда. А теперь сама судьба даёт ему шанс. Сделать то, что должен мужчина. Так говорили бывалые, на пляже,– посадить дерево, построить дом и родить ребёнка…
А и мыслей уже никаких не было…домик…огородик. Да и какие могут быть мысли, таам, у неё, как говорят мужики, побывавшие в желудке у кита.
Теперь. Сейчас…?
Там внизу у него что-то, будто закипел чайник и пошёл пар как из труб паровоза на узловой станции Джанкой. И, и, она тоже огнём сладострастия уже пылала, на всех парах того же паровоза…как бедный Сергей Лазо, кажется, в топке сгорел ни за что… уже, пылала…Она пылала хоть бы что…
А его верный греховодный дружок, ну, это…инструмент, мешал её упражнениям по науке, далеко не райских наслаждений. А он никак не достиг хотя бы одного. Такие муки. Танталовы муки! Она уже целовала его так и там, где и не знал, что это возможно. Ругнулась, откуда только у неё такой набор, такое количество, ттаааких словечек. Перекатила – повернула его на спину, для практического применения такой, на, на, науууки…
Сама легла на спинку сверкая и маня всеми своими какими -то чакрами, как она шептала…
Надо же какие они, эти чакры, а мужики говорили, что это чары. Пацаны в ремесле это матом только величали.
Он лежал на спине и таращил свои глаза на звёзды.
… Его семейные чёрные трусы с тугой резинкой и парусины, до самых, до колен изображали брезентовую военную плащ палатку, похожую по размерам, на египетскую пирамиду, но не четырёхугольник.
Стояла эта палатка – пирамида по всем правилам – ровно и высоко, ориентированная на четыре стороны света, складками. А посредине подпорка из железобетона как на пограничном столбике…Не, нет, скорее это был корабельный пиллерс, учили по спецтехнологии, теории кораблестроения…
Она нежно прикоснулась к столбику-пиллерсу, который был так близко и … недосягаем…
И тут он вспомнил как в академии – ремеслухе, ребята пели…матюкальные песни…тебе мерещится, головка конская и ядра пухлые как у слона. В чистом виде без, редакторской конспирации, оно было грубым и резким, но это дало ему маленькую передышку, он, оказывается, пропел это заклинание вслух и без прикрас, она быстро опомнилась и погладила легонько верхушку палатки,– пирамиды.
Ой, мамочка! И почти завыл.
Что-то там, где пограничный столбик-пиллерс – ирамида, прирос к земле, больно резануло. Первая мысль после такого, пришла не сразу. Неужели она оторвала и выбросила его, такое добро, которое ему ещё пригодилось бы…? Оторвала или отломила у самого корешка, сломала как сухую кукурузную палочку после сбора урожая. И теперь тааам, там – ничего.
Такое бывает. Говорили мужики, когда купались на море. Они всё знают …Они бывалые, – посидевшие и, поседевшие.
Она отпрянула от него и нежно легла на спину. Ну, смотри! Посмотри. Полюбуйся, какая красота. А ты, а ты чешешь деде, как будто в беде. Радоваться надо, смотри!
Он глянул.
… Спустя годы, такое не видел даже когда лепили и рисовали натурщиц. Все были то старые, то какие-то присушенные, одни морщины и никакого учебного наглядного пособия, так необходимого для изучения анатомии и грамоты. Успокаивали студентов…Ребята шутили, нам бы лучше не наглядную, для мастерства. Вон, Леонардо, вообще посещал, рисовал, там, где резали этих жмуриков, тоже для науки в анатомических залах… А тут…такая… такое. Ну, куда не шло…
А может так и надо…
*
Взрыв, вопля, ослепил-оглушил, в ночи, степь бескрайнюю Кубани. Дикий, душераздирающий её крик…
Он сел на своё ложе и, и увидел, как на её прекрасном животике, у самого её пупка барахтается, помахивает маленькими крылышками, ещё не совсем оперившийся птенец, а совсем низко совершенно бесшумно, пролетела ночная всевидящая сова. Она обронила свою добычу, которую, несла своим птенцам на вечернюю трапезу.
Гнездо другой птахи, было на макушке стога…
… Кричала она и взвизгнула так, что задремавшие свахи в штанах, проснулись и прибежали…почти кавалерийской рысцой…
С поличным. Ура, чуть не скандировали они. Свершилось
*
Зажужжали карманные два фонарика «жучка». Осветили её голенькую. Полковник оценил боевую обстановку, быстро схватил, сгрёб как врага народа, подрастающего поколения, швырнул…к, такой мматерри, не глядя в её ясные очи, куда глаза не глядели даже. И, как настоящий советский офицер, хоть и на пенсии, с гордостью, радостью окружающих и сочувствующих лиц…продекламировал, как на параде, что всё-таки хорошо, это не летучие мыши заблудились, не отказала их боевая акустическая сверхсекретная радиолокация.
Это был уже не отец. Это был настоящий тактик и стратег военного искусства.
… Медленно, неотвратимо лучики света, и четыре глаза заговорщиков искали причины, сорвавшейся, так тонко продуманной операции.
Радости, результата их титанических усилий в этом задушевном, наполненном любовью, сватовстве сводничестве, не было.
Не получилось.
Осечка вышла.
Опять!
Потом говорили, что им сватам, могли бы пришить эту статью, не дай Бог был бы испуг со смертельным исходом. Статья, за групповуху. Мужики говорили. Они всё знают…
Отсидели не зря.
А в семейных трусах, с тугой резинкой, верёвкой, и ноги до самых, до самых, до колен закрыты этим барахлом…поняли…Такое великое стратегическое действо не состоялось бы даже у Геракла в ту ночь, когда он совершал свой тринадцатый подвиг. Невозможно. Броня крепка и танки наши быстры. Но тут не пройти, и не проехать.
А на обнажённом красивом животике дочери он, её папа увидел, увидели… только пёрышки от дохлого уже почти птенца, который видимо и свалился с макушки стога. Решил отец.
… Сова, бесшумно, кружила вокруг стога.
А она, птаха, искала пропажу. Такой ужин птенцам. Пропал. И столько людей…
Факты упрямая вещь. Алиби налицо, ой, нет. На её животике…
Он укутал своё сокровище в покрывало. Взял её, как охапку сена и унёс.
А в небе прогремел гром …генеральским голосом…
– Вылитая мама.
Вот тебе и яблонька.
Здесь тебе и яблочко…
*
Р а з н е с ч а с т н ы й Адам. Неужели, в самом деле и Адама так учили.
Потому его и чтут. Веками. За тяжёлые муки, познания, а не вкуса яблока – запретного дерева познания жизни.
Неужели и его прекрасная Ева угощала таким вот яблочком. Да и костюм, тогда парадный, был другого покроя – фиговый листочек. Сейчас такие не растут.
А этот лопух, напялил брезентовые, да ещё и на верёвочке, и тугой резинкой… трусы.
Так с тоской и горючей слезой умывались – рыдали, отчим лопуха…
И, полковник.
….. Это первые, печатал на Коме, до операции, зрение было уже два процента. Напечатать как эпиграф…
Утро наступало незаметно. Сначала появился бирюзовый свет – свечение в панорамных огромных, во всю стену, окнах. Потом светильник, что ночью рисовал силуэты мебели, и картинок, небольших, но уже их можно было так назвать – картинки. Казалось и светильник, сам собой, стал светить ярче, потому что пейзажи и натюрморты на стенках развешенные и поставленные, где только можно было их пристроить. Всё стало проявляться. Будто рассеивался туман.
За окном – панорамой, уже было почти светло, свет исходил от снега.
Снег рождал рассвет.
Вот уже и картинки чётко говорили в полный голос… Мы не детские, мы уже можем себя величать картинами. Импрессионистические мазки, громко говорили: вот и мы здесь, проявляемся, сначала из детского букваря, потом сразу – ма ма. Так они, первые, по складам – мазки, начинающего и вот первые маленькие шаги – в карьер.
Не спеши, кисть, не торопись. Но смотри и не засни, шагай смело.
Вот он и рассвет! Это виновник непонятного света… Снег, почти на голову, но он, снег – дарил рассвет.
Ещё вчера были полянки, зеленеющие первой травки. Почти весенней. Как в Крыму, у нас. Дома. А здесь. На севере, утром, опять снег. Ну и что? Это же Лапландия – страна тысячи озёр, и столько же радостей.
Сегодня ярмарка, ездовые собачки и олени, о которых мечтал после всех кавказских путешествий, там, дома.
Ах, собачки, всю жизнь казалось, ждал эту сказку. Да ещё прокатиться с ветерком, на морозе. Но природа, жизнь, берут своё. Весна идет.
Сначала снег ушёл. Уехал от колёс авто. Вышло, появилось и солнышко.
К обеду, в окно третьего этажа, было видно и травку и листочки прошлогоднего урожая, под елями снова зелень, а сверху на макушках, щёлканье сорок.
Гости тихонько ходили по непривычно большой квартире, и не знали чем бы это им заняться, чтобы не греметь, не мешать спать хозяевам: дочери, зятю, внучке. Людмила подошла к окну, и, пошло поехало:
– А что это таам, а кто соседи, а почему частные дома и нет заборов. Дома двухэтажные, а забор где, собаки кошки, грядки затопчут… нет, не поряядок.
Так россияне судили финнов, всё не так как у людей, ну, в России. Глаза у жены хоть и не слепыша, но видит уже не так, как сорок лет назад.
И вот, смотрела, смотрела, диву далась, почему, в лесу, правда частники… близко, бегают поросята, вот вам и порядок.
Странные эти финны. Правда сын говорит, что северяне всё – таки примороженные, – собачки гуляют на поводке, с намордниками, и в штанах и в телогрейке, а, у поросят – ни того ни другого. Дааа… Что-то они недотягивают, как моя мама говорила – недотёпы.
Подслеповатая россиянка, вдруг долго пялилась, рассмотрела, что один кабанчик, а может юная хавронья, начала рыть землю быстрыми движениями, быстрых лапок. Почти как зайчик в цирке, барабанщик, всем на радость.
Глюки. Подумалось. Но чем больше она, всматривалась на парнокопытную будущую хавронью, тем больше убеждалась, что она – хрюша ещё и урод.
Она точно помнила, ещё в детстве, шахте номер тринадцать, – селение, где она родилась, у них был поросёнок, но он был настоящий, с пятаком, хвост, эдакой запятой, с кисточкой, уши были лопухами, скроенные со дня рождения, а тут как два перископа, на подводной лодке, она видела в Севастополе, нет! Тут что – то не так. Точно у финнов поросята не наших кровей. А может клоны?! Это американские пройдохи, подсунули добрым финнам, какого – нибудь муданта.
Во! Опять поросёнок, снова лапками барабанит – роет. Да ещё что – то там ест. Лапки, у поросёнка – ноги и копыта, парнокопытное, в мире животных, в передаче видела, не могла же я так ошибиться, думала гостья. Пойду, давление померяю, вчера и жирной и солёной и копчёной рыбы, опять наелась. Вот, видимо и пошли галюны.
– Коль, смотри, поросёнок прыгает, как заяц! Иди. Скорей, смотри. Урод, какой – то…
Дед спал там же, в зале, на раскладушке, и уже делал йоговскую зарядку, просил не мешать. Потому что упражнения требуют счёта, большой концентрации ума и внимания.
… Рраз, два три – вдох. Рраз – три, не мешай. Задержка дыхания. Концентрация, на, половой чакре. Неет, ошибка. На Саха – сраце. Нет. Ошибка. Не отвлекай, бабка!
– Какая, хрен свинья в столице, номер два, – Таамперее?…
– Говорил, не ешь рыбу…
– Так ты же сам говорил, зять угощает, надо есть. У нас такого нет. Тааакаая рыбка… Вкуусно.
– Отойди, а то видгепаю.
Тааак. Вдох. Ох, да вчера Пасси – зять, почти сынок, угощал пивом, рраз, два, задержка. Две бутылочки финского. Стоп, концентрация внимания на пупке, солнечном сплетении.
– Опять, половая чакра, а, а потом ещё две Балтики, русской девятки. Вот тебе и срака срара, в позе лотоса. Ой! Скорее, где только у них удобства?!!
– Коль, смотри, три поросёнка, нет, один заяц!!!
– Маать твою. Ты давление меряла? В туалет ходила?! Может у тебя уринотерапия пошла в темечко, извилины, где не её должно быть место?!! Извилины, а не моча.
Дед Коля, быстро оценил экологию, братской и родной теперь страны, потому что дома он ночью, всё равно просыпался, а тут отключился, спал сном младенца, как и его родная любимая и единственная жена, которая всё – таки переела рыбки. У неё зашкаливало давление дома, а тут ещё, и, и, и зайчики – поросята, запрыгали в затуманенном мозгу, не взирая ни на какую экологию.
… Она, моя единственная, почти по уши влезла в окно – панораму – форточку. И уже ей виделось похожее, но ближе к оплывшим часам художника формалиста, Сальвадора Дали.
Она, теперь уже видела и нашего родного Кузю, такого милого домашнее деревенского, беспородного – умного пёсика, почти без шерсти, только немного на шее непонятные клочья, толи вырвали ему за право, быть ближе к соседской шавочке, больше его самого в три раза, куда ж его только глаза зажмуренные смотрели, да и как нашего пёсика, хоть и беспородного, можно было сравнить, с зайцем, хоть и финским, тем более, с поросёнком. Точно. Клон! Американского чёрного юмора, не Богом созданными, нашими братишками младшими.
– Коль, смотри, Кузя, точно. Смотри, наш Кузя…
– Сколько давление?!!
– Сто тридцать.
– Во! Правильно! Уезжали, сто восемьдесят было. Валокордин, дёрнула – сто пятьдесят без закуски. А тут рыбы хряпнула тройную норму, сердцу вопреки…
– Что же теперь делать?!
– Попробуй, ноги холодные?
– Ага, Коль. Холодные….
– Ну вот, сначала ноги холодные, а потом и тело. Говорил. Потерпи. Неет. Рыбка хороша. Пасси, – зятёк выбирал. Тёщу угостил. Лучше бы цианистого, – не долго, хоть бы мучилась. А тут будешь часами загибаться. Скорой у них нет. Здесь все здоровые. Потом летаргический сон, месяца три – от рыбы, она же в спячку зимой у них ложится, как у нас, в России, медведи…
И будешь, как спящая царевна…На севере диком, на семи верстах, от тёпленького Гольфстрима. Но никакого Гольфстрима, с подогретой магмой забайкальской, горячей, как в Бурятии у нас.
– Да ну, тебя.
Она скрутила свой любимый аргумент из трёх пальцев, как веский контр аргумент, несогласия с моей доброй концепцией, понимания любви зятя и экологии финнов. И вообще показала пальцем, куда я должен был, по её мнению убраться восвояси…
…Зайцы, поросята и Кузя.
Воот, сейчас всё совпадает по йоге. И счёт пошел и медитация с расслаблением. Визуализация цветных энергий, органов и членов, а зашкаливало на другую чакру.
Он вспомнил, перед сном, любимый зять – сынок, финн, открыл новую упаковку, коробку – ящик пива, только уже финского – экологически чистого, но, правда, от такого пива, не побежишь в си бемоль криво, только запах кваса или медовухи, которую в России продают шустрые, при дороге, бражники.
– Выпьешь литр такой медовухи, и только просишь.
– Сынок хоррошша медовуха, но не берёт за ухо, а только останавливай машину, где лесопосадка…да поскорей. Так и ехали в Крым, и пили, как вчера эту медовуху, а медитировать не получалось. Пел дед только песенку – частушку, ещё в ремесленном училище пели. А тут дорога у нас не то, что у финнов, гоп, гоп. Вот дед и пел. Гоп, гоп Зоя, кого кусала стоя. А дальше…Дальше не получалось – щёлкали зубами, дорога плохая.
И дед, гость, опять продолжил свои занятия мировой зарядкой дружественной страны – Индии.
… Оп, гоп. Задержка дыхания. И. И снова зятёк открыл три бутылочки своего национального бесполезного пива.
– Коль, Коль! Ну, иди, глянь! Красотааа, какаяааа…
– Что, жена. У тебя уже остыли и ноги и роги?
Понял, что пересолил своим детским юмором…
Она сунула, под самый нос, своему ненаглядному, свой, самый непобедимый, самый веский, аргумент, – противовес его философских рассуждений, и дед понял, что это последнее, сто сорок третье предупреждение. Перед правосудием. И, миром это не закончится. Пришлось программу регенерации своего бесценного организма провести по укороченной программе, тем более, что зятёк уже манил малиновым перезвоном ещё полных бутылочек, маленькие, почему – то, чекушки, манил, этим перезвоном музыки, и аккордами ксилофона – бутыллофона. У деда слух был абсолютный, он понял, что в коробке упаковке, ещё есть не только порох в пороховницах, и не ошибся, половина бутылочек, сверкали своими золотистыми головками и, шептали, не проходи мимо. Испробуй, оцени, экологически чистой водички, а не водочки родных соседей.
Но дед, – таки решил сначала убедиться, что жена, хоть и того, но ещё жива, тем более, она уже утверждала, на поляне одни зайцы. И это подтвердила внучка, которую уже пробудили эти милые угадайки. Она, внучка, поняла юмор деда, и пошёл дуэт…для бабушки.
– Бегемот, смотрите, а может морская непарнокопытная корова, с хвостом русалки?!
Дед старательно, покрутил своими зрачками, навёл резкость. Как теле объективом, в своём допотопном Зените С. Протёр глаза, по системе Йогов, и удивился как хамелеон: И, было чему. Он чуть не упал на колени, в слезах благодарности перед женой, что она ему открыла, правду, и только правду, почти как в русском правосудии, правду, правду, как самый справедливый и гуманный суд.
На поляне, прямо перед нашим, теперь уже на целых пять дней, окном паслись и разгуливали три огромных зайца – поросёнка, пародия на беспородного, лысолохматого Кузю!!!
Они, зайцы, мама их умница, кормила, как медведи кормятся перед спячкой – результат – лохматый блестящий мех, шуба – слой жира, ещё столько же, два слоя, а потом уже сильные беговые – портняжные мускулы, как и положено по законам анатомии. Они любезно дарили нам свои улыбки, нам, аборигенам, России. Чистили лапками, свои тройные губы.
Рыли – барабанили землю, что то там доставали, и, снова, лапками, лапками. Такое было ощущение, что зайцы смеются над нами. Но саамое, ой, коронка, была потом. А пока мы все собрались и смотрели, но ведь и она была права, что это три вида братьев наших меньших. Они, упитанные, выше среднего, поросёнка. Лохматые, как наш Кузя. Грива льва – собаки, И, конечно, что – то от зайца осталось.
Уши, точно были его, хвост – заячий, и, равнодушие, которое он проявлял, показывал, нет, просто не реагировал на нас.
Мы открыли вертикальную фрамугу – форточку, и все головы до самого пупка, висели над поляной. Но зайцы только хихикали, и, барабанили лапками, потому, что у них не принято показывать пальцем на висок и крутить там, показывая, что в голове – Торричелевая пустота…
Но кончилось всё плачевно – покинули нас братишки меньшие, а может и старшие – по разуму. Ну, как покинули, я не верил, что лисица такое отмочить может. Но вот зайцы отмочили. Удалились они нехотя, вышагивая, а, не прыгая, как нормальные полуголодные, от бескормицы зимней, они шли как перекормленный кот. Ноги катили живот по траве, и, только хвостик, беленький кончик, помахивал, прощаясь с ротозеями. То ли им было трудно подпрыгивать, берегли свой откормленный беременный живот, то ли они вообще отвыкли прыгать по – заячьи, но только шли, ехали, как на тройке с бубенцами, подвыпившие наши предки в древней Руси и, так докатились строем к дороге. А по ней, уже, хоть и праздник, и выходные дни, машины ходили, как обычно.
Так вот, эти пешеходы, в красивых шубках зайцев…шли, топали, один за другим, строем, как ходят – идут детишки в детском садике, у нас в колхозе, да и в городе – столице Крыма так топают, под неусыпным оком воспитателя.
… Автобус промчал своим ходом, как обычно, не обращая внимания на таких пешеходов, как было дело, не под Полтавой, – в Тампере.
Там перед светофором, наш, с нашей бригады, керамистов, Лёшка, тормознул – красный свет, рогом не попрёшь, как у нас, говорил он, Лёха.
А.
А тут, мать твою – лиса, прошла стерва, на, на зелёный свет. Перед самым носом, капотом моего автооо… Так он наш член бригады, потом пол рабочего дня матерился, тем более он охотник, два охотничьих с собой возит в машине. Эх, жаль не Россия наша. Рыдал он, рассказывая нам это чудо дисциплины даже у зверюшек Финских. Половина дня улетело, в грустных рыданиях всех органов и членов всей нашей бригады, тогда, в Тампере.
А туут. Совсем не так, как у нас.
Правда. Они, зайцы перекормленные поросята…стояли на тротуаре строем.
А Финны, прохожие…не беспокоились.
Не пинали и не просили их, заяйчиков, чуть – чуть подвинуться и не мешать человекам двигаться по тротуару и не кричали, что бы те ушли на свою тропу, или ещё дальше, к, к своей или другой ядрёной матери…
Для них это обычно, они смотрели как мы, в России смотрим на зайца в электричке или автобусе. Они, хозяева здесь такие, как и все в этой стране. Живёт, ходит, работает. Радуется. И легко, свободно дышит. Думает, читает и чтит знаки и законы.
А какая таам у нас, котоклизьма, случится завтра, Буш, Брежнев или Сталин? Он просто живёт. Дышит и радуется.
Дед вспомнил, как то, видел, вышли финны из сауны, совершенно спокойно окунулись в проруби спокойно вышли, сели на лавочку, посидели, побеседовали, и, потом спокойно пошли, а не побежали, сломя голову в тёплую баню.
И, когда дед рассказал это зятю – сыну, тот невозмутимо ответил, а что, на улице тепло плюс шесть, а прорубь, лёд… – Ну, это ничего, тепло, это не проблема.
А зайцы подождали, прошёл автобус. Прошли прохожие, потом и они, повертели своими головами, вправо, влево и, пошли. Тихо, вразвалочку, как важные персоны, а не трусливые зайцы.
Сердца пришельцев из России, переполняло непонятное чувство. Нужно было успокоить стресс, или как говорил, их покойный дед – стряс.
Вот, тот, который совсем ещё юный, как он сам считал, подумаешь, через двадцать восемь дней ему всего лишь семьдесят два, так он вспомнил поведение своих земляков, гостивших в Хамменлине.
Но те ребята, хоть и моложе, а умишком не вышли. Они пришли, приехали из центра города, а дом друга и хозяина, был в лесу, так вот случилось это здесь. В лесу ничего никто и не сказал бы, а туут, ну придурки, как сказали аборигены тундры.
… Российский, дед дословно вспомнил их речитатив.
– Ну, понимаешь, Николай, увидеть эту красавицу лису, это понятно, но нервы, я же охотник, сразу весь…Команда в ружьё, ну ладно это лес. А тут, мать твою, стоим мы у светофора, как дураки.
Машин нет, трасса Тампере – Хельсенки пустая, дома, в своей аборигении я бы уже свистел по трассе, а туут, стоим, как те чукчи, ждём пока нерпа хвостом махнёт. Стоим и так мирно беседуем матом, а светофор как залип, светит…и тут, ты не поверишь – на другой стороне бежит лиса, красавица, хвост целый воротник для моей жены, пушистый, с белым кончиком, я, от злости начал топтать ногами, даванул на газюлю. Машина завыла, сердце оборвалось, что я делаю?
Движок угроблю, а она, стервоза, хоть бы хрен, лиса, долбанная, подошла, не то слово, она, сучка, проплыла. Покружила, в ритме вальса, падло, и, села у светофора, какого же ты хрена уселась?! Я уже хотел, сам понимаешь, монтировкой её по бесстыжей морде, лисьей, врезать, искушает моё терпение, но одумался во время. Законы у них строгие. Визу закроют. Сразу. А она, аспид рода человеческого, кровопийца сердца моего, эта лиса. А я, аж, поседел!
А она…
Посидела, – не поседела, просто посидела, потом посмотрела, поглядела… налево, направо, и, пошла по переходу, по зебре. Потом свернула с тротуара и, потихоньку, кровопийца сердца охотника, мать её, не глянула даже на меня. А я. Позор моим седеющим волосикам, орал, материл её, дуррой обзывал, гаишником обматюкал, русским, хуже слов уже не было. Так что ты думаешь? Она, стерва, ещё и рядом с машиной, прошлась, продефилировала, ноль на меня, и потом потихоньку ушла на поляну. Я чуть не врезался во встречную. Всё смотрел на неё. Заразу хитрозадую.
Потом ещё долго ходил по комнате, ругался на придурков – законотворцев. Соседей. В такое положение сунуть. Как псу под хвост, великую братию охотников.
Он долго потом ходил по комнате мастерской. Молчал. Прошёл в туалетную, помочил голову, как от головной боли – панацеей, холодной водой. Пришёл и процедил сквозь зубы, не раскрывая рта. Выдавил.
… – Я, после этого случая, седеть начал.
Потёр виски кулаками. И добавил.
– Ну что ты, пережить такое.
– Зять – сын, просто не понял такого страдания юного Вертера. Ему, как и нам, и зайцам, было непонятно, что тут не так. А всё- то было просто. Не тот менталитет.
И дед, который ещё юный, как он сам говорит, тоже вспомнил, видел, как лисица шла там же, где рассказывал и видел его товарищ и земляк – абориген, он, дед, тоже видел и поведение неадекватное, не по лисьи, с остановкой на светофоре, и тротуаре, и, полное безразличие к братьям в штанах.
Только он, дед, вспомнил забайкальские встречи, с братишками, старшими, медведь побольше этих, и понял, что это их, лесная тропа – их тротуар, но светофор, они – зверюшки, не виновны, что их тропу, по которой ходили их, звериная родня, интеллигенты в третьем поколении, люди, хоть и законопослушные Финны, взяли и построили дорогу, со светофорами, а они, эти светофоры, нужны лисицам и зайцам, как красавцу, пенсионеру – ишаку, пятая нога…Но, если ишак – ослик, бывает использует пятую ногу, по прямому назначению, так это только на пользу, и он более чётко и с большим усердием выполняет глобальную задачу ишачиного семейства, по проблеме России, увеличение народонаселения, не так как скажем Китайцы. Но с поставленной задачей по демографии, решают лучше, чем дума, которая не дума.
У живности ползающей, бегающей и летающей, как утверждают знатоки – охотники, есть пути дороги. Вон, черепахи, океаны, им по колена, находят, где стать матерью героиней. Без пелёнок и памперсов, как у людей. Они годами ходят, летают, ползают, этими путями дорогами, трассами, и тут с дурру двадцать взяли и построили дороги и тротуары. Великая вещь – зов природы, инстинкт, если хотите. Вот они и ходят, согласно законам матушки – природы. А не прихоти дорожных грейдеров, авто и водителей – охотников, с двустволками.
И ходят они правильно.
… Как бы там ни было, но после свидания с зайчиками, хоть и уродливыми, жизнь гостей и хозяев пошла слегка наперекос. На семейном совете, за утренним дегустированием всех блюд, которые никак не хотели, зашкаливать давление гостям, всё – таки зайцев реабилитировали: из уродов – мутантов, похожих на испражнение художников – абстракционистов. Умудрилась Земля – Мать выдать на гора, уже после всемирного потопа, если память моей лысой и седой, голове, не изменяет, это был Иероним Босх, а год сотворения его шедевров, дай Бог памяти…– тысяча, четыреста…, нет, это было в…году? Да Бог с ним. Когда. Он, этот художник, показал своим одногодкам, да и нам, которые уродствуют, в год водолея. Что нас ждёт по переходу, в параллельный мир… как только, золотая застёжка, прихлопнет верхнюю часть, нового жилища – ореховый или сосновый гробик, заколоченный простым гвоздём. Там Ад. Даа, это художник изобразил… Ад во всём его великолепии. И, как бренное тело ещё живое, терзают эти монстры. Видели как крокодил жрёт – терзает свою жертву. Так это было бы счастье.
Схватил, красавчик – аллигатор, бедненькую зебру или косулю. Крутанул, хвостом…сделал три оборота под водой…и, и, и, завтрак уже в раю. Он ничего и не почувствовал. О законе души, реинкарнации он не успел и подумать. Раз, и, нет. Уснул…
… Ладно, дорогие гости и хозяева, это уже не смешно. Давайте о хорошем.
А, что бы гости со страху, не уничтожили весь запас съестного, с перепугу – от страха, решили перейти к другой теме…
… Аах. Какие хорошие всё – таки зайчики. Снова и снова рассказывали друг другу, как они лапками, гребли барабанили земельку. Доставали там травку корешки, как они забавно умывали свои тройные верхние губы, которые, казалось, то улыбались, то хохотали, только вот непонятно, отчего им, зайчикам так было смешно и радостно, кто – то даже мечтательно пропел: а как бы было хорошо, погладить ему животик. Говорят, кошку гладят – лечатся. Они, кошки, знают, когда и где что болит у человека – ложатся, мурлыкают и лечат. Поглаживание котика – снимает стресс.
Потом слегка удалившись, от зайчиков, в который раз, рассказывали друг другу, какие они красивые. И пушистолохматые. Эх, жаль не поверят, если рассказать, да и, кому. Кому это интересно… в год всемирного потопа – дефолта.
Но пиво, улыбки родных, воспоминания, о тех минутах, вошло, вросло в незаржавевшие рецепторы Души.
Их будут согревать и радовать – солнечные мелодии зайчиков.
Проснувшегося вдруг детства.
– Видеть.
– Чувствовать.
– Понимать.
Они все, ещё долго – долго будут жить и дышать этим.
Сидит, гудит компания, ушами шевелит…
Михаил Иванович, преподаёт в интернате для заброшенных детей Крыма. Читает историю. Говорит, что Крым – это опереточная красота. И если бы не его возраст, получил бы затрещину, между рогов. Своих, конечно. Сидят и главные дегустаторы, Саня, и я. Первак у хозяина признали. Оценили. И почти уже душеньки запели, …ой, хорошо да весной на Волге… Саня родился там. Сидим, промываем, прополаскиваем кости себе и соседям, рядом живущих.
Судачим. В Соколином психоз. Переселенческий. Прибыли переселенцы с южных республик. Им разрешили вернуться в Крым. Цены на дома взлетели. А тут случилось в Чернобыле. И вот эти умники-разумники, дельцы-продавцы. Самоучки, местные, решили заработать и пожить круто. Продают свои дома и, уезжают в зону отчуждения.
Да там же радиация! Вопили мы тупым, но счастливым, такие деньжищи огребли… Кричали мы им в самое ухо. Тааам… радиааацияа.
Государство, говорят, не допустит, что бы нам было плохо.
– Дурни, вы не успеете эти деньги даже пропить. Не то, что бы пожить на них припеваючи, не проживёте даже пропиваючи.
Не послушали.
Уехали.
Купили дома. Почти бесплатно.
***
Не долго, музыка играла.
И, не пожили пропиваючи.
Не успели, даже пропить то на что надеялись.
Через год возвратились.
Не все.
Троих уже закопали. Там. В этой зоне.
Дома свои они хорошо продали, тогда.
А, податься им сейчас. Куда?
– Туда, только на горку.
Там холмики и к своей матери, теперь рядом будут бугорочки.
Где приют, хотя бы убогого чухонца?
Ребята за столом, пропустили ещё порцию своей панацеи домашнего вина…
***
… – Говорят, их определили в дом престарелых.
Повезло. Это огромное здание с бесцельно блуждающими стариками и инвалидами был здесь же, на окраине в их маленьком поселении-ауле.
Всех, кто ещё смог приехать домой… Теперь там. С трудом их приняли.
Они были безнадёжные.
Заработали.
И только один раз, наш сосед, Саша, приходил к своему бывшему дому и просил нас, чтоб похоронили его воон, таам, на горке, где упокоились его родители… Оттуда видно скалу Бойко и его, дом, бывший,– когда то его.
Вечер.
Мужики сидят в виноградной беседке.
Дегустируют.
Придирчиво смотрят на солнышко и в свои стаканы. Спорят у кого вино, ещё молодое, но светится рубином, и как его лучше выдержать. Сохранить, хотя бы год.
А тот безнадёжный, единственный, который ещё мог, с великим трудом ходить… стоял, держался за толстую ветку айвы, у калитки своего и, теперь уже, чужого дома…
Там, виноградная беседка, яблоня, вишня. Играли, чирикали как птички – детвора. Внуки. Ни его. Чужие…и, такие свои.
Как хотелось теперь, сейчас, погладить по макушкам их светлые головки…
На пригорке, у забора клевали зелёную травку куры. На вершинке стоял петух, – памятник. Огромный, алый гребень, серёжки, как рубиновые звёзды Спасской башни.
… А он, хозяин, бывший, стоял, как пугало, как чучело, на усохших ногах, пялил глаза на узорчатую красивую калитку, которую сам когда то смастерил.
… Чуть в сторонке – громко кукарекал голосистый и драчливый, маленький китайский петушок…
… Совсем рядышком, расхаживали, как на выставке, на международном смотре мисс красавиц, светились радугой семицветной, пёстрые цветастые красавицы цесарки…
1989 год.
Орёл в эту пору всегда был пыльный, шумный, и, нам уже никак не сиделось на месте. Прошла пора первой зелени, первых тёплых дней, и вот теперь нещадно жгло солнце, пылили машины, пускали сизые хвосты мотоциклисты, а мы с Эдиком тащили на спинах свои тяжеленные байдарки в сторону вокзала. Тогда часто ездили, ходили своей дружной компанией, но эта поездка была работой.
Нужно было пробраться узкими протоками Брянских речушек до деревни Нахаревка, где живёт глухой как пень – дед, но мудрый как профессор по части всяких болезней.
Из последней нашей радостной поездки на Байкал, мы привезли себе, много камешков, сушёных окуней, хариусов, красивых кедровых сучков – напоминавших разных зверюшек и рыбок. Потом, пошли деньки зимы, Эдик как то поделился с нами *радостью*, что ему повезло и он прихватил из этой знаменательной поездки ещё один сувенирчик, туристы его дразнят таак, радостно – трындикулит.
Мы и раньше знали наших ребят, членов туристического клуба Глобус, у которых в палатках стоял не только запах крепкого напитка, как у всех нормальных туристов, не лука, которым загрызают и занюхивают белую, красную, синюю, а запах терпких, вонючих растирок. И вот они ночью тёрли всё, что было можно и нельзя, этими растирками, а утром прыгали, бегали, показывая свои красивые бицепсы, а не истощённые тяжёлыми мешками, жилистые шкилеты…
Между тем, промелькнули последние стрелки привокзального Орла, потом Брянска, затем узкоколейка, и, наконец, пошли могучие леса Брянщины. Присели у ключа, приложились, попили. Размочили сухарики. И стали собирать байдарки.
Пятнадцать вёрст петляли по речушке Неруссе. Потом пошли по Десне, и тут началось.
Узкая, но течение медленное, пришлось грести, но самое приятное, было через семь километров. Когда Эдик взглянул на карту, сказал, что где-то здесь есть маленький ручей, по нему – то нам и нужно подниматься. Четыре, пять вёрст.
Действительно через два три поворота увидели барашки быстрого течения. Трижды пытались врезаться в речушку, но она со смехом откатывала нас обратно. Гудели стрингера, ударяясь о камни. Поругались, покричали. Высадили жён. Решили идти в одиночку.
Они радовались, наконец, не махать вёслами, не считать, рааз дваа, раз два. Резко бить веслом по воде, а байдарку несёт совсем в обратную сторону. Но облегчённую её совсем понесло, закрутило. И вот они обе блеснув стрингерами, показали подратое и клееное, переклеянное, много, много, много раз, – днище.
… Поплыли вещи, пускал пузыри…фотоаппарат чайка с цветной деапозитивной плёнкой, за рубль двадцать, почти отснятая, редкими ценными кадрами. Поплыло молоко белыми пятнами, купленное в Вязниках.
… Выловили. Собрали. Помолчали. Помчали…
Поееехали, как бурлаки на Волге, у Репина…– верёвочки… руки, плечи… и так четыре километра…бурлачили, батрачили.
Тащить мокрые байдарки на себе ещё хуже, чем на верёвочке.
Огоньки и собачки нас встретили дружно. Вот он, и домик, деда Митрофановича.
В середине села, из под горы, где дом деда – течёт сразу целый ручей – из одного родника. И ключи бьют всюду. На дороге вдруг станешь, песок мокрый, прыгающие столбики ручейка – ключа. А потом теряется в песке, тут же на дороге. Мостики, бабы полощут бельё. Бегают по ледяной водичке ребятишки, потом убегают домой.
У деда в доме пахнет травками. Висят берёзовые веники, кустики бессмертника, ромашки, чабреца. И, даже неизвестно откуда взял он полынь голубую, душистую, Крымскую.
Сначала поужинали, выпил с нами зеленухи. Походил по избе, и только потом спросил. Зачем добрым, мы пожаловали к нему? Да ещё с такими лодками. Мы тоже рассказали о себе, о городе, что путешествуем, что даже чуть – чуть рисуем, стали говорить так, вскользь, нехотя, о хвори, об этом чёртовом радикулите. И что годов то мало, эх обида – обидушка, какая. И, что хочется повидать Свет Божий. Да вот как вступит в спину, хоть ложись. Ан не всегда и ляжешь.
Долго мы ещё плакали о своей немощи. А он улыбался, слушал. А потом сказал.
– Ну, вам с дороги пора и поспать…
Утром сеновал пронизало солнце, а Эдик со своим этюдником уже ушёл в туманы, оставил две тёмных полоски… от ног… на росной траве.
Я уже ходил у поленницы, высматривая коряжины, капы и наросты. Сожалел, что не на самосвале приехали. А то бы много дров можно было бы нагрузить. Зимой руби себе на здоровье, всё что вздумается. Любой ковшик, черпачёк, уточку – ендову, хлебницу.
К полудню все собрались на холмике. Сидел дед, вытянув ноги, на тёплой земле, сидели мы вокруг него.
А внизу булькал, журчал, искрился на солнышке, ручей. Где то там, в горе, в тайнах земных глубин, где мы сидели, рождался ручей. Потом река. И, и море…
Дед подставлял солнышку то спину, то бока, а то вдруг вытягивал шею, подставлял к уху ладошку и прислушивался.
– Уж сколько лет плохо слышу, а как тёплышко приходит всё, кажется, слышу жаворонка. Это память слышит, я – то не слышу. Вот вроде бы поёт, поёт. В небо погляжу и не видать ничего. Глаза тоже чай не молодые. А вот чудится, что вижу, да слышу жаворонка. Бывало мать – покойница, к празднику пекла жаворонков, вы – то молодые, ничего не знаете. Ни праздников этих, ни жаворонков испечённых в русской печке, да и Троицу не знаете…Голые вы какие то. А на Троицу бывало зеелено, ветки пахнут, воздух в доме, услада Душе, и причём тут религия, дело твоё, верь хоть в партию или Бога, только вот так то лучше, и Троицын день, и Рождество и Пасха, и жаворонков печь. Вот ты про хворь, всякую говоришь, а почему? Да вы совсем – костям своим, покоя не даёте…
… – Вы бы не бегать, да не рвать, а потихоньку да ладком, да мирком, не ругайся ни с кем. Живи да радуйся, да приговаривай – солнышко нынче играет, – красота, или позавтракал, вот посижу, отдохну, потом построгаю чего или дровец наколю. Да и кости разомну, а Душа – то радуется, когда ты с Ней разговариваешь, да успокаиваешь.
– Что говоришь? Психотерампия?
– Эт правда, правда говоришь про психов – все, дорогуша, болезни от етого психа. Одна только гутарят, болезнь есть от радости и то срамная.
– Вот ты говоришь психа. У нас бабка Надориха, надысь за ягодой ходила, на болота, клюкву брать, аль чего там. Как прибегла запалённая, говорит гадину видела, так она Надорихину тень, грит, укусила, и, и пошла сыпь по теле, вся тела такая стала. В пупырышках, глянуть тошно. Пошла к фелшарке, та ей укол сделала. Прошло уже, а она ей говорила, что это от нервов с испугу. А старая заладила, грит всё тут, сделай укол, а то пропаду, от этой погани, говорит, ну ей соку виноградного и уколола.
– И потом, сама врачиха, говорила, что от него ни навару не припёку. А бабка выздоровела. Всё говорит потому, как нервы успокоила, она бабке. Этим уколом. И всё.
– А радикулит, дорогой, можно лечить и пчёлами и муравьями, и проволокой. У нас тут бабка лечилась.
– Сидит у ручья, а там пчёлы. Воду прилетают пить. И вот цап пчёлку, да в стакан. И, к боляшшему месту стакан. Она за тело и жиганёть, а бабка радуется. Так за лето и вылечилась.
– А то муравьи есть в лесе – рыжии. Рыжиии, кочку расковыряй чуток, и, и, насыпь их банку рукой, щепотью. Потом принеси домой, и держи два дни. Они там разозлятся. Вот тут и давай. Они голдныии. Ух, злюшшые…
– Привяжи ремешком банку к спине и пущай грызуть. Ох нажигають!
За неделю глаза выкатятся на лоб, а ежели выдюжишь, вытерпишь, то хворь как рукой сымаить.
– А то, Матрёна – капустница лечилась.
– Дедусь, а почему капустница?!
– Капустница. И всё тут. Я почём знаю.
– Так ента, полтора месяца с проволокой ходила, аж поясница позеленела. Тонкую проволоку намотала на спину, так катушкой и ходила. А что ты думаешь. Счас, прям молодая. Как, говорит, и не было.
– А слышали, что лечатся толчёными бритвами? А, дедусь?
Чаво, Чаво?!
– Э, эээ милок, собака лаить – ветер носить.
– Трепачи. Энто снадобье сразу на погост отправит. Не слушай.
– Ежели ето, как его, денатур. Ага. Это точно. Влезай на печь тёплую, красного кирпича, и ноги ставь в таз, и, туда бутылку денатуру. И укроишь тряпицей, а там снизу мой и мой ноги. Пока увесь не упитается в ноги. Разомлеешь. Кости размягчеють, терпи, каждый день и всё сразу пройдёть.
… Пригрело закатное солнышко. По селу пошли коровки. Хозяйки их разбирали по дворам своим.
… Мы смотрели на деревню, на её мудрую жизнь, на деда, и думали, как нас завтра понесёт, по бурному ручью.
Как врежемся в широкое русло Десны. А потом тихие повороты с затонами, всплесками бобров. Рыбы.
И так не хотелось возвращаться в душный пыльный город. А вот так. Плыть и плыть по спокойной и живой Неруссе.
Он был самый старший в их студенческой комнате.
Однокашники, Булат, из Улан Удэ, Аванесян Вовка – из Армении, А Федя – Феофан, прекрасный баянист – сибиряк. Его родина Тобольск. Центр костерезного промысла, где мастера режут клыки мамонта, и творят чудеса. Туда они потом вместе поедут, на преддипломную практику. А он, Костя, окончил Р.У.– судосборщик, громко, но шумно – судостроитель.
Его коллеги сразу многие обженились, получили жильё от завода, а он вот с этими семиклассниками, будущими художниками – мастерами, резчиками по кости бегают на этюды и вечерами вспоминают тоскуют, об ушедшем детстве, о своих мамах и друзьях.
Перед стипендией, почему то всегда вспоминалось, как хорошо и вкусно готовят дома свои национальные блюда. Костя готовил сам, крымские блюда и смачно зажаривал шкварками с луком…запах по всему общежитию, и, снова беседы. У нас дома, а у нас в Сибири. А сейчас они сидели в электричке и делали наброски с дремлющих пассажиров.
За окном мелькали серые, чёрные и полусгнившие деревянные дома. А вот и покосившиеся, затерянные в сосновых лесах, непонятные строения, это совсем не то, что таам, на юге, дома.
Непривычно было и то, что серо, дождливо. Сыро. Но вот перед самым большим городом, куда они приехали на спортивные сборы, вдруг выглянуло солнышко.
На берёзах, видно уже было развернулись клейкие листочки, а против света – контражур, они светились, как светлячки. Там. Дома. На юге.
Прибыли в старинный подмосковный городок к обеду, а вечером уже бродили смотрели и любовались старинными постройками, понравился им дом Чайковского.
Речка петляла по городку. Солнышко пригревало старые могучие сосны и, всё живое задышало, защебетало, запело. Город был скорее похож на заброшенный парк, или имение какого то сказочного, бывшего, и жившего давно. А сейчас бродит, ходит, а за ним ходят-летают птахи и поют, щебечут, наверное, так бывает только в Раю…
Костя ушёл далеко за город. Облюбовал себе песчаную косу.
Было тепло, и он стоял босиком, в одних плавках, как там, дома.
Речушка петляла, пряталась за лесными зарослями, а город светился синим ультрамариновым силуэтом.
Опять этот ультрамарин. Ребята в шутку иногда величали его так, за то, что он часто в своих этюдах, писал синие дали, такие же синие горы, и, от его работ, тянуло холодком. Как – то не уютно, но это зависело уже не от него… Сама рука, и его кисточка вносили в колорит этюда прохладу, – это же не юг, где прошло его детство.
… Но прошли годы, уже учился в институте. Радость.
Семья, родилась дочь, и, и тогда рука его и мысли увидели и показали дочери, хотя она ещё кроме мамы и материнской груди ничего не видела, не ведала, у него, ультрамарина, пошли и на выставке увидели, листы альбомные, листы ватмана,– акварели и гуашь, и, работы, где жили и радовали зрителя самого главного- дочь. Рука знала, что нужно пробудить в её и его душах – яркие, смешные, тёплые яркие рисунки, краски. А там, на этих листах уже одетых в рамы. Для выставки, Сказки. Зверюшки, птахи дивные, которых сам он гладил своими кистями и радовал зрителей. И первый ценитель – дочь. Знал – впитает вместе с молоком матери…этот праздник цвета и света.
… А теперь, сейчас…
Он, как всегда увлёкся – композицией, состоянием, блеском солнечных зайчиков на водной глади, прозрачных и призрачных далей, что не заметил, как на его острове появилась девочка.
Она церемониальным шагом принцессы из сказки, сделала круг почёта, в центре песчаной косы, где он стоял со своим этюдником.
Прошла между ним и солнышком и сумел, успел, увидел, как сияли завитки её волос выгоревших от света, на солнышке, её одуванчика – головы. Показалось, что он, одуванчик, беседует и смеётся с самим Светилом.
Отошла в сторонку, села. Села на песок. Цветное, цветистое, васильковое платьице, слетело, вспорхнуло бабочкой, летящей на цветок…
Молодое упругое тело, одетое в красоту, гладили весенние лучи тёплого солнышка.
Мотылёк – девочка, капельками воды и песка возводила крепости, замки.
… Время шло. Бежало. Остановилось. Был возведён дворец. С улицами, крепостными стенами, мостиками из сухих палочек… Защитный вал. И, канал, заполненный водой. Нет дороги для плохих пришельцев.
… И, вдруг, ой, совсем не вдруг… он услышал её голос. Голос- девочки. Девушки…
… Мелодия.
… Песня.
Костя вдруг вспомнил голос, голос обнажённой натурщицы, которая позировала на занятиях в училище, голос, надтреснутый, сиплыми звуками…старушки, про которую, ехидничали некоторые ребята, что бабуля с косой, где то пьёт водку с Кащеем и забыла куда шла… Потом самый весёлый студент продолжил…А, вот, как, сначала она в пластилине, колышет наши сердца, непонятностью задания по скульптуре, а. а её потом Мастер. В глину, размер, и, мрамор, и, уже будет возведена в кумиры, а он, мастер, как Роден, скажет и покажет миру, какая она была прекрасная Омиэр…
……………Нет. Это был другой голос. Ей вторили птицы, которые порхали, в траве на берегу и в роще, совсем рядом…
Волосы свисали на плечи, закрыли спину, казалось до самых ног, колечки, завитки, её одуванчика – головы, так же сияли как тот луговой цветок, против Светила…Она стояла сама против солнца, и вся её хрупкая стать, светилась.
Бликовала, вместе со сверкающей на солнце мелкими волнами – рябь, на синей волне, а чуть дальше контуры леса и отдельных деревьев – белые кружева облаков. А она парила, плыла вокруг своей крепости, – замка, вдоль берега нашего острова. Следы её босых ног оставляли на песке маленькие сверкающие прудики – озерца и они тоже сверкали голубыми и золотистыми зайчиками.
Она никого не видела. Ни к кому не обращалась, шла и щебетала. Пела. Пели птицы, ветерок и она. Шла, летела призрачным миражом.
А может это трели соловья?
– Жил был маленький остров. Он был далеко от людей.
– Не было трамваев.
– Не пылили автобусы.
– Жил был на этом острове небольшой замок. Его окружали заливные луга. Была там и гора, покрытая прозрачным лесом.
Птиц утренних, сменяли дневные – солнечные, а вечером щебетали грустные мелодии.
– Провожали солнышко! Ночь летом короткая.
Солнце садилось за гору, мерцая в прозрачном лесу, и птицы провожали его песней.
На лугах песни, хороводы, пляски русалок, звуки жалейки и скрипки кузнечиков.
В замке жил художник. Он любил одиночество. Много рисовал. Писал этюды. Картины. Долго ночью читал.
Художнику нужно много знать, видеть. Изучать мир. А потом создать такое, как никто другой, не смог увидеть и передать это. Не такой, как многие привыкли. Смотреть и не видеть. И он уходил в мир, созданный им. Даже на его острове не было такой сказки. Он населял свои этюды и рисунки, такими образами и сам жил этим.
Там, на острове жила девочка. Она пряталась, не хотела ему мешать, смотрела, любовалась. Удивлялась, как можно прикосновением кисти оживлять холст и передавать запах цветов сияние солнца, бескрайнее небо… Воздух. Настроение. Она иногда смеялась, реже плакала. Но он этого не знал, не видел и не ведал. А она этим уже почти дышала и жила, жила сейчас уже первую взрослую свою весну.
Смотрела на его руки.
Сегодня она проснулась вся в слезах. Ей приснился его поцелуй. И она поняла, что уже не может жить без него. Видеть его всегда, каждый день. Согревать его руки, своей заботой.
Подойти близко к нему она боялась. Когда работал, он казался таким строгим, сердитым, и, даже злым. Губы плотно сжаты в одну полоску, глаза устремлены вдаль, в бесконечность. Движения резкие. Точные. Ни одного лишнего движения. И ничего не видит, его взгляд только, туда, в далёкую бесконечность.
Она стала ходить с ним на этюды. Была с ним рядом. Садилась в сторонке, тихонечко мурлыкала мелодию и творила венок. Одевала ему на голову, когда он чуть отвлекался на птиц или мотыльков и уходила, улетала далеко – далеко. Далеко в песнях птиц и мелодиях – стрекотавших кузнечиков.
… Растворялась, сливалась воедино с песнями, трелями, бликами воды, с солнышком.
Голос затих.
Ушёл.
Звенящая тишина.
… Плещется, звенит вода, у её ног.
Тихие осторожные шаги.
Она рядом.
Совсем рядом.
– Принц, можно посетить ваш остров?
… Принц – столб.
Принц камень.
Он стоит и не знает, что ему делать.
Беззвучно. Тихо проплыла вокруг него.
Посмотрела ему в глаза…
… А её взгляд…
… Её волшебные глаза…
В них светился огонёк.
Погас.
Засиял лучезарной красотой…
Она … вся светилась счастьем, которое осенило и, и его…
На её юном, но уже не детском лице.
Это длилось мгновение.
Это было всегда.
Это была вечность.
Она обняла его.
Она обвила его своими руками – крыльями Ангела…
Обожгла его своей обнажённой упругой грудью…
Таким горячим, горящим поцелуем её сочных, медовых, вишнёвых девичьих губ…
Время остановилось.
… Непослушно оно, нам, землянам.
Время…
Время…
*
Разомкнулись, растаяли её руки.
Она сделала шаг назад…
Медленно стала отдаляться, уплывать.
Вот уже вытянутые навстречу друг другу руки.
Вот уже пальцы разомкнулись. Она ещё рядом. Она пока ещё с ним.
Отдаляется спиной вперёд.
Засветился сверкающий контур, её хрупкой воздушной фигурки.
Тело её трепетало и растворялось…
– Подари мне самую твою любимую краску.
…………………
– Сверкающий серебром тюбик ультрамарина лежал на её ладонях.
Прикрыла его, тюбик ладошкой. Прижала к сердцу.
Ты будешь помнить меня?
………………………………
Долго?
– Очень долго?
– Всегда.
И, она ушла.
Сначала плыла, летела. Потом превратилась в марево.
Мираж.
И, только светились на мокром песке следы её босых ног.
Вот уже её прозрачный силуэт.
Призрачный…
Зарябило в глазах, от золотистых бликов…
… Солнышко закатилось за прозрачный лес.
Они целовались так, как будто целовались в последний раз.
Они целовались так, как будто утром ложиться на лавку гильотины.
Они целовались так, как будто целуются впервые, их могут увидеть папа с мамой и, тогдааа…
Из соседней кабины – ниши ресторана, уже изображали танец. Они не знали и не ведали, не видели себя со стороны и не могли даже догадаться…Партнёр был похож на кузнечика…с оторванной ногой, но пытался, нет, он видел себя испанцем – стройным, гибким и пластичным.
Она, его партнёрша – с перегрызенным крылышком, пыталась изобразить знаменитый и всем известный, полёт шмеля, Гане. Но, увы, шмель и не взлетал и не кружился. Не выдавал тех полётов, которые все так ждали.
Она била лапкой – крылом – рукой по месту, где бывает талия. Ноги выдёргивала, прилипшие к чему-то. Не было танца. Не было. Это была сцена петуха, который добивался любви и признания у своей самой любимой… двадцать пятой жены – Пеструшки, или курочки рябой – но самой любимой, из соседнего петушиного гарема.
У него …и взлёт и посадка, и снег и дожди – не получились. А посадка – он сел, нет, он упал…у ног своей возлюбленной, стал красиво на одно колено, поднял руку к небу, и пропел, известный классический романс,
– Хоть не догнал, да разогрелся.
Его соседи одобрительно заворковали, и, даже с дуру начали аплодировать.
Они целовались и не видели, что ресторан забит юбилейными компаниями.
Вот столики с пузатенькими, кругленькими старичками. И морщинистыми сухонькими, но интеллигентными старушками.
А!
Вот ещё уютная кабинка – гнёздышко, старички со своими старушками, но это другие старушки: юные, но старушки, ещё более дряхлые, чем те, чопорные и подтянутые, которые и беседы ведут о прекрасном, но прошлом и, увы, ушедшем. Тогда было всё не так, тогда было красиво. И музыка и танцы, и беседы. И, они, тоже.
Вон, сидят, каак сидят?
Взгляд. Нет. Пустота в глазах. Потухший взгляд. Как спящий, потухший Карадаг. Внизу горы, обломки скал. Камни у подножья. Но это горы, высота…
Оторваться, ужраться, ободрать. Только это и осталось, и то так глубоко, что и себе признаться сил уже нет.
Вот и они цвет тех, кто пьёт, танцует, орёт, шепчется, целуется, обнимается и, с дрожью в коленках шепчет – неужели это всё моё.
У больших, этих, большие дела, большие успехи – зелёные и друг – враг. Они это называют игры, игрищи. Ноо, это игра в одни ворота. Без ничьей. Ничья там и жизнь, как у гладиаторов. Не бывает аплодисментов, но реквием звучит. Звучит уже сейчас. И это не обязательно Моцарт. А пока звенит хрусталь, без увертюры. Сразу, основная не музыкальная тема. И, гранитный или белого мрамора стела. Очень шикарная, дорогая – Человеку в назидание.
Красивые, стройные, юные, и чуть постарше. Они впервые пришли встречать своего принца. Их приглашают. Танцуют, кружатся, почти вальс, как на балу или кино. Проходит час, потом другой. Уже вечер. Полночь. Перегар. Разговор ни о чём. Пустота, и, приглашения, но, нет. Это не принц. Принца в ресторане они не встретили. Ни одна.
Вот они, целовальники. Пьют. Но как. Так пьют хозяин и его гарем – петушиный.
– Опустит головку, пощёлкает клювиком, а посудина, или в ручейке с водой, наберёт сколько может водицы, ну капли три, потом долго тянет шею высоко -высоко.
– Уже на шее пёрышки редко, шею голую видно, а он её всё ещё тянет вверх. Стоп. Дальше не идёт. Чего доброго оторвётся, или свалится на бок от натяжения.
–Уже гребешок загорелся алым огоньком на солнышке, и вот теперь он, красавчик, снова постучит, пощёлкает клювиком и тогда только горлышко, кадычёк, проглотит живительную влагу. Подруга петушиная, ресторанная всё делала синхронно, но результат был один, на природе – петушинокурочкином.
И, только в перерывах между пощёлкиванием, он, петух обозревал окрестности Онежского озера. Но был полный порядок – обнажённой, Ольги…
И не было…
А что время. Его никто не считал. Потом. Но потом. Долго жили этим временем. А может в том времени.
Эстрада. Возвышение. Оркестр, и она, певица.
Нет. Оркестра не было.
Всё- таки ресторан. Серые музыканты. Серая певица. Серенько исполняли. Серенько пели.
И серенько смотрели.
Но…
Но. Среди них один, колоритная фигура. Его инструмент.
Нет.
Это не был Страдивари или Гварнери. Не был и 24 Каприз Николо…
И всё-таки он выдавал.
Самый обычный саксофон. Красивый, изящный, но звуки, скрип телеги, бульканье, и вздохи проснувшегося таинственного грязевого вулкана Керченского полуострова. Глубокие стоны, потом вдруг звуки гейзеров Камчатки.
Он, музыкант, обладал юмором, он хохотал, над подвыпившей публикой, потому, что, интересное, что было для него и немногих ценителей необычного, в их голову, сознание, никак не вошло. Как часть оркестра, или хотя бы ансамбля. Нет, это была хорошая, но хохма для себя.
А она пела и он красиво, ах как красиво показывал движения самого музыканта, и, конечно самого инструмента. Ах, как я изогнут, как изящно, но в руках держатель сварочного щитка он был и чужим, и скорее напоминал удава. Ах, закрутит он, музыкант, ох обовьёт, а потом сомкнёт колечки, проглотит. И выплюнет, как скорлупу яйца страуса. Но он работал, вдохновенно.
Его холёное лицо с подбородком, пышные бакенбарды, дедушки Крылова, прилизанные остатки волос, блестящей пушистой лысинкой. Аккуратный. Это был саксофон – кентавр, Саксофон – памятник. Его было видно, он также величествовал, как Пётр, на скале, взлетевший на вершину своей высоты и значимости. Ну, глыба. Ну, кентавр, сотвори публике и певице хорошее, большое.
Но нет. И он, и его великий удав переваривают что-то внутри себя.
И.
Она.
Стояла рядом – пела. Он её не замечал. И она его тоже. Странный симбиоз, дуэт.
*
Наш дружный столик пока ещё не дремал. Говорили, нет, пели один за другим.
Тосты. Дифирамбы. Говорили. Беседовали. Закусывали. И, конечно договаривались, встретиться на следующем юбилее, когда уважаемой Вере Герасимовне будет все ровненькие сто пятьдесят годиков. А Вале, впрочем ей всегда будет столько, как и сейчас, молодая, пышная, да гарная, гарнэсенька… Она и не очень сопротивлялась, комплиментам.
Была согласна. И разговор зашёл о музыке, искусстве, и, о…
– Валя, у вас в ресторанах все так поют?
– Вот у нас в посёлке, и то, если, Ласковый Май, так не хуже, чем сами они исполняют. Не хуже этих пацанов, хотя и талантливых…
Валя большой начальник во всём художественном комбинате – она расценивает всем художникам, их значение в мировом искусстве. И, если забыла поставить нолик, в твоём наряде, значит мировая культура немного потеряет, от того, что тебе придётся дегустировать Плиску ложками, а не стопарями. А то и вообще перебраться на другой берег бытия и пития, где повсюду царствует природа, и всегда царит сухой закон. Потому-то Валя у всех была вся внимание, и, любовь.
Поэтому Николай и не стал выдавать громкое заявление, что и голосок не мешало бы иметь певунье, да и с такими ножками можно было бы не носить такую коротенькую юбочку, а то ведь ноги идут и приросли к чему-то, а того, почему-то и нет.
– Нет сиделки, и всё тут. Голова как у Черноморского бычка и хвостик тоже.
И личико не первой свежести…
Но Вале, жителю такого города, да ещё столице Крыма, достаточно было и взгляда и тех пару слов, которую он уже выронил.
А он, продолжал.
– Ты знаешь, у нас в посёлке, дом культуры, школьницы обыкновенные, ещё малышня, а поют. Их в Киев приглашали, даже в закарпатский хор, ансамбль, по заграницам – на гастроли. Вот тебе и деревня.
– Лёша, наливай, а то Коля трезвый, как стёклышко. Сидит и брюзжит.
– Подожди, она ещё распоётся. Лёша, наливай, видишь, гости грустные.
Лёша дал усиленную дозу каждому, и, беседа, пошла. Поехала, а он, будущий зять стал уговаривать Лену-дочь юбиляра.
– Лена, ну соглашайся, ну соглашайся, ну выходи за меня, бери меня в мужья, я для тебя всё сделаю. Ну, вот скажи, что ты хочешь? Я всё смогу для тебя.
– Всё. Ну, хочешь, папа с мамой будут сажать огород, а мы с тобой только кидай картошку в луночку. Ну, возьми меня в мужья.
– Горько, горько.
Но Лена, подняла руку и все затихли.
– Рано ещё, горька…
Лёша красавец – богатырь, пригнулся, сел и затих. Но быстро одумался, и снова с большой охотой взялся за своё дело – виночерпия.
Вот уже крики ура, пошли три веточки – креветочки, и, танцы.
Вспомнили как на острове Бирючем, ловили вёдрами креветок – чилимов…
…Все повеселели, но у Вали глаза засияли. Ах, как засияли. Жаль. Не сияние, – огонёк, искры кобры…
И, она начала издалека, по принципу, погладить, а потом…
– Ты, конечно, Коля, личность, понимаешь, – Лииичность. У тебя керамика своя, а эти, почти пятьдесят керамистов – дерут.
– У тебя, своё лицо – вазы, тарелки, даже исполнение, вот на советах, х удожественных, помнишь? Тебя ругали, за акварельность, а на закрытом заседании Валера, скульптор сказал, что так никто не владеет и акварелью, а тем более таким письмом на глине. Ты говоришь, тебя Мурад в Балаклаве научил, дааа, Мурад показал тебе и принцип гравировки по сырой глине, а ты ещё докатился до техники, которую никто не применял в керамике – сграфитто.
– Ты живёшь в горах – это твоя беда, но, видимо, больше счастья – они, горы тебя учат.
– Но ты совсем не бываешь с нами, в коллективе.
– Даа, Валечка, мне в Москве говорили, что они все больше кампиляторы, они из пальца сосут, а ты от земли, от жизни.
– Ну, правильно, ты молодец, от скромности не умрёшь, но цену себе знать надо.
Валя пошла в наступление, на деревню.
– Настоящий талант всегда легкораним, и я знаю, сколько ребят пропали…
– Говорят, что они слабаки. Нет, они просто талантливы. Вот ты о певице, так нехорошо брюзжишь.
– Ты играешь на гармошке, на аккордеоне, свой репертуар – русские, украинские, итальянские, испанские, Мурада, любимое Сулико…
– Помнишь, вы с Мишкой лепили мозаику в Евпатории?
– Да, конечно, тогда нас сильно дуранули с оплатой.
Вы с ребятами, тогда гудели, а я была в другой комнате, соседней, не хотела светиться, ты играл, пели вы с Мишкой, а я, не поверила, как профессионалы, вы умудрялись – на два голоса,– Галю. Я прослезилась. И не потому, что скучала по хохляндии, а просто так, душевно поют только у нас – на Украине.
– А я, Валечка, прослезился тогда от получки. Нолик, ты забыла ещё один нарисовать в нарядах наших.
– Ну да ладно, что теперь?
– Ничего, ты сильный мужик, но пойми, я тоже, как и ты, не могу делать и не хочу, а приходится, – то, чего не хочу. Такова жизнь.
– Помнишь, ты сделал большую работу? И её принимали в сырце, не успел обжечь?… Совет приехал к тебе в Соколиное? Помнишь!
– Ты их угостил, как и все. Но потом. Вот это потом тебе очень помогло, ты даже об этом и не догадываешься.
– Весь вечер ты играл, пел, истории разные рассказывал, страшные и смешные, они даже отменили ещё одну поездку – гудели у тебя. И, добил их, неуязвимых, что ты при всём том, о чём я уже говорила, такой музыкант, гармонь, аккордеон… профессионально, и у них, этих инструментов свой репертуар , совершенно разный и по колориту и тематике, ну, сам понимаешь. Два разных исполнителя, – это был тыы, был… тогда в ту минуту, то время…Такого у нас во всём комбинате нет, да и не было никогда.
– Прошёл год. Киевская команда присваивала категории. Тогда тебе дали, высшую, творческую. Через категорию перепрыгнули. Такого у нас в истории тоже. не было…
Он, на закрытом, ругался, сам знаешь с кем. У директора, в кабинете. Хвалил тебя, вспоминал Соколиное, и все твои достоинства.
– Так вот опустись до нас, побудь, поучаствуй в наших делах житейских, почти семейных.
– Совершенно будет другое к тебе отношение.
– Валя, спасибо тебе за поддержку духа.
– Но мне важнее и дороже всего, время.
– Ты должна знать, сколько после таких тёплых вечеров, стали холодными, не дожив до утра…
Помнишь скульптор? Я так и не понял. За что его?
– Нет, ты не прав. Он ушёл в горы, и там заблудился, видимо и замёрз. Зима.
– А письмо. А то, как его нашли, и что, у него нашли?
– Он наглотался снотворного.
– А в письме? Одно, отдал кому то, потом его озвучили.
– Второе было при нём.
– Его постоянно зарубали и на Советах и на выставкомах. Парень был очень талантливый. Два сына остались, в училище учатся, да, Самокиша.
– Горька, горька! Гляньте, как эти голубки воркуют.
– Правда, Валя. Расцелую до пьяна, уведу в кусты.
– Молодец Есенин. Мог петь, тоже рано ушёл. Недопел. А сколько бы ещё подарил нам песен…
– Наливай, Лёша, что-то ты мышей не ловишь?
– Ну ладно, Лена, расскажи теперь ты. Повеселее.
Расскажи. Помнишь?
– Это интересно.
– Ладно. Уважу. Поведаю. Слушайте.
– Калашник, помните сын директора, последнего. Длинный такой, гусь с Володей работал в модельном участке. Ну, трезвый, нет его, не видно, хоть и большой. А выжрет, дурак – дураком. Были мы с мамой на вечере, банкет почти. Всё хорошо, как всегда, но вот он там всегда и дурковал. Чудил. Драться, нет! Хлипкий, хоть и длинный, какой то раскаряка. Но вот в том – то и дело. Что чудил… Котлетой измажет, будто нечаянно, то рубаху рванёт. Много за ним было. Но сдачи не давали – папа директор. Не тронь его…
– Наливай, Лёша, Лена запела, сейчас мелодия основная пойдёт.
– Не мешайте!
– Ну вот. Сидим мы с мамой, никому не мешаем. Кто – то говорит тост.
– Тишина, а он, козёл этот, берёт бутылку газировки, открывает её, закрывает пальцем, взболтнул, и давай нас с мамой поливать. Тишина. Он спокойно сел и, улыбается. Все видят и молчат. Он тоже молчал, а потом стал хохотать.
– Я тоже посмеялась. Молча, встала. Взяла у него эту бутылку, закрыла большим пальцем, зашла со спины, что бы видеть всех. Хорошо поболтала, покрутила, и, тихо молча всю до дна, всю вылила на его лысину. Так же улыбнулась, села, где и сидела, почти рядом с ним. А бутылку держала так высоко, что видели все. Ты, Коля не представляешь эту сцену. Я стою, вода булькает, льётся туда, где проплешина с пушком, и, дальше по ушам, волосам, и далее везде.
– Немая сцена казалась вечностью, и, гробовая тишина. Я не видела его лица, но я видела весь зал. Я видела, как все сразу протрезвели. Затихли. Моментально.
– Жаль, я не видела его харю…
– Мне потом рассказывали, долго смеялись. Но тогда мне было не до смеха.
– А теперь он сидел тихо, мирно, и хотя бы пошевелился. Он был ошарашен. Он оцепенел. Наглец был ошарашен моей смелостью…
– Я села. Все потихоньку отошли, налили каждый себе стопки. Сказали нейтральный тост и выпили. Снова налили, забалагурили. И хотя бы кто напомнил или…
– За весь вечер никто, хотя бы, один, хоть намёком. Нет. Тишина. Буд то ничего и не было. Буд то ничего и не случилось. И только потом в раздевалке, одна Валя сказала, молодец Лена, хамов надо учить. И тут мужиков, как прорвало, ржали всю дорогу.
… Прошли томительные недели, месяцы, год.
– Ничегоо. Не съели.
– Думали где – ни будь прижмёт, пощёчину врежет… Хренушки, зауважал, здороваться стал. А то сквозь зубы, как одолжение – цедил.
– Ребята говорили, что утих. Больше не было, может потому, что папа уже не директор. Ушёл на пенсию…
– Наливай Лена.
– За тебя, керамиста, за воспитателя подрастающего, лысеющего поколения.
– Пошли лирические рассказы, и… песня. Певица пела. Она пела.
Гурманы
*
… Ночь. Уже никто, ни на кого не обращал внимание. Все разобрались в любви, обидах…и, даже те, кому кто и сколько был должен…
Остальные делились радостями, а те, кто был голоден в любви, тоже успокоились…
Кого приговорили,– видел страшные сны. Только, вот эти соседи, сидели сосредоточенно работали. Они, Ели.
… Ею было заполнено всё кресло. Удивительно. На такой куче мяса, – такая маленькая головка. По трём её подбородкам струились трудовые ручьи пота. Она очень серьёзно молотила уже не первую порцию мясного. Я не видел начала – старта этого пожирания, но невозмутимый официант уже показывал своим коллегам, по пищеблоку это уникальное -*мясооорубко*.
После каждой порции, проглоченного, она осторожно отодвигала пустую тарелку, глубоко дышала, делала медленно, но долго выдох, затем так же, набирала воздух, полную свою утробу. И, и, задерживала дыхание, очень правильно – по системе йогов – трамбовала, и, ещё, и, ещё рраз… трамбовала…Может она вырабатывала таким образом, таким непосильным трудом, удобрение для цитрусовых, для своей дачи?
Да это был комбинат втор серьё.
Там, видимо был у неё помощник, садовник портной и всех дел мастеровой.
После этой титанической работы, у неё вывалился язык, она почему-то им вертела, против часовой стрелки, как крыльчатка вентилятора, который медленно, но чётко гонит воздух, перегара, на улицу к кипарисам, у неё над головой. Но почему, против часовой стрелки? Это была её маленькая тайна. Потом, когда уже и эта процедура завершилась, она пухленькими своими пальчиками…возвращала его на своё положенное место. Доставала платок – простынь, как парус фрегата, и тщательно сморкала, протирала всё, что можно было тереть, что было обрызгано её пищевыми гейзерами.
… Складывала парус вчетверо и шумно, с грохотом вулкана, освобождала содержимое верхних дыхательных путей – лабиринтов, до самых нижних, до самого – самого так, что колыхались большие, очень безразмерные – ягодичные мышцы, помогая продувать весь дымоход…до, до, самого кобчика.
Складывала ещё раз в четыре слоя и, в кармашек сумки.
Церемония – ритуал повторялся после каждой очередной пустой тарелки – блюда.
Торжественно, как королева доставала из этой же сумочку – помаду. Рисовала яркой киноварью сердечко, на пухленьких красивых губах. Принимала позу Халифа на час. Руки на пояс, локти выше плеч, шея отсутствовала, орлиным взором, по столу, и, заараааботали челюсти. Вздрогнули блестящие жирные волосы на головке, седые, как у самой старшей Бабули – Ягули. Доела всё, что ещё можно было жевать.
… Люди едят для того, что бы жить, а она, здравствовала, – для того, что бы есть.
Потом они встали. Её спутник, видимо муж, был при ней. Они выглядели, очень уставшими. Багровые их лица, говорили, о том, что они, были под руководством идейным и титаническим трёхчасовым трудом. Сделали всё, что было в их силах.
… Они встали. Окинули глазом хозяев, поле битвы за целлюлит, заметили недопитую бутылку минералки. Не порядок… непоряяядок… два движение и, – горлышко в горлянке. Пару десятков полноценных – буль – буль. Всё. Полный порядок. Бутылка на столе. Пустая.
Он снова пытался стоять смирно, взял своего трогладита – проглотита и, зааасемепнили мелкими шажочками. На радость соседей, к выходу…
Снова музыка, снова танцы.
Никто не заметил, как вошла, вкатилась эта парочка – это те, целовальники…
Их место за столом пустовало. Значит они. Ими, а точнее, на них, целующихся, все таращились, смотрели и просто улыбались. Но что-то не складное было в необыкновенном танце. Ах, вот оно что. Нет, она не горбатенькая, нет. Она просто положила головку на его плечо…и… и, любовь горит в её, сияющих глазах, любящих. Он, эдаким, шариком, вращается вокруг её стройного стана, и думает, что все уже ужравши, а ему хочется, ой, каак, хочется сделать, сотворить такой крендель, вот такое красивое па. Его подруга – Каланча Жирафовна, старается. Она любит его, она уважает его, и вот теперь ещё больше научилась любить и уважать. Она героически прячет, маскирует свою схожесть с этим красавцем. Трижды пере пригнулась… Нет, это любовь.
Им хочется танцевать, и хорошо. Да и, пошли вы все… к своей маме. Или куда ещё подальше. Катаются они себе. В ритме вальса…
Они танцуют, они отдыхают, а может и больше, чем просто танцуют.
*
… Мы тоже выходили из своего гнезда – пещеры, танцевали и, думаю не хуже остальных. Это знали почти точно. Танцевали. Но потом всегда кто-то знающий долго рассказывал, как они в деревне танцевали под гармошку. Вальс, танго, польку, так интересно смотреть исполнение такого чуда. Краковяк, да ещё и вальсировали на обе стороны. А подыспань…с элементами бального танца.
… Вспомнили как в Москве, в М.Г.У., их, участников самодеятельности, наградили такой поездкой Вот это были танцы…
… Звучал не Штраус, но красота, а музыкантов и не видно. Деревня, не верти головой, вон они. Под самым потолком. На балкончике. Пилят на своих скрипках… Вульгарно. Он знает. Москвич. Как же москвич, а учился в Абрамцево? В Москве конкурс, а у нас всего четыре человека на место…И то было в комнате больше сорока, а после первого экзамена, осталось четыре…Пустые кровати… Страшно стало… А я остался, хотя по этой дурацкой математике схлопотал трояк. Но вручили документы. Шёл вне конкурса – рабочий стаж был и рисунок – вне конкурса. Но всё равно страшно. Пацанята после седьмого класса, но художку окончили, рисунок был тоже крепкий, а мне уже было двадцать. Старик, может потому пожалели, да и приехал издалека…
Да, так вот. Танцы…Зал огромный, колонны, паркет, музыка.
Музыка пошла, а все стоят. Страшно начинать. Все стоят и ждут.
И вот, пошёл. Где он только взялся…парень во фраке. Он плыл, как король на именинах. Мы совсем притихли. Тогда же телевизоры может и были, но мы не знали, не ведали, что даже ходить людей учат…
Прошёл через весь зал, наклонил голову, щёлкнул каблуками, она так же еле заметным движением головы, ответила ему. Тогда только он подал ей руку, взял её за локоть и, повёл, вот чудеса. Куда?
… А они, красавчики, вышли, нет, выплыли на средину зала… постояли, и, только, когда пошёл общий вальс, они сделали первое, па, конечно очень красиво.
Вышли так же ещё две пары.
… Эх!
Была – не была, пошли и мы. Конечно, как и эти, в ресторане, мы думали, что танцуем…
Конечно, они задавали тон. Мы старались.
Я танцевал нормально. С Галочкой тоже крутили вальс в обе стороны. Нам даже говорили, что нормально, не плохо, но те ребята чудо.
Мы с Галей, в училище, когда были танцы, восьмёрки крутили легко. В училище никто подобное не умел. Но Университет Московский мы, потом, вспоминали всегда.
В ресторане народ дозревал…
Казалось, музыка как то оживилась, или, нет, неет, без или. Ансамбль как – то ожил…
Вечер перешёл в ночь, зал гудел, шумел, торжествовал…
Но что – то изменилось. Шум был, но без гомона – шума. Какой – то тихий напряжённый.
Певица стояла на своём месте. Около неё маленькая группа.
Не танцевали…
Слушали.
Она пела.
*
Её песня
*
А она пела.
Почему не танцуют?
Стоят около эстрады-подиума. И, смотрят, туда. На неё, поющую.
И она пела. Это была уже другая песня.
Это уже была другая певичка.
Это была уже певица.
Её слушали. Она солировала. Пела.
Хрипотца в голосе, в её голосе – не мешала. Она работала.
Помеха – помощник, в голосе, в её песне, он теперь проявлялся светлячком, как акцент, какой-то грустиночки, какой – то надломленности.
Голос лился, проливался. Но грусть будоражила, задевала за все фибры души, которые водкой не зальёшь. Не залечишь. По пьяни этого не почувствуешь, не услышишь. От водки тупеешь.
Её глаза ушли куда-то глубоко, они там, их почти не видно, но они мерцают грустью, щемящей, глубокой…
Лицо, непонятно грустное – просветлённое…
Такое бывает редко.
То, вначале, была репетиция?
Распелась?
Нет.
Здесь что – то другое.
Больше.
Дальше.
Глубже.
Те, кто мог ещё к полуночи двигаться были здесь, около неё. Приутомлённые, – стояли там. Каждый в своей конуре – кабине.
Слушали. Стояли. Молчали.
Те, которые могли держать ещё своих красавиц, не отрывая глаз – смотрели туда. На неё, поющую.
Переводили взгляд на свою, избранницу и снова на певицу.
И, на…то, что было рядом.
Переоценивали. Себя. Её. Их.
Выпитое, съеденное,– душило, туманило, слепило.
Душа жива. Душа жила.
Теперь и толпа видела. Чувствовала разницу.
Душа. Толпа. Песня.
Повара, официанты – вся обслуга. Они слышали и слушали, слушали это почти каждый день. Все, до единого, стояли в проходах, у барной стойки, и, не дышали…
Её голос заполнял зал.
Потом ушёл в открытые окна.
Кипарисы. Сверчки. Цикады. Ночные птицы – затихли.
Слушают.
Слышат…
Сердца. Души людей.
Слушают.
Кто нанёс, кто проглотил обиду – слушают.
Все, кто устал за трудовую неделю и жизнь, тоже слушают.
… А может наша жизнь это Песня, а мы её не слушаем и не слышим.
И не хотим слушать и не умеем…
*
Муза спасёт мир. Песня растопит лёд в сердцах людей.
Музыка закроет, спрячет ржавчину злобы, растворит её.
Жизнь хороша. Она продолжается.
Здесь. Вот она.
Все стояли, слушали оглушающую тишину.
Кто – то робко захлопал в ладошки, на него шикнули. И, снова тихо – тихо.
И, в тишине, робкий блеющий голосок…скорее прошептал, пропел.
– Спойте ещё, хоть одну. Ну, пожалуйста, ну хоть немножко. Спойте…
Она повернулась к музыкантам.
Саксофон – титан, дал протяжную, но мягко, на дольче.
… И, она исполнила последнюю, песню, на бис.
Но уже никто ничего не слышал. Все и всё растворилось,
В этой песне…
Опомнились, вспомнили, когда уже её не было с нами.
Устроили, бурю, гром аплодисментов.
Она их уже не слышала.
Она ехала домой.
К детям.
Песня. Прости меня.
Девушка поющая, прости меня.
Все, кто поёт, простите глухих и ржавых, занудливых и чёрствых.
Валя, прости.
*
– Слушай теперь. Ты, лесной человек…
– Прости, Коля. Вырвалось.
Она всегда поёт так. Устаёт видимо на основной работе.
Не репетирует. Негде.
Тебе это понятно?
*
… Она училась в музыкальном училище. Вокал.
По колориту, как ты говоришь, напоминает Анну Герман,
только по настроению.
Почерк, как видишь, и голос у неё свой, не похож ни на кого другого…исполнителя. Поступила даже в консерваторию. Ты же знаешь, каково туда попасть.
Талант. Потому и получилось.
Два года, как два дня пролетело.
Вышла замуж. Родила. Разошлись.
Приехала домой. Сняла квартиру. Второй муж подарил сына.
Потом покинул и сына и её с дочерью.
Теперь одна. Двое детей. Старшая пятиклассница. Помогает маме воспитывать и ухаживать за младшим братиком.
Совсем не ходит. Колясочник. С трудом, большим трудом, справляются.
Слышишь, удары судьбы?!
Вот, дорогие мои. Тут запоёшь, и не так. Такая вот.
Её Песня.
Песня жизни.
В электричке ехали цыгане.
Целый час они шматовали колбасу, батон, руками, зубами. Чавкали, долго пили воду прямо из бутылки. Потом зубами отгрызли корку от мандарина, и… пошёл дух – аромат юга, по всему вагону. Громко разговаривали, смеялись. Мать одёргивала их, то на своём, то на русском наречии. Они замолкали. Потом девчёнка, с ямочками на щеках, сверкая перламутром белых зубов, снова хохотала, заразительно и весело.
Она знала, что ею любуются, говорила что-то своей подружке – сестричке и, снова смеялась, беззаботно, так как могут смеяться только счастливые дети.
Взяла корочку от мандаринки. Тонкими, длинными, музыкальными пальцами, согнула её – выступила маслянистая душистая жидкость и стала неумело натирать ею щёки.
Тут уж смеялись и улыбались все, кто был рядом и мог видеть.
Снова появились ямочки на щеках, сверкнули лукавые, чёрные, огромные глаза – ресницы веером.
– Вот, думает мандаринка красивая, и она будет такая, как мандаринка, вот и трёт, дурочка – выпалила её подружка, а может и сестричка.
– У тебя зеркало есть?
– Есть. Дома.
– Вот приедешь, посмотри какое у тебя лицо.
– Что плохое, да?
– Нет, хорошее.
– А вы видите, вот около носа – веснушки?
– Где?
– Вот около носа, их хорошо видно.
– Ты знаешь, мой отец сибиряк, русский. Так вот у него в молодости были веснушки. Они ведь появляются только весной, а осенью исчезают, как птицы – ласточки. Они в дальние тёплые страны улетают.
Так вот, моя мама рассказывала, что любила отца и за эти веснушки – ластовочки, мама так их называла…
– У тебя, когда они появляются? Весной?
– Нет, это конопушки.
– Это ласточки и они тебе ничуть не мешают. Даже наоборот.
– Даа…
– Она взяла платок и начала тереть лицо. То ли хотела стереть сок, а может отполировать свои конопушки, что бы они сверкали ещё радостнее, таинственнее, в лучах весеннего солнца.
Свершалось великое таинство природы …
Девочка
Превращалась.
Воплотилась в девушку.
… А дома, в деревушке, где они жили, свершилось ещё одно чудо природы.
– Преображение.
Уже летала, порхала в цветущем саду бывшая…куколка, – гусеница, – бабочка.
… Она сияла перламутром крылышек, таким же таинственными, сверкающими, как конопушки – ласточки на лице этой красавицы.
Сияла, как сказочная колибри, разнося свет, сияние радости и любви всему живому на Земле.
Его строили как дворец. Старались сделать санаторий.
Получилась усыпальница, для доживающих свой век.
Сами жильцы этого обиталища, считали, что это дом инвалидов, дом для инвалидов, – и, для превращения в инвалидов.
Сначала пытались восстанавливать здоровье бывшим военным, оставившим где-то там, далеко от своего дома и страны, самое дорогое: здоровье, молодость, веру. После горячих, очень горячих точек – безрукие, безногие, слепые. Они никому теперь не нужны. Им, здесь было трудно. Очень трудно. Все почти одинаково выброшенные из жизни. Обречённые на неизвестность и муки.
Обслуги: врачам, нянечкам, просто рабочим было трудно.
Потихонечку, незаметно, их развезли, по другим городам и подобным заведениям.
Потом этот дом – неудавшийся санаторий, долго перестраивали для спортсменов.
Фабрика здоровья не получилась. Комиссия не утвердила. Не вышло. Место гиблое.
Им, пожилым уже всё равно, где они…и не видят, что за оградой, каменным забором, гора, чуть дальше скалы, слева, горная бурная речка, огромная поляна, на которой построили этот огромный дом – дворец. Их не радовали ровные дорожки, цветники, красивый мостик через горную речку.
А жизни нет – старики и старушки болели – к этому уже все привыкли. Но, когда начали болеть все сотрудники, – задумались. А военные врачи эксперты – поняли: вот он санаторий – крематорий, медленного, верного действия, без дыма и огня. Но фабрика нездоровья уже работала.
… Там, работал художник, настенная роспись, вестибюля. Хоть как то сделать тепло пришлым, они ещё ждут и надеются…
Однажды к художнику приехали его друзья – коллеги – хотели посмотреть работу, которая уже почти была закончена, осталось, совсем немного завершить скалы и речку, сделать ярче, выразительнее.
Но как только перешли мостик, – занервничали, замахали странно руками, и чуть не развернули свои стопы, обратно.
Они знали толк в биоэнергетике, достали рамки, потёрли, зарядили ладони, и, и, признали, приговорили – диагноз…– патогенная зона. Дребезжит всё, упреждает, – здесь долго находиться нельзя.
Нехотя пошли, посмотрели внутри здания. Всё подтвердилось и повторилось – отрицательная энергия – всё буквально дымит…
Роспись, признали хорошей и быстро ушли. Поселились на даче Союза художников, недалеко от этого места, занялись своим любимым, – рисовали, писали этюды.
И, всегда, при удобном случае, как только можно было, расспрашивали у стариков, этой деревушки. Проникали в то, что и как здесь было в те далёкие, и не совсем далёкие времена.
Ясно стало через несколько дней.
Да. Место это страшное.
Там был овраг.
За зданием, скала. Там был тир.
Страшный тир…
Приводили и привозили машинами, во время войны пленных, гражданских, ставили на краю оврага, а там стена – скала, и расстреливали. Когда овраг заполнили телами, заровняли, затрамбовали танками, бульдозерами…
Наши, когда пришли, землёй засыпали, этот страшный овраг. Отметку, даже крест не поставили…
… Заросло.
Травой.
Кустарником.
Забытьём…
Строители недолго думали, а, может, и совсем не хотели шевелить мозгами, шевелили и терзали останки… – рыли котлован, грунт в машины и на свалку, в другой овраг. Вон таам, за деревней, там и кости и черепа. Никому не было дела.
Вот тебе и патогенная зона.
Одно крыло так и пустует, народу всегда там мало. Никто не желает находиться, даже постояльцы. Ночью в пустом, опечатанном крыле, шаги часто слышны и стоны. Туда видавшие виды нянечки, по одному не ходят, всегда с кем – ни будь и только днём.
… Художник за последнее десятилетие трудился, и в санаториях, и в турбазах, керамическом заводе,– насмотрелся. Наелся всего, но такого, как здесь…было впервые. Он, когда жил в России, работал, сотрудничал в областной газете, и потому, когда к нему в вестибюль, стали приходить и беседовать хозяева он уже не смог слушать просто так, стал записывать, но так, чтобы не видели. А постояльцы всегда приходили, беседовали между собой часто и его принимали как слушателя и собеседника.
Все, жившие пока, и обслуга болезненно воспринимали его записи. Приходилось это делать незаметно.
И вот дословно эти беседы.
Радости, воспоминания, исповеди и надежды.
*
… – Я не могу слушать и слышать о нём. Да, это Жора, что – то с руками. Говорят, был вор. А руки кто – то ему повредил, ладоней нет – заработал. Ух, и вредный. Утро, как только шесть часов, он в мусорном ящике роется. Что там искать, а он ищет. Ещё темно, а он уже там. Что нужно, нас ведь тут кормят. Он ещё и пенсию получает. Вот такой этот Жора.
– А ту бабусю уже похоронили, в два часа ночи уже умерла. Сегодня же и похоронили. А что её держать,– не дома живём. Нас всех туда скоро отвезут. А что ждать. Что с нас толку? Сказали бы, иди сейчас, я бы пошла. Хай закопают. Небо только коптим, да и всё тут. Опустились. Фу ты. Я бы таких, нытиков живьём закапывала, что бы не коптили небо. Вон, учительница, интеллигентка, еле ходит, а зубы три раза полоскает, чистит. Аккуратная, а еле ходит. Вот такие пусть живут. Она на прогулку ходит и в мороз, и в дождь. Пусть живут такие.
– Крикуха, еле ходит с двумя палками, в столовой ставит их к стулу, и, пошла в кухню. Сама себе и добавку приносит. Пообедала, сидит в фойе. А то ещё якась баба достала в буфете сала. Засолила его. Да, сало, восемьсот рублей за кило, ну и что, что ей мало?
– А я бы поела сала. Помолчала. Да я бы поела сало с часнычком. Помолчала. Я бы поела сало. Поела бы…
– Да. Помолчала минут десять потом сама себе, на всё фойе. Нужна эта картина на всю стену. Сколько грош. Да. Сколько грош зря.
– Так это же вас воспитывать, хорошее в душе, надо это не надо…
А что же вы не спите на соломе?
– Простыни вам подавай, телевидение, кино.
– Это воспитывает, да, воспитывает, а картина неее.
– Вот забирают бабулю с парализованной речью. Воет, всхлипывает, не хочет домой, что – то пытается выговорить, волнуется, не может и слово сказать. Лай собачий какой то.
– Подруженьки мои, только и поняли няньки. Не плачьте, дома среди родных вам лучше будет.
– Нее. Там есть нечего. Переводит её речь нянька. А вы ещё ругаетесь, плохо вас кормят. А вам и масло перепадает и мясо, и куры и рыба, и пончики с фаршем.
… – Вот! Вот разбирает деда. Бабулю только вынесли, а он поёт. Он же глухой, поёт по памяти, а то и не сообразит, что орёт на три этажа. Со второго холла слышно, его…
– Ой ты Галю, Галя молодая… Потом подхватил женский голос звучно, по делу. Тянул моложавый голос. И, мороз мороз, и ещё украинские на два голоса песни. А крикуха…только вынесли из палаты ещё лежит в холодильнике, а он орёт, а он поёт. Да дурак, фу ты. А она ещё в холодильнике.
– А ты чего без перчаток? Холодно. Есть одна, только я и грею то одну ручку, то другую.
– А у меня две, хочешь дам погреться, а я одну, потом другую. Не надо я привыкла.
Бабка стучит палкой. Прибыла с Украины. Ой, як по душе шкрябае. Ой, дывы теперь шкрябае, то стучала, а теперь шкрябае, як по нервам. Дуура старая, нашла тык в полу и, тук тук, дзинь дзинь, два раза. Ось ще краще дура, что то новое. Дзинь тук, шкряб. И так бесконечно шкрябае. Завтрак, може не прийдёт в фате. Так скажить цей дури, шо ей кажуть, вона глуха.
… Его поступь не спутаешь: сначала, топ, потом дзинь, шаркающее. И снова топ, топ, дзинь. Подходит ближе. Всё просто. Ботинок долбит подковой, чтоб дольше служил каблук, подковка оторвалась, держится на одном гвозде, когда он подтягивает парализованную ногу, она и звенит колокольчиком.
– Ну что, малюем?!!
– Да. Вот скоро закончу, поеду домой.
– Молодец. Хорошо. Нравится всем, только очень бледно. Почему?
– А ты смотри в окно.
– Посмотри, какие окна большие. Видишь?
– Ну и что?
– Смотри, красота, какая. Видишь, какие горы, лес, скалы. Красиво?
– Можешь лучше природы сделать роспись настенную?
– Нет. Я и не стараюсь. Нельзя соперничать с природой, а тем более спорить…
– Она лучше. И меняется – утро, вечер, зима, весна, лето. А у меня одна пора.
– Вот и не яркое, чтоб не надоело, смотреть на неё. Смотри в окно, а теперь на стенку.
Он повернул лицо ко мне. Один глаз пустой, и… одна, только глазница, второй глаз – сросшиеся вертикально – ресницы, и зрачёк еле-еле виден.
Подошёл ко мне поближе, посмотрел на меня вертикальными ресницами, постоял.
– Тебя как зовут?
– Николай.
– А меня Жора. И снова по цементному полу… – дзинь, дзинь, топ шлёп, стук, и шарканье. Дзинь, шлёп, стук…
… Шаги, шаги, но уже тихие, вкрадчивые, виноватые. Такое бывает.
– Медленно рисуешь. Это хорошо!
– Я слышал, ты скоро уедешь, домой, …а мы, вот. Здесь ночь, день, ночь. Нет праздников, нового года, майских, день – ночь. День, нет, ночь, ночь, ночь…
– Ты вот хорошо стенку покрасил, такая картина, жаль, раму золотую надо, лучше будет.
– Я сюда хожу каждый день, когда нет никого, как к сыну…
– Сын тоже хотел художником стать…
– Я был против. Запретил.
– Долго и давно это было.– Он потом сказал…
– Казнил меня.
– Отец, зачем ты закрыл мне глаза?!
– И он стал пить. Утром бутылку. Вечером бутылку, да и днём тоже… Я его ругал. Сильно ругал.
– А он…
– Будешь ругать, нажму кнопку…и, всё взорву…
… Он работал электриком. Смог бы и такое вытворить… Пил, много пил. Так и умер от водки. Сгорел, как говорили соседи про таких.
– Хотел стать художником.
– Я теперь прихожу, смотрю на тебя, разговариваю, не с тобой…
– С ним разговариваю. Плачу…
– Слепну…
– Наверное, от слёз.
– Бог наказал, слепотой. За сына.
– Слепну.
– Это страшно.
– Безысходно.
– Чернота.
– Тёмная. Неет, чёрная ночь в душе и наяву.
– Явь.
– Её нет.
– Свет, которого теперь уже нет и не будет.
* *
… Она, сидела одна.
Бодрая, весёлая.
Потом.
Громким, сочным, молодым голосом запела:
– Ой, никуда не поедууу,
Ой, никуда не пойдуу,
И родного уголочка
Никогда не найду.
*
А потом снова.
Ой, никто не приедить,
Ой, никто не прийдёть,
Лишь один соловейко,
На могилке споёть…
– Ну что же, вы? Чего не поёте. Давайте, девки? Что это молчите?!
– Да, уж очень весёлую ты затянула песню.
– Здесь летом такая жара, что и воробьи сидят и не чирикают. Это Крым. Соловьи уходят туда, в каньон.
Ну а ты чего не поёшь?!
– Да она уже и говорить не умеет, а ты ей петь.
– А вон та, видишь? Пень – пнём, тоже молчит, молчит уже больше года…
Идёт молодая – крендель, медсестра.
– Это кто тут распелся? Кто поёт?!!!
Робкое, еле слышно…
– А что нельзя?
– Нет.
– Нельзя ругаться! А петь можно! Молодцы девочки. Помолодеете от песни.
– Мне ещё так мама говорила.
– Пойте милые, пойте!
Подходит, садится на лавку, старичёк – боровичёк, штаны в руках.
Голос, ну голос, как боевая тревога, уходящей нянечки…
– Кто? Кто насрал под лестницей?!!!
– Мать, вашу! Кто?
– Ой! Ой, матушки светы. Грех то какой, не удержалось, миленькая.
– Я счас, милая уберу. Уберу, уберу.
– Хрен ты уберёшь! Ноги то не гнутся. Иди, сама уберу.
– Иди уж. Да не забудь помыться. Девки, напомните ему.
– Бывает. Ну что тут поделаешь?
– Разболтались. Дома невестки, внуки, а тут ррразболтались.
Притихли. Закрыли глаза.
Задремали.
Подходит новый зритель.
– Не стучи палкой. Не стучи!
– Чёоо?
– Не стучи палкой!
– А чеегооо!
– Ему, вредно! Он рисует. Он рисует на стене. Он думает, ему вредно!
– Он не так красит!
– Да не лезьте, он сам знает чёё нада!
– Плохо видно. Ничего не видно, как в тумане.
– Не лезь. Ты слепая.
– Нет, я не слепая, я хорошо вижу. Вон дверь. Вон там окно. Вон нянечка. Столб…
– Нет, он, это он рисует, а не столб. А ты, стоолб.
– Я хорошо вижу. Молодец. Садись, посиди.
– Нет. Не рождена я для любви. Нет. Меня никто не любит, да и не любил никогда. Никогда, никто не любил.
– Нянечка и то орёт на меня всегда. Мне семьдесят лет, а любви не было. И не было никогда. Трудно без любви. Нет, не для любви я была рождена.
… Дверь комнаты-палаты открыта настежь.
– Да не трогайте! Пусть сами умирают.
– Не трогайте!
– Не кричи!
– Не ори так громко.
– Всё там само получится.
– Не возможно так жить!
– Научите.
– Научитеее… Научите черти как жить!
– Ночью у нас не спят. Ночью жрут и ждут доктора.
– Та вон хохочет. А воон, подальше…уже готова…
– Доктор сам знает что делает.
– Доктор, ну сделайте что-нибудь. Я ему говорила, просила, сделайте хоть что-нибудь.
– Ну что я сделаю!
– Что, что. Укол и готов! Не мучился бы!
– Нет, убивать жалко. Я сидеть не хочу.
– Что делать?
– Ничего. Сидите и ждите. Я пошёл, я сидеть не буду. Вон палата. Там ещё тяжелее. Уже третий день и никак…
– Да ты не кричи во всю вселенную.
– Я уеду!
– Куда, куда ты ночью поедешь?!
– Я тоже уехала бы, мне некуда. Уеду, уеду…
– А я пешком ушла бы. А куда?
Утро. Тишина, все спят.
Ночью троих унесли…
– Дверь в столовую открыли. Первые уже там, снова голос, задорный, весёлый.
Ой, подружка мояааа,
Что же ты наделала,
Жениха мого отбила,
А я так надеялась.
– Ээй, ты что сдурела!!! Ты не падала с лестницы!
– А я чего? Я ничего…Я при полном здравии, не сдурела. Нет, не сдурела. Вон, смотри, художник, молодой, и я молодая, вот пою ему частушки. Вспомнила, какая молодая была. Как девкою была. Ох, былааа…
– А я и не помню. Я уже ничего не помню, свою жизнь. Всю забыла, какая она была.
Не помню.
Хоть убей. Не помню… – Ничего не помню…
Позавтракали. На лавке целый рядок сидят. Балагурят. Молчат.
– На, миленькая, яблочко. Покушай, у меня в палатке, плохие живут, а ты хорошая, молчишь. На, возьми. У меня родных нет никого. Мне привозят с хлебозавода, гостинцев… я там работала. А одна не могу есть. Давай, милая, давай. Здесь женихов много, а я одна. Они сходятся. Дают отдельную палату на двоих. А я не хочу. Какие женихи в семьдесят лет.
– Пойдём теперь на улицу. Пойдём, там собачки, посмотрим, может погладим. -Их нашли мужики с интерната, кормят, погладим, как дома побываем.
– Я плохо вижу. Я совсем плохо вижу. Я совсем скоро ослепну. Темно в глазах.
– Ничего, на свежем воздухе хорошо, лучше будет. Пойдём. Видишь и дверь вон.
– Хорошо, по ступенечкам, хорошо. Вот смотри солнышко.
– Нет, днём ещё что-то вижу. А ночью скоро совсем.
– Смотри, смотри, собачки видишь? Вот они.
– Вижу, ну вот и молодец. Пошли к речке.
– Нагулялись. Пошли домой.
Подошли, держат друг друга за руки. Смотрят роспись.
– Ну, милая, смотри, смотри белым глазиком.
– Что совсем не видишь, водит пальчиком посильнее, по стене. Вот смотри. Совсем. Совсем. Ну ладно. Давай вторым. На, платочек мягонький, протри маленько, только легонечко. Вот, поморгай. Теперь смотри тихонечко, смотри.
– А! А! Вот, вижу!
– Петушок! Вижу!!!
– Большой петух. Взрослый, не петушок, большой. Вижу!!!
– Да, умница, петушок… Большой. Умница, прозрела! Петуха увидела. Сейчас год петуха.
– Вон, видишь, художник рисует. Видишь?
– Пройдёт теперь, будет ещё лучше.
– Умнички твои глазки. И второй откроется…
– Врач сказал, даст ещё пилюли.
Взялись за руки как школьницы и, и пошли потихонечку в палату.
– Видишь, а говорила слепая, ослепну!
– Петушка увидела…
– А красивый.
– Петушок!
– А, гребешок горит красным маком, цветком весенним…
– Художник, на стенке, рисует, ну надо же…
– Лето.
– Я молодая.
– И светит яркое весеннее солнце.
– Солнышко.
– Петушок.
– Вижу!
– Вижу…
– Я, вижу!
В кабинете директора был отмечен вторник, а среда праздник – он едет домой. Домой, скорее домой и не возвращаться больше сюда совсем, никогда. Директором ему ещё не приходилось работать, да и работа ли это была?
Валосердин, валокардин, он и названий этих никогда не знал, ни ведал, но после очередного крупного совещания, в управлении культуры, и не только, он принимал эти успокаивающие душу и тело капли.
Но было и то, что там, даже в пору развала страны, можно получить деньги для самого необходимого. Можно добиться и щедрые обещания от самого мэра города. Но вот чего здесь никогда здесь не было – так это в культуре – культуры.
Он несколько раз уже приезжал трамвайчиком на вокзал. Долго стоял на перроне и, когда видел на пассажирском, скором поезде, голубую стрелу с чайками на занавесочках, и самое красивое, самое солнечное слово – Севастополь, невольно наворачивались слёзы. И он проулками, окраинами, чтоб хоть немного успокоиться, пешком возвращался в город, в свой кабинет…
Понимал, что там, дома, ещё хуже. Ещё труднее. Здесь первый раз за три месяца, но выдали скромную получку, а там вообще нет, ни работы и, конечно зарплаты. А его дочь окончила школу, сын тоже на подходе. Куда им и за что учить…
И он, директор, художник, высшей творческой категории, международник… оказался не у дел.
Был там, дома, в Крыму, огромный художественный комбинат, где они раньше трудились, почти тысяча скульпторов, живописцев, графиков, прикладников – все оказались у пустого причала…
С этими весёлыми мыслями, он оказался в самом центре города.
Увидел маленькую девочку похожую на его внучку, её тихонечко вели по ступенькам. И он подумал – ещё три дня и дома, в тёплом, когда то уютном краю он будет водить по горам и гладить её макушку с золотистыми завитушками на висках…А может, вдруг что изменилось и не нужно будет возвращаться в этот зябкий, холодный край…
… Девочка сошла вниз и, потихоньку – потихонечку, перешли на другую сторону и, вдруг голос…
– Дед, куда ты пошёл…
Притих дед. Вот надо же, как будто голос дочери. И слово так, как обычно внучка его окликала. Так чётко и громко – дед! Она, правда, другие слова ещё и не умела говорить, а ему было радостно, что она его первого окликала, почти по имени… так чётко и ясно.
Надо же, галюныы, галюны.
… Вдруг снова голос девочки.
Дед! А потом внучка,
– Дед!!!
Дед, ну куда ты побёг?
Нее, это уж совсем. Их дед, а точнее прадед, Курской губернии, всегда так говорил, куды ты побёг…
И они смеялись. Говорили и правнучка будет говорить…бяги, бяги, чаво, побёг…
А голос сильнее.
– Куда – же ты, внучка по тебе скучает, позови, внученька, позови дедушку.
И слышу опять такое внятное и чёткое,
– Дед, дед, дее – дяяа…
Не выдерживаю. Оглядываюсь…Никого…Они и я.
Странно…Повертел головой…Вижу. Идёт по другой стороне проспекта – улицы, на меня не смотрят, а впереди недалеко от них, мамы и девочки, идёт и не оглядывается, дед совсем ещё не старый, лет пятьдесят, может глуховат, как – будто ещё и рано – 50 …
Нет, не галюники…
… Зовут, зовут, но только, ни меня.
– Деедя, – деее,…А потом уже погромче.
– Коль, ну ты что оглох, внучка кричит, кричит, а ты что, не слышишь, что ли?
А я стою и смотрю. Дед Коля, но не я…
Надо же такое совпадение…
Переутомился. Соскучился. Ничего, завтра домой. По крайней мере, это лучше, чем галюны. Такое в их управлении было, после совещания…не доведи Боже и нам тоже…
Наступило и завтра, а точнее сегодня. Вечерний поезд. А сейчас ушёл. Сейчас ушёл. Опоздал…
А завтра, ой скорее бы это завтра, всего сутки и ты дома…
А пока директор со стажем три месяца, первой зарплаты, мизерной зарплаты, но радость почти распирала его, совсем не богатырскую грудь от таких обещаний, самого мэра. Он ещё тогда не знал, не ведал, что они люди, они могут ошибаться, они могут обещать. Но. Представить себе не мог, даже подумать, что они иногда играют в большие игры. Такие скверные, злые, и, совсем не игрушки…
Это было потом, а сейчас… Надежды на лучшее…они все будут вместе, будет весело, как и раньше.
Поужинать и спать, спать, что бы к вечеру…оп – ля и… – дома.
Он умудрился даже побывать у коллеги, директора парка, и тихонько двигался, топал к себе…почти домой, в общежитие с радужной надеждой, на хорошее жильё, которое обещал ему сам мэр, в присутствии его начальника управления культуры.
В это время дня, народу было всегда мало. Никого. Впереди ехала, катила маленькая колясочка. Красивая колясочка. Красивая русая мама или бабушка. А в колясочке маленькая красивая Кулёмка… Она вертела головкой, живой ребёнок, живые маленькие глазки. Шустрые глазки, ох и сожгут эти глазки не одно ещё сердце, умного, красивого, как и сама. Такие глазки светятся победой и радостью. Они всегда горят. Если ты можешь дать другому, огонь жизни. И вот этот огонёк глянул на деда. Дед улыбнулся, моргнул, кивнул своей седой шевелюрой, правда, бывшей, с проплешинкой, и так стало радостно обоим, – она увидела, почувствовала, что дед ей очень рад. А дед опять увидел свою внучку.
Но вдруг от колясочки отвалилось колёсико и кувыркнулось в сторону, покатилось в траву. Дед, конечно, поднял. Прибавил шагу, колёса были на месте, потом поравнялся, обогнал – глядь, а переднего колёсика – то и нет…
– Посмотрите, не ваша запаска…
Бабушка – мама посмотрела на деда, на коляску, снова измерила взглядом всех и коляску… опустила руки, что бы проверить, а… коляска пошла – поехала боком…
Ой, наша, колесо… вцепилась руками, как только могла крепко, – будто это её драгоценность – внучку с коляской унесёт Змей Гаврилыч,… за моря, за леса, в страну тысячи озёр, в жуткую страну, где только море, песок да ветер. И змеюки ползучие шипят. Вся это красота была лишь на красивом лице мамы-бабушки. Но также быстро она собралась с мыслями и глянула на деда, на внучку и поняла, будет греметь, но не чешуя – шипящих, и летящих, ползающих гадов, а будут греметь фанфары, перед красивым Дворцом, когда принц поведёт её внучку под белы руки прнять обручальное кольцо. И запрыгало, забилось, сердце бабушки – мамы.
– Ой, да что это я, совсем растерялась… задумалась…
– Ничего, ничего, это хорошо, когда хоть иногда думают…Вы подержите покрепче, я сейчас одену…
Бросил в сторону куртку, бумаги с папкой на травку, и.
– Ой, дайте, я подержу, куда вы?
– Ничего уже тепло, а в куртке неудобно, да и тепло – конец марта…
Он с трудом прикрепил колесо, пощёлкал стопорным полукольцом, крутанул им влево вправо, всё в норме, держится и работает…исправная красивая коляска, сидит в ней красивая внучка, оказывается мама на работе, а вот они гуляют, дышат, румянец нагуливают, Вот мы с внучкой едем к маме, она в первой школе преподаёт.
– Да у меня тоже внучка.
– А я и думаю, те, у кого внуки, они и сами другие, добрее, что ли. Сколько вашей?
– Два.
– А моей – год и семь месяцев…Похоже на нашу.. Такая же беленькая.
– Ой, спасибо вам… А где же они, здесь?
– Нет, далеко.
– Ааа …
– Понимаю, скучаете. Как вашу зовут – величают?
– Да вы знаете, она у нас родилась в мае, мы её и назвали…в честь победы.
– Виктория, если просто – Вика…
Вика…Викулька. Кулечка. Кулёмка…
– Как здорово. Это же надо придумать, и в словаре такого не прочитаешь. Вы не писатель?
– Нет, а я тоже работал в вашей первой школе. Там был филиал художественной школы. Преподавал скульптуру, прикладное, композицию.
– Надо же…
– А писать? Да так, гимнастика ума – сотрудник, внештатный, в областной партийной газете.
– Знаете, есть такая рубрика о людях хороших, а в отделе культуры – обзор выставок, о художниках. Разное бывает. Получается, говорят в редакции. В общем хобби…
– Ну и ну!
– Кто – то тренирует мышцы, а иные мысли, ум, редко когда тренируют и то и другое. Но бывает.
– Внученька, дедушка нам колясочку исправил, скажи спасибо!
– Бабушка, а что у дедушки глазки на мокром месте?
– Нет, моя маленькая, это ветер, ветер радости, видишь тёплая весна. А дедушка скоро поедет к своей внучке, далеко – далеко, в Крым. Там тепло…
– Это же надо так: Вика, Викуля, Кулечка, Кулёмка…
Внучка снова, но уже шёпотом:
– Бабушкаа, смотри, снова глазки блестят…
– Нет, бабушка, это слёзки.
– Вот видишь? Ветерок, и у меня слёзки… Да, и глаза, – школа, тетрадки, а потом глазки, ветер. Нет, внучка, это ветер…
Это ветерок нашей радости…
В самое сердце.
Сейчас, когда вы ещё в колясочке, …
Покатилось колёсико…
Потом, когда ты оденешь фату.
Куда покатится это колесо, уже не колёсико…
Этот ветер.
И, когда мы уже седые – седые, нужно колёсико…
– Рука.
– Слово…
Ласковое слово внимания…
Тёплая рука, Души, такой вот Кулёмочки…
– Мороз.
Снежные иглы старости, не греют,
Не гладят тебя.
А ты уже согрет этой тёплой ласковой рукой.
*
Прошли годы.
… Внучка уехала в страну зеркальных озёр. Вышла замуж, окончила высшее, пятилетнее образование, – дизайнер. На их, финском, защитилась.
Сдала экзамены – разговорная речь, в Германии, знаменитая фирма, на стажировку, дизайнер, но там в этой фирме только английский…на английском защитилась и пригласили остаться там работать…
Вот она, ласковая рука Кулёмки.
22 апреля. 1996г.
Как он остался один вспомнить и сейчас трудно. Мать – лиса, охотилась в дальнем лесу. Там была большая гора соломы – самое лучшее место охоты на мышей. И всегда приносила лисятам, потом играли, отнимали друг у друга и долго бегали по полянкам, в надежде найти и поймать хоть одного мышонка.
… Лиса играла с другими малышами, и, почуяв приближение опасности, быстро ушли в нору…Братья и сёстры успели…
… А для него – самого маленького лисёнка, – погасло солнце. Почернел лес. Исчезли мать, братья, сёстры.
Что-то давило, трудно было дышать, и его держали чьи – то сильные лапы, поднимали высоко над землёй. Было страшно. Он знал, что сейчас его съедят, иначе зачем его поймали. И уносят, видимо к большой норе. Будут играть с ним, как они играли с мышатами. Потом разорвут, как они ловили и грызли жучков и всякую мелкую бегающую, ползающую живность около своей норки…
Но его несли. Давили, но не спешили даже рассматривали, поднося близко к глазам, дышали каким – то вонючим дымом. Но это был не тот дым, дым костра туристов или охотников, от этого он стал задыхаться.
Странные эти звери на двух ногах, зачем этот дым, у них тоже, наверное, слезятся глаза, уходит сознание, но они пускают этот дым даже из ноздрей. Как у странных чудовищ каменного века…
Этот двуногий зверь, нёс его к своей норе…значит – детям. Будут играться, но потом…Страшно подумать…Он не готов был понять это. Мать ему ничего об этом не говорила…
Лапы держали крепко, иногда они расслаблялись, и лисёнок рвался удрать, хватануть зубами за его лапы. Но снова сжимали свои когти и было очень больно и трудно дышать.
Прошли поляну, где ещё вчера всем своим выводком ловили всякую мелочь. И, конечно играли между собой.
Мать отец, учили видеть и слышать опасность, запахи, ветер, и, конечно, охотников, собак. Тогда солнышко садилось за высокий большой косогор и уже нужно было возвращаться к норе. Вечернюю охоту им ещё не показывали, они были ещё малы. Игры, уловки, реакция – начальная и основная их школа.
А вот и ручей – самая лучшая охота и добыча, доступная их возрасту…
Все бывали там и утром, но солнышко поднималось, спешили в норку, отец уходил один, и всегда приносил им пищу.
Лисёнок знал, что есть суббота, воскресенье – много туристов, охотников, нужно держать ухо востро…
Забыл.
Заигрался.
И вот она – неизвестность и страх.
А теперь…
Эти звери, двуногие, несли рюкзаки, и его самого.
А вот и конец этого длинного и мучительного путешествия. Его крепко держали за шею эти большие лапы мужика. Он теперь был в лесу на полянке, совсем не далеко от их норки, где он ещё недавно был у себя дома.
Его вытащили из мешка, привязали за лапу и одели ошейник.
Стояла большая белая машина и две маленьких девочки смотрели и что – то говорили лисёнку. Видимо их отец показал лисёнка и сказал, что он хочет кушать. Девочки маленькая Верочка и чуть постарше Нина. Они достали из своих кулёчков коробочки, и потихоньку положили кусочки лисёнку. Маленькая Верочка долго смотрела на лисёнка, потом глянула под ноги и увидела цветы, совсем рядом около хвостика лисёнка.
Она была, ну совсем маленькая, и говорить ещё не могла, а только часто пела маа и всё, но шустро бегала, и ей мешала трава и бугорочки земли. Но когда увидела цветы стала танцевать, смеялась и пальчиками показывала, смотрите, это же цветы! Топала ножками, двигала своей попочкой, и танцевальные движения, которые могут только такие маленькие счастливые и солнечные дети.
Подошли родители. Дед удивился, что такая малышка выражает восторг от этих цветочков таким вот образом. Сказал, что ребёнок очень музыкален, и не помнит случая, что бы дети в таком возрасте так выражали свой восторг. Он, дед, сказал, малышка мудрая и способная, как её папа. Назвал её Верой Дмитриевной, и рассказал смешную историю, как он был в дальней командировке и послал телеграмму сыночку, её папе, и написал полностью его имя и отчество. …Почтальон в деревне пришёл, принёс телеграмму и зовёт у калитки их дома.
– Дмитрий Николаевич, вам телеграмма. Бабушка вышла и говорит, что у них нет никакого Дмитрия Николаевича. Тогда почтальон прочитала полностью фамилию имя и отчество, бабушка рассмеялась и сказала, что он не может расписаться за телеграмму… потому, что ему сегодня исполнилось всего два месяца. Все посмеялись, а сынок действительно вырос достойным, что бы его так величали. Вот теперь и внучка растёт необыкновенно талантливая. Потом папа, этот мужик, который тащил так лисёнка, стоял и все смотрели на него, бедного лисёнка. И что с ним будет? Теперь.
А их папа рассказал, что этого лисёнка он взял у ребят, которые его поймали. Правда, пацанятам он подарил целый кулёк конфет.
Лисёнка девочки потом кормили своими сладостями, но он ничего этого не хотел.
А маленьким и большим нужно было подумать, что теперь с ним делать.
Подошёл дед и тоже долго смотрел на лисёнка. Он лежал спокойно, но когда девочки пытались его погладить – он сначала дёргал своими губами, скалил зубы, как злая собака на цепи, и пытался цапнуть за пальцы старшую девочку.
Дед знал, что здесь, совсем рядом в лесу, пионерский лагерь. Вот туда его мы и отнесём, подарим. У них всегда были маленькие зоопарки. Кошки, собаки, а прошлым летом, было чудо.
Зимой домики пустовали, и под терраской одного дома лиса умудрилась вывести целое потомство лисят.
Дед с двумя внучками пошли, побрели по лесной, по ровной дорожке в лагерь.
Встретили их там, конечно весело. В лагере на весь лес неслись пионерские радостные, бодрящие песни. И, маленькая, но удаленькая Верочка, начала свои танцевальные ритмы и пируэты… Пионервожатая рассмеялась и сказала, что она хоть и не пионер, но её взяли бы в свой ансамбль песни и пляски, поехали бы на гастроли в свой областной город. Все окружившие нас ребята хлопали в ладоши, а малышка, выдавала свои неповторимые весёлые смешные и, почти конкурсные танцы.
Дед объяснил цель визита.
Пионеры, перебивая свою старшую вожатую, рассказали о своём зверинце – почти зоопарке…Горькую судьбу лисицы и её малышей.
… Приехала первая смена ребят в лагерь. Они обрадовались, увидев под крыльцом своего корпуса, живую лису и маленьких её детёнышей. Потом вожатая с большим трудом сказала, что лисицу пришлось отвезти в город, вместе с лисятами, потому,… потому, что… ребята, какие-то, может и не наши, а деревенские, одного лисёнка убили и бросили в гнёздышко, под корпусом, где она, их мама вывела, когда ещё лагерь пустовал, а сторож потихоньку подкармливал.
Попривыкли лисята, к тому, что люди их кормят, не обижают.
Пришлось потом отвезти в город, там, в детском парке, уже есть живой уголок, и лисица с лисятами живёт теперь там.
Слёзы лисицы
Лагерь они покинули как то тихо, молча. Отошли, помахали своими ладошками ребятам и вожатой.
Шли молча, тихо, но непонятно было, а скорее, чувствовали и малыши и дед. Визит оказался злым, хотя там и песенки весёлые, и встретили их весело. Рассказали всё маме и задумались, что же теперь делать с этим лисёнком. Конечно, было бы здорово, отвезти в город, подарить детскому парку, а потом приходить и приносить вкусные подарки своему почти подкидышу. Все, кроме
Верочки были согласны. А она всё пыталась его угощать хрустящими чипсами, потому, что сама их любила и угощала всегда и дедушку и бабушку. Но лисёнок каждый раз, когда она совала ему очень близко к мордочке, морщил нос, пытался рычать и кусать всех, кто очень близко приближался к его мордочке.
У костра сидели долго, потом кушали, играли на поляночке, а дедушка рассказал всем и, конечно малышам, что зоопарк – радость детям, а для зверюшек, птиц и просто даже домашних – это плен. Тюрьма. Птицы должны летать, зверюшки, бегать по лесу, рыбкам хорошо, привольно в речке, в море, наконец океан.
Приехали домой грустные.
Лисёнка девочки полюбили, и, когда в лесу нашли небольшую норку, отпустили лисёнка, а он, молодец, сразу сообразил и быстро ушёл в глубокую нору, дед сказал, что может это и был их дом, там и папа и мама уже искали его, лисёнка, потому что родители всегда любят и берегут своих малышей, даже, когда они уже большие. А теперь в их домике – норке, они празднуют встречу.
Дедушка ушёл в свою комнату и долго перебирал свои бумаги и пакеты в чёрных конвертах. Он принёс фотографию, старую, но хорошо сохранившуюся, коричневую. Там на ней было хорошо видна мордочка лисицы, фотографировал, своим зенитом – С, в студенческие годы. Художественное училище, где их обучали редкому искусству,– художник, резчик по кости. Они тогда проходили пленерную практику, работали в московском зоопарке,– рисовали и лепили бедных обитателей, которые совсем не царствовали в хоть иногда больших и, как казалось красивых, но, клетках, загонах, вольерах, и можно было видеть, каково там, в таком сжатом пространстве, совсем не весело, как зрителям.
Крупным планом был сделан этот снимок Портрет, говорил дед. Она была за металлической чёрной сеткой.
… Дед долго спрашивал что они, дети, видят и долго добивался, что бы все – и мама и папа и Ниночка, сказали, что и как они видят эту лисью головку. Но потом всё – таки решили, папа сказал, что грустная, головка как – то набок, но когда дед показал, что и они потом рассмотрели – у лисицы были в глазках слёзы. Все, конечно, удивились, даже папа, как это – лисица плачет.
Потом поняли.
Клетка, даже золотая – тюрьма.
Это страшно.
… Дедушка с папой немного отвлекли малышек, потом посоветовались и рассказал, страшное, но поучительное…
– Помню, мы много дней на эту практику добирались со станции Абрамцево, нет, не станция, остановка была, должны были хорошо рисовать и лепить животных. Нас там уже знали и всячески помогали, где удобнее было выполнять такое сложное задание, а в электричках ещё и наброски делали с дремлющих пассажиров. Потом, показывали преподавателю, это были серьёзные художники, после институтов, и ждали похвалы, ну, как набросок, или там рисунок. А,а ответ был совсем, ну совсем не гладил по головке льстивыми словами…
– Каждый сто первый будет лучше… Вот так требовали и прививали любовь к своей работе.
– Ну ладно. Отвлёкся. И вот этот рассказ, короткий, но по делу.
– Та женщина, которая их кормит, рассказала и сама не весело доложила…
– Вам игрушки, а слёзы зверюшкам. Воон, таам, были две клетки рядом. Общая стенка – сетка, конечно, в одной клетке волк, а в другой козочку принесли кто – то из москвичей. Ну посадили и её, в соседнюю клетку. А рядом волк. Забыли. Прошло три дня, она козочка ничего не ела, а постоянно билась в сетку подальше от волка. Я ей и морковку давала и булочку. Нет. Не принимала пищу. А учёные, которые здесь дурачка валяют не обратили внимание. Один, тот воон стоит лысый, кучерявый без волос и ветрил в голове, сказал, что психологический барьер переживёт, а я напишу труд, – статью.
Посмотрим…
Пришла утром, а она лежит, козочка, в другом противоположном углу, подальше от волка и, и… не дышит. Готовая. Шуму потом было, а что толку. Она умерла от страха… Вот каак…
… Девчёнки притихли, думают, папа, конечно отвлёк сразу, достал с холодильника – амортизатор, отвлекалочку вкусненькую. Позже, потом, ещё немного поиграл и отвлекал, но сделал, потом. Позже. Выводы и сказал…
***
Потом повеселели и, и, чему – то обрадовались.
Папа включил телепрограмму о жизни животных и, поехали, поплыли, полетели… далеко – далеко, где всем места хватит под синим небом нашей красивой планеты.
Ниночка взяла сестрёнку за руку. Подошли к папе.
Он стоял у окна, и смотрел, тоже видимо улетел в своих мечтах, далеко – далеко,– в своё детство.
А Ниночка, обняла отца за одно колено, а малышка Вера, за другую, они же ещё такие маленькие, и сказала, сказала своей меньшей сестричке.
– Верка, правда, хорошо дома?!
Та махнула головкой, в знак согласия,
– Папа,
– Правда?
И, стали теребить отца, будто он вернулся из такой, такой дальней и долгой командировки.
… Пошло несколько дней.
Вумный как медмедь. М. Попрошайка…
Искандер и я
Опять опоздал на автобус. Хорошо, что хоть есть последний, семичасовой. Достаю журнал. Сижу, пытаюсь читать. Солнце уже спряталось за горы, но заснеженная вершина Бойко еще вся в горячих лучах закатного весеннего солнца.
Сегодня в этой горной деревушке праздник – после трехлетнего сухого закона в "голубом" давали и пиво, и вино трёх сортов. В центре чебуречная, автостанция, магазины и везде сидят мужички, толкуют, пьют пиво, вино, прямо с горла и, пока тихо, чинно беседуют. Орут вороны, видимо на ветер. На остановке сидит, расставив руки – крылышки, красно – синий. Он вечно просит взаймы, ему никто никогда не даёт, но даже во времена сухого закона был вечно мокрый. А сейчас сидел на лавочке и тихо дремал. Один глаз у него спал, а другой всё смотрел в угол остановки-зала. Мужики его знали, он с другой деревни, но гнали его и там, и здесь. И, бедный, исходил слюной. Рядом с ним лежали две бутылки пустые от пива, а там, в углу у этого мордоворота целая сетка с пивом и несколько красивых блестящих головок "Верховины". Все знали и поругивали "Верховину". И воняет как самогон, да и цена ей красивая – трояк. Не то, что раньше бывало перцовочка, дёрнишь стаканчик и грипп как рукой снимает, как корова языком слизала. А это так себе, тьфу ты, даже думать тошно. Им она нужна как чёрту кочерга.
Вот зараза, еще наливает в стопку. Думал не наш и не ваш, который и спит, и не спит.
– А, а. Петя. Привет. Что это у тебя, пиво?!
– Га га гыы…
– На! На, держи!
– Да, я, нет, у меня вот пиво…
– Держи!
Он берет в охапку свою торбу-сетку, несёт нежно, как котную козу на сено. Но ручка обрывается и сетку подхватывают сразу трое: его сотоварищи, я и тот, не наш не ваш.
– Сядь, не нервничай.
Тот сел и снова закрыл один глаз. Налил "Верховины".
– Да ты жлоб, я знаю, наливай полнее. Это же человек.
– Знаю. Не гавкай.
Я нежно беру граненый стаканчик и потекла горячая "Верховина" по моим расширяющимся сосудам и уголкам-капиллярам.
А они друг друга ругают, а они грубят.
– Ребята, да ладно вам.
– Этот вот аппендицит меня вчера подкосил. Говорит начальнику: "Он пьяный". А сам еле стоит. Я его! Ух, его мать!
– Не, мы это любя. Мы же кореша. Он это от дружбы такой. Мы с ним даже кумы.
– Налей, ну налей, жлоб.
Снова достает из кучи бутылок пустых и полных рюмку. Сумку зажал коленками. Зубами держит ручку. В руках звенит, тот кум глотает слюну. Тянет руку.
– На, пей, да не тебе, вот человеку. Ты знаешь его?
– Петя пей!
– Да, не…
– Пей Петя.
– Да не Пе…
– ей, говорю, чёрт.
– Пью.
И бесполезно говорить ему, что я не Петя. Они снова переругиваются дружелюбно, резко. Сосед задергался, глотает слюну.
– О танталовы муки! Косятся, сидящие и стоявшие рядком, не моих, но теперь со друзей.
– Сиди, спи! Хрен ему.
– Да налей.
– Спи!
– Дай мне, ноет кум.
– Шиш тебе. На, Петя, еще одну. А, это пиво. Сейчас подойдёт автобус. Сиди и потягивай. Давай открою. Вот у меня метр. Я живо отковырну эту зарразуу. Ух, никак. Вот черт, кровь. Руку разодрал. На, откроешь у шофёра. Во, автобус ждёт. Пей. Я пошёл. А то ещё подкатят сосуны.
Не наш, не ваш стонет, исходит молящим воем:
– Ну, налей, хоть половинку…
– Пошшёл козел.
Обнял сетку как овцу котную и заковылял в горы.
– Вот смотри пальцы, видишь?!
– Вижу, нормальные пальцы.
– Хрен, смотри!
– А-а-а. Вижу, кривые. Ну и что, от чего это?!
– Тсс. Тихо. Залез в ушную раковину. Нос горячий и колючий щекочет мне ухо, мурашки по спине и чуть ниже.
– Тсс.
Снова дует мне в ухо, аж волосы на голове шевелятся от щекотки. Креплюсь.
– Секрет. Ты знаешь. Тсс. Никому.
– Могила. Во, крещусь я.
– Никому.
Он шипит так, что слышат все выходящие из автобуса. Оглядываются.
– Хош покажу военный билет. У меня там две подписи. Броз Тито и наш министр обороны не скажу – подпись давал на сорок лет! Во. Тсс. Тихо, никому. Иа. Ик…а. Брррр. На сорок лет подписку давал. Видишь пальцы. Доски долбал пальцами. Вот так.
Тычет мне в грудь пальцами как гвоздём.
– Э брат, так ты и меня проткнёшь! У меня дети ещё маленькие. Их кормить надо.
– Да ты что, да тебя, дай тебя я тебя поцелую!
– Да ну тебя, показывай на стене.
– Петя, прости! Не буду. Ну, хочешь, врежу в стену, разнесу.
– Не, не надо. Посадят.
– Петя, всё, завязал. Я подписку давал. Вот хочешь, бей меня, а мне нельзя, подписку давал. Меня бьют, мне нельзя – убью враз. Меня бьют – ничего, сдачу дам. Хош!?
– Нет, не хочу.
– Петя, дай я тебя поцелую.
– Да не Петя я, а Коля. Ко – ля! Я аа…
– Во, а тот дурак, кум мой Петя да Петя. На, выпей Петя. А я Искандер!
– Ну вот, Искандер. Кто ты по национальности?
– Татарин.
– А жена?
– Жена кацапка, из Брянщины. Дед грек, оттуда, – Эллада. Море. Культура.
– Знаю, там высокая культура. Вот отец у меня турок, мать – татарка, ругается по-татарски.
– Не понимаю, говори по-русски.
– А кто ты?
– Русский.
– А а.
– Но родился здесь.
– Где? В Соколином?
– Нет в Биюке! Биюк Онлар.
– Анлара! А-а. Маладец, ай да маладец. Анлара! Ты наш! Дай я тебя поцелую. Пошли ко мне, жена рад будет. Пойдём в гости. У меня выпить есть. Пошли, Петя.
– Ко – ля, Коля, я, а не Петя.
– А что же тот кум баран Пе – тя. Выпей. Коля, пошли ко мне заночуешь.
– Да нет, домой позвонить нужно. Нет, я поеду. Приходи лучше ко мне завтра, я у себя в мастерской-даче буду работать. Посмотришь.
– Вах, вах, надо же. Анлара. Я тридцать лет здесь живу, здесь. Вот приехали татары, ничего не понимаю, когда они быстро говорят.
– Так что, ты дома не говоришь по-татарски?
– С кем? С этой кацапкой?!! Вах, вах, Анлара. Дай я тебя поцелую. Я в совершенстве знаю четыре языка – рразведкаа. Шестьдесят метров под водой работали. Таких как я – четыре человека в Союзе. А знаешь, какие языки? Отгибает пальцы, гладит их ладошкой. Русский – в совершенстве, украинский – в совершенстве, белорусский, польский в совершенстве. Вот какие языки.
– Да-а-а. Молодец. Полиглот.
– Ну, пошли ко мне. Кацапка будет рада. Вот и "Верховина" есть. Пошли.
– Нет. Поеду. Через десять дней в Москву нужно работы отвозить.
– Да ты шо. В Москву?! Молодец! А шо ты делаешь?
– Керамику. Вазы, мелкую пластику, тарелки. В Москву, Ленинград, Киев. – Вот этим летом приедет брат, сопляк, он работает реставратором в Ленинграде. Ты был в Ленинграде? Это хорошо. Он работает в алмазном фонде и по золоту чеканит. Так вот, когда они там собираются, я с ними и в запасники, и во все палаты. Ох, красота! Ты там не был. Красота. Он самоучка. Нигде не учился. Сам, никто не показывал. Давай врежем.
– Не. Автобус уедет.
– На, с горла врежь.
– Нет, я поехал.
– Ну, ладно, если ты Человееек, художник, скажи кто такой Ван-Дейк, Ван-Гог и Ван – Эйк.
– Ого! Ну и вопросик?!
Из автобуса высунулись головы. Все уже давно смотрели и слушали нас.
– Что, серьезно?
– Да. Слабо да, не знаешь? А я разведчик, я знаю.
– Ну что, за две минуты? Водитель, сколько до отправления?
– Говори, минуту подожду.
– Не тяни, вах, вах не знаешь. Не помнишь…
– Таак. Дай Бог памятии …
– Ну! Говори!!!
………..
– Ван – Эйк. Фламандская школа. Раннее возрождение. Живопись. Умер в Бельгии.
Ван-Дейк. Нидерланды. Графика и живопись. Барокко.16,17 век. Умер в Лондоне.
Ван – Гог – это уже девятнадцатый век. Нидерланды. Импрессионизм. Нет…постимпрессионизм…
Оставил две тысячи сто произведений. Умер во Франции…
– Дай я тебя поцелую. Маалаадеец! Не зря у тебя бабушка и мама еврейка, дед украина, папа сибиряк, дед турок, прапрапрадед татарин.
Автобус завизжал дверьми. Он стоял и махал мне рукой.
В автобусе Арамис на армянском – ломаном языке сказал:
– Ис канн де ра давно здесь жи – ла. Он очень талант, он рисовал кхрашшёо. У него такой работ был, лучшая художник Севастополь. Он писала в магазинах вивискаа: "Ку – шай овощ, фрукта". Покупай фрукта". Красиво писала. Искандера талааант.
Худоожник!
8 марта 1989 г.
Слепой колол дрова.
Тонкие, рубил сам, без помощи.
Топор всегда был на месте. Но брал он его осторожно, как обоюдоострую саблю. Трогал пальцами остриё. Так же осторожно шёл во двор. Колода стояла всегда на своём месте. Потом тонкие полешки, ставил вертикально и, наживлял, а потом со всего маху, опускал на обушок. И чурка разлеталась на две половинки.
Большие – труднее, но и с ними справляется. Пилит тоже сам – пила дружба, она может работать, без всякой дружбы, если нет напарника, вместо помощника закрепил рейку, и, почти всегда пилил сам.
Жена пожила, помучилась со слепым. Сын уехал в дальние края учиться. И вот они одни в домике, который почти по окна ушёл в землю. Брёвна от времени, сибирских снегов и дождей, почернели, окна почти не пропускали света. Так и коротали время, вдвоём, всегда в такие вот грустные сумерки.
Я удивлялся его мастерству, а он только горько улыбался и рассказывал, как его знакомый, тоже слепой – дрова колет с маху, не примеряясь руками. Все зрячие проходят мимо смотрят и удивляются.
Живут они на берегу Иртыша. Сам ходит к великой реке, слушает её, любит, когда удаётся слышать всплески большой рыбы.
Играл мне на баяне, классику, нет, только народные и частушки. Ходит на народ, с баяном. Дают ему люди денежку. Хотя не разгуляешься, сам знаешь, рассказывал он мне.
Утром и вечером прилежно молится на коленях. Молитвы читал тихонько. Голос мягкий даже ласковый…
Уходил в город. Становился лицом к солнышку. Или к восходу, востоку, широко, трижды осенял себя крестным знамением. Читал молитву, подняв высоко подбородок, рядом лежала его шапка, он её носил даже летом.
Если слышал шелест бумажных рубликов, сразу прятал в нагрудный карман.
В церковь ходил, пел в церковном хоре, и после службы, стоял опёршись на свой посох и держал шапку в руках.
Когда лавка у церкви была свободная, сидел там. Шептал молитвы. И, подняв подбородок, будто смотрел ввысь, уходил в себя. Потом вздрагивал, повернув голову, как-то боком слушал шарканье ног, как – то странно реагировал, слухом видел людей, различал по тому, как они ходят.
Иногда становился у самого входа, в полголоса читал своим внятным ласковым баритоном, конечно молитвы, потом пел, переходя на шёпот.
Как – то он пригласил меня, разделить с ним какое-то событие, на столе стояла чекушка и нехитрая закуска. Он сразу налил себе и мне, но получилось очень точно – ровно пополам, определил по булькам. Вот уж не скажешь… точный глаз. Пил сочно. Большими глотками. Беседа не пошла, но он показал свои часы. Карманные, старинные, без стекла. Он аккуратно раскрыл, прозвенело что то, как музыкальная шкатулка, потом осторожно, как ювелир, потрогал пальцем, указательным, и точно сказал время с минутами. Я посмотрел на ходики, с гирей и кукушкой, он, конечно, их не мог видеть – время совпадало точно…
Потом достал, откуда то, я не видел, какой-то свёрток. Положил на стол долго и осторожно разворачивал тряпочки. Наконец показалась толстая общая тетрадь. Вторая. Он долго их гладил, а потом сказал, что это книга. Её писал его сын, когда ещё жил с ними, учился в школе. Говорит, он диктовал ему, и так вместе написали вот целых две толстые тетради. Сын уехал.
Жена просит почитать меня.
Долго сидели. Он слушал, иногда поправлял, если я читал плохо или ошибался.
Очень переживал то о чём писал. Бурно реагировал возгласами одобрения.
Носил в издательство и в союз писателей, так и не знал куда точно. Говорят написано хорошо, но печатать сейчас не стали. Вот и лежит, жду, говорит, может когда и получится подержать в руках собственное сочинение.
Мне она, конечно, очень понравилась, потому что такой язык народный, скорее прошлого века, но какой сочный, просто читать и любоваться. Скорее радоваться, как там говорят герои. Как – будто это законсервированная человеческая речь, и сплошные поговорки, высказывания мудрых собеседников, и, самый неприкрытый шабаш прелюбодеев. В такой глухомани, что кажется, и людей там нет, только несколько человек участников. И вот им больше нечего делать, как ходить в гости. И спать, ночевать с чужими жёнами и мужьями. Пока те на охоте пропадают неделями, или уезжают в гости к родным. И никакой морали. Просто так они живут, и так понимают эту жизнь. Совесть или обида? Нет! Почти как у некоторых африканских жителей. …Шел по лесу, увидел женщину – она его. Пошёл к соседу – нет дома, он снова к чужой – она его. Приходит муж. Увидел. Пожурил, и, никакой сцены ревности или обиды. Просто вышел, что бы не мешать, -начал дело…надо, необходимо,, завершить. Не бросать же такое дело, на пол дороге?! Сидит муж и ждёт, когда его помощник в семейной жизни, явится перед хозяином собственной жены.
Поговорят.
Договорятся.
Вышел. Потом, посидели. Поговорили. Через пол часа притащил поросёнка. Зажарили на костре, сидят, пьют огненную воду или что – то бражёное, лишь бы, забрало посильнее. Закусывают поросёнком, а вот и вечер. Потихоньку мирно разошлись, инциндента, которого не было, исчерпан. Остался только в воздухе, запах вкусного жареного мяса. И запели ночные птицы.
Вот у него, в книге так описано. А мораль? Как мы её теперь рассматриваем?
Он тоже думает, что это плохо.
Но ни словом не обмолвился… и не высказал… ей, ему. Как он на самом деле к этому относится. Просто пропел о любви к ближнему, к самой ближней соседке, или соседу.
Но читалось она с интересом. И не было запаха чего то такого эдакого…
Просто читал как сказку.
Потом вышли во двор. Он сел на тот же пень- колоду и заиграл. Баян, конечно, не новый, но в отличном состоянии. И играл он как настоящий профессионал. Практически, всё, что я просил он исполнял. Потом на завершение вечернего концерта, выдал * полёт шмеля.* Сел успокоился после блестящего исполнения сложной вещи, засуетился, что-то стал собирать складывать, тряпочки, которыми укутывал, как ребёнка, похоже, что собирался к чему-то важному, очень серьёзному.
– Скажи потом знаешь ты эту вещь? Её редко кто исполняет. Я с трудом нашёл ноты, и уже не помню кто переложил этот концерт для баяна.
… И,…он выдал двадцать четвёртый каприс Паганини!!!
Да. Это редкая жемчужина. И особенно для баяна.
Потом он пел – мягкий душевный баритон. Звучали романсы, народные напевы, да практически всё, то, что мог тогда знать, играл я тогда гармошке и аккордеоне. И, была тогда хорошая программа по радио, угадай мелодию. Это наш тогда университет по истории музыки.
Рассказал ему о Беляеве. Я слушал в его исполнении эту сложную вещь. Он, конечно, знал его, как исполнителя – баяниста. Но никак не смог понять, как это баян и вдруг электрический. Не мог уразуметь это слово – электронный, но звучание его удивило. Удивляло. Как, орган?… Орган. Такой глубины звучания, он не слышал. Хотя как можно было умудриться, услышать в репродукторе… органное звучание. Но он услышал. Хотя это был не Домский собор, с органом.
– Эх, если бы вы знали, как тот баян ему достался.
У знакомого писателя встретились на даче. Абрамцево, Подмосковье. Сосед у него был Толик – так его все звали-величали все, и мне он так представился. И вот после третьей стопки, Толик рассказал про своего соседа по даче.
– Я, как всегда, гонял гаммы. Старался не докучать соседям. Уходил на веранду. И вот сосед, столько лет слушал гаммы, подошёл к забору и говорит.
– Анатолий, сколько лет слушаю… тебя. Здорово играешь. Но вот я не понимаю что? Сыграй мне хоть что-нибудь, хоть один раз, наше, понятное. Можешь?
– Я ничего не знал кто он, чем занимается, у нас не принято соседей пытать.
– Но видел, говорит Толик, что он иногда одевает тельняшку. И,… выдал…ему.
– Сначала хорошее вступление, потом переборчик, и, и, как врезал, по всей программе.
Раскинулось море широко…
Выдал несколько куплетов, но закончил хорошо. Напрасно старушка ждёт сына домой… Всё как на серьёзном концерте в Италии. Тогда это было редко – заграница.
Он стоял ошалевший, вытирал слёзы.
И, и, и пригласил его, Толика играть у него в клубе, в посёлке в деревенском клубе.
Оклад хороший обещал. Просил, убеждал. Толик скромно сказал.
– Меня мой папа не отпустит.
И он рассказал соседу, как однажды, в Италии давали концерт, для особых лиц.
Народу было очень мало, человек пятнадцать. Остальных мы не видели. Играл я, потом итальянец. Наши папы долго толковали, кто лучше исполняет. Но коллега играл на электронном. Спор решили просто – дали мне его баян. Я немного пробежался пальчиками, и дал органную прелюдию Баха, на полную, как мама велела. Решили…ничья.
Аплодировали долго. Итальянцы немного расстроились, а для меня, Никита Сергеевич просил изготовить такой – же электронный баян. Через год мы опять были в Италии. Давали им прикурить.
И стоил он тогда, как наша *Волга.* и вся аппаратура с усилителями. Вот теперь я езжу с помощником. Баян сам не тяжёлый, а аппаратура, да и подключка. Вот и у меня помощник.
Спасибо папе, Хрущёву…
Я, в основном, с ним…
Сосед притащил коньяк. И очень загрустил – зелёной жабой – завистью, но, с юмором, что он не глава государства, а всего навсего зав. клубом…
– А играешь ты, правда, хорошо…
– Ну, спасибо за комплимент.
*
Возвращаемся, снова домой, в Тобольск.
Жили, конечно, скромно, хотя он всеми силами старался заработать. Сыну посылал, он учился под Москвой, в художественном училище.
Но видно было, что с женой у них никогда не было.
Как это сказать, чего у них не было.
Ничего у них не было.
Был он очень красив, как мужчина. Даже когда шёл по улице с клюкой и баяном шёл ровно, хотя и осторожно.
Черты лица правильные, пышная некогда вьющаяся до сих пор шевелюра, с маленькой лысинкой… Ничего лишнего, стройный, крепкий, симпатичный. Годы и жизнь, конечно, оставили свой отпечаток, но рядом с ним, всегда было приятно, хотя глаза, с красивыми и чёрными и, чуть мохнатыми бровями, и, провалившимися, куда – то глазами, а их то и нет – пустые глазницы…
Он никогда не рассказывал, как они оказались вместе, да я и не пытался его спрашивать.
Это очень похоже на то, что замуж нужно было, но никто её не брал. Теперь уже было ясно почему.
А ему? Что слепому красивое лицо. Своё, чужое. Точно, что с лица воду не пить.
Жить одному ещё хуже.
Сын был в отца. Симпатичный, очень хорошо играл на баяне. Отец умудрился, заработал, купил приличный инструмент. Платили за обучение. Но уехал. Далеко уехал – за тысячи километров. Вот уже окончил. Увидит ли отца? Приедет ли? Обнять бы взрослого…
Так теперь далёкого и, может быть чужого.
Привыкают долго – отвыкают быстро.
Да и как он приедет сюда? В такую семейную и жизненную разруху?
А у них, в этой семье.
… Случается… Бывает такое… Особенно в банный день.
По субботам.
Перед баней, он, конечно, готовит дрова, топит печь, носит воду.
Садится за стол. Выпивает стакан водки. Пьёт сладко, улыбаясь – видимо забывает о своей доле. Потом только долго парится, с веником, в парной.
Очень просветлённый, но нахмурив брови берёт бельё, нюхает.
Жестом приказывает, стать рядом. Нюхай! Швыряет ей в лицо, грязное, потерявшее цвет и своё назначение. Сколько он его раз одевал?!
Бьёт наотмашь её, по лицу. Она даёт ему другое, нюхает. Одевается, идёт в комнату. Ещё стопку…
Бьёт её по лицу. Потом себя по щекам, долго и больно…
… Выпивает ещё. Бьёт её палкой. Потом себя. Стонет…
Проклинает жизнь и не просит ничего. Ни той жизни, которая, там, в раю или в аду.
Но ад у него вот уже сколько лет. Здесь. Дома. И когда будет конец…или – кончина ему всё равно.
Ему трудно.
Невозможно.
Она режет ему в глаза, которых нет. Но режет по живому – говорит самое то, что может его ещё больше ужалить, обидеть…
Нет! Не сгладить и пожалеть. Успокоить. Просить прощения. За то и за всё, что могло бы быть по – другому.
Живут же люди не так. Вот даже его знакомый…Они много с ним говорили обо всём. У них хорошо. У них трудно. Но они жалеют себя и друг друга. У них нет, ада днём, нет у них его и ночью.
У них нет чёрного света жизни.
Он уже не пьёт. Он кусает губы. Стонет, сцепив зубы со скрежетом…
Кусает губы. Проклинает жизнь эту, вспоминает и клянёт загробную…
Она снова ругает его, жалит словами, не щадя его и себя.
Не хочет молчать. Вызывает в нём ту жестокость, которую он уже и не желал.
Я держу его, мы оба плачем. Он уже не может сдерживать себя.
– Рыдает.
Слёзы.
Ох, эти горькие слёзы, текут из пустых глазниц.
Чёрные слёзы, чёрного дня.
Они текут по небритому лицу, из – под красивых чёрных пышных бровей.
Его бьёт озноб.
Она снова его ругает. Опять повторяет… ещё громче, больнее.
Матом он не ругается. Бьёт себя по лицу. Стонет.
Где его Свет? Где его радость?
Сын?
Где он?!
Какой у него этот свет?
Он, наверное, живёт.
Живёт не так как его родители.
У него, наверное, жена.
Они любят…
Они вместе…
У них нет чёрного света жизни.
Учитель вошёл в класс, когда до звонка оставалось еще минута: «Идет» – пронеслось по классу и «Кот», так звали Ваську, быстро передал, что – то соседу, а тот на другую парту и пошло по рукам. Но учитель успел заметить как вертел на пальце нож, как испуганно смотрела девочка, то на учителя, то на «Кота». Что произошло? Очередное бахвальство этого разгильдяя, или он запугивал. Класс молчал. А теперь они спрятали нож, невинно моргали святыми глазками, морщили лбы, как будто силились что-то вспомнить, опустили носы.
В учительскую. Нет. Директор знает что, он балбес, пьет, курит и даже травку. Давно бы пора выгнать да все как то не соберутся. Ждут. А чего ждать?!
Учитель посадил ребят, поставил чучело птицы, объяснил, как начинать рисунок и урок начался. Но что делать. Нож остался в его руках. Ребята знали, что учитель никогда не кричал, никого не выталкивал из класса, но мог говорить убеждать так, что его не ослушаешься, не увильнёшь, умел высмеять, но не обидеть. Иногда казалось, был на одной ноге с ними, но какой-то барьер между учениками и учителем был, и потому каждый оставался на своём месте.
Помнится однажды Володя Пуршин, талантливый спокойный парень, пошёл с маленьким ведерочком за водой, писали натюрморт акварелью. Учитель сидел, заполнял журнал, а класс хохотал. Он резко оглянулся и увидел, что у него над головой ведро. Вовка не успел и глазом моргнуть, как лоб его дважды хрустнул от щелчков.
– Теперь мы квиты. Только следующий раз накажу посерьёзнее. Класс хохотал уже над Вовкой, а он стоял, смутился и так тихо-тихо спросил: «За что?».
Учитель как всегда спокойно, даже вызывающее спокойно, сказал, что делать из него посмешище и держать ведерко с водой у самого затылка не совсем удобно. Вовка стоял, не садился на место и бурчал.
– Я не виноват, за что по лбу…
Класс притих. Что-то будет. Ведь трудно, ох трудно сказать, что виноват он, учитель, как другие. Садись и все тут. Следующий раз будешь знать, как из учителя посмешище делать.
– Ребята, кто прав? Притихли. Кто занялся работой, а другие отвернулись в сторону. Молчат. Тишина. Ах, какая противная тишина. Подташнивает от такой тишины.
– Ребята, Володя не виноват? Несколько голосов дружно пропели не е ет…
Секунда раздумий всем показалось целом уроком.
– Ну что ж. Сейчас иди, садись, а на перемене дашь мне сдачу. Только, чтоб никто не видел. Хорошо?
Володя облегченно вздохнул. Почесал затылок, заулыбался. А класс… Как они ликовали, как радовались. Учитель сказал свою обычную фразу:
– Ладно ребята, проснулись? Всё. Тихо. Работаем.
На перемене учитель позвал Володю, но тот, снова забормотал. Ладно, не буду. Прощаю и так.
– Ну спасибо.
– И…
– Хотя бы один сказал, хотя бы кто разинул рот. Всем было и без того легко и радостно после такой тягостной минуты.
Все помнят, и этот случай разлетелся по школе. Узнала директор, учителю сделали замечание. И все-таки, к нему ребята относились как-то по-другому, не так как к остальным учителям.
… Васька не удивился, что учитель после звонка остался с ним и даже тому, что его просил быть в воскресенье вечером на лодочной станции.
– Мне нужно написать этюд с лодки, а один я не смогу. Ты жилистый, будешь грести туда, а я обратно. Хорошо?!
Васька нехотя согласился, знал, что его хотят перехитрить. Лучше бы дал по шее, чем мораль читать, думал Васька.
– А, ладно, если будет нудить, как и все, убегу, решил, сказал сам себе, и махнул головой, что означало даа.
… Почти молча, садились в лодку. Васька тащил этюдник, а он весла. Заправили уключины, тихо отчалили. Плыли к понтонному мосту. Проплыли под мостом, пригнулись, легли почти друг на друга. Рассмеялись. Снова, поудобнее сели. Васька тихо и размеренно грёб. Потом остановились, развернули лодку кормой к закату. Учитель раскрыл этюдник. Укрепил картон и стал писать закат. Сидели молча. Его удивляло, что учитель молчит, не спрашивает, не ругает. Вот черт. Вот нервы. Изредка учитель просил его развернуть немного лодку и снова тишина и закат. А солнце стало раскалённым. Дома, деревья, пригорки казались горящими, от красных заходящих лучей.
Постепенно каждым новым мазком учитель «зажигал»картон, и Васька невольно стал следить за его руками. Лица учителя он не видел, но видел, как часто он отрывал взгляд от работы и поднимал голову к закату. Картон с каждой минутой оживал и, когда солнце стало гаснуть, кусочек заката уже был оставлен. И это чудо делал он, его учитель тихий, спокойный, но какой-то сильный своим спокойствием.
Возвращались оба с неохотой. Гребли поочередно тихо, еле двигаясь. Берега медленно отставали. И на вечернем небе вдруг возник темный силуэт здания. По обе стороны его две высокие будки, часовые, горит прожектор и колючая проволока. Какие разные миры. Закат в лодке и там закат. Рядом домики с садочками и эта громадина, от которой тянуло сыростью, холодом и тоской. Учитель тоже посмотрел туда. Потом он вдруг начал быстро грести и Васька скорее почувствовал, чем услышал, что за кормой не вода журчит, а слышен топот бегущих ног. Учитель взял его за руку, и они бегут, бегут по душистому лугу к цветам, к березовому соку, от этой угнетающей тёмной громадины,– тюрьмы на острове. Это был не остров. Город. Скалистый берег Оки. Учитель показал кивком головы, на вход в пещеру, который был закрыт, забетонирован дикими булыжниками.
… Смотри, Ока была до революции ещё судоходная, баржами привозили заключённых. В цепях. Ночью. Входили в этот подземный ход. А там. Камеры и стены. Сыро холодно, солнышка там не увидишь.
И, лодка ещё быстрее пошла к своему причалу, где покачивались на лодочках пары влюблённых.
… Был такой же красивый вечер, как тогда в лодке. Потом он угас, и наступили черные сумерки. А Ваську притащил в этот раз учитель в операционную. Они стояли за дверью, у самого входа в масках, умолкшие, подавленные. Яркие лампы, страшная тишина, полный стол пинцетов, скальпелей, крючки, косматые брови хирурга. Ужасно воняет, каким-то лекарством. Больного не видно, он укрыт, каким-то тяжёлым мешком. Открыт только живот. Неужели он будет жить. Все ведь вскрыто. Что за операция. Почему следы высохшей крови. Стучит в висках. Кривой иглой зашивают будто мешок.
Потом опять почти случайно они проходили мимо здания суда. Было утро, но людей у входа много. Подъехала машина. Из подъезда вышли в форменках. Открыли машину. Сошли тоже в форменке. Потом быстрыми шагами, почти бегом прошел стриженый, в наручниках, нагнув голову вниз.
– Помнишь операционную? Этот стриженный того парня в живот. Ножом. Не было денег, а у лысого кризис. Доза.
Грело летнее солнце. Шелестели, будто смеялись листья. А Васька укладывал молодые листочки сирени на пальцах, согнутые ноликом и хлопал. Потом звенел палочкой по металлической парковой решётке, и смотрел на деревья, дома, солнце. Он не думал, какими красками будет писать их. Он просто смотрел. Ему было хорошо, легко. Он хотел летом пойти работать, не выпрашивать у отца, а самому, своими руками заработать для начала мопед и путешествовать.
Хотя бы частичку того увидеть, что увидел он, учитель.
Этюдник он не купил, а нож, тот, которым вертел тогда у носа Машки Разинкиной, потом спрятали ребята, давно принёс и спрятал между книг на полке учителя.
А маленький пакет дури, выбросил в костёр.
… Прошло несколько лет. Учитель уже защитил диплом своего худграфа. И преподавал в художественной школе, конечно для одарённых. . Лето. Жара. Тот же недалеко от водной станции. Причал. Где стоят и колышутся лодочки с влюблёнными. А около за поворотом Орлика, лужайки и загорающие. . Он, учитель закрыв лаза отдался солнышку, лучам. И отпуску. Загорал. Прошёл по тропке большой, могучий парень и вдруг, прошёлся мимо, потом оглянулся. Сделал несколько шагов и воскликнул как командир.
– Во.! Здравия желаю. …Помните, Нож. Операционную. Тюрьму?11. Вот спортивная школа. Высокий разряд. А вы тогда сказали дури много, займись делом. Вот уже на Зону, но не тюремную,
– Зональные соревнования, еду.
– Силу пустил в дело.
– Спасибо за дурь…
– Вышибли вы тогда
– Её из меня.
Нет. Просто и очень коротко.
… Воскресенье. Станица Славянская. По улице идут дед да баба. Несут что-то в пёстрой, вся в цветочках, пелёночке. Улыбаются. Наверное, внуку на старости лет обрадовались. Бабуля нагнулась поближе, поправляет тряпочку пелёночку, смеётся. Прохожие останавливаются, смотрят туда, в эти уютые тряпочки. Заглядывают, смеются, хохочут, хохочут так, что брызги-искорки веселья и радости летят, звенят на всю станицу.
Смотрю. А там, в, этом уютном кулёчке – шевелится, весело помахивает кисточкой, как у художника китайца, – когда он расписывает огромные фарфоровые вазы… рогулька – запятая – хвостик – метёлочка … маааленького поросёночка.
Сладкий ремешок
Воот она, станица Славянская, красавица. Цветут сады, шумят поля. И, поют свою вечную песню, – пчёлы.
Так поют и кубанские слаженные хоры в ансамблях, во дворах, и во дворцах. А субботние и воскресные вечера собираются за круглым столом семьями, да с соседями и, конечно песни, радует души и сердца тружеников.
Плавни. Рыба, комары.
Но вот другое, конечно пчёлки, мудрые, умные и красивые, жужжат, трудятся, радуют людей.
В уютном дворе, красивый дом, недавно купили приезжие из степного Крыма. Большая семья, а крыша дома моего, как запели этим вечером приехавшие, правда, уже, те немногие, крытые камышом.
И, вот. Сидят дедушка и внучек. Готовят лестницу, снимать эту, когда то красивую камышовую шляпу.
Дедушка уже седой, с усами и, но улыбка добрая, усы ему ничуть не придают строгости или чего хуже, злости. У него, в саду уже стоят три домика – ульи. Там эти красавицы пчёлки, поют свои песни.
Суббота. Вечером придут родственники. Ужин и, конечно песни. Поют слаженно, как и все кубанские казаки, и, конечно идёт в дело вино. Самодельное, домашнее. Выдержанное. Ну, идиллия и, и вдруг …
… Весело, верно, по делу, и по телу, вдруг, взлетел кожаный ремешок и внучек, который вчера ещё пел, репетировали в школе и дома, воскликнул непонятное, но далеко не восторженное от неожиданного, такого, а ремешок с чувством, но не юмора, …погладил его, правда в скользь, не так горячо как раньше было…сквозь строй, при царизме, конечно. А ему, внуку, всю спинку и сиделку, которая была свободна, но в трусах, которые носили всегда, здесь, в таком возрасте.
Оказалось совсем не вдруг, а по делу.
Урок, открытый, номер какой угодно, но не первый провёл дедушка внуку.
– Низзя, сказал он и усадил рядышком, потому что мог внук, и рвануть во все лопатки. А он, внук, школьник, уже не первого класса, а такое. Такое сделал.
Внук, конечно понял.
Он, до того, урока ремешком, взял и придавил пчелу, которая медленно пыталась добраться по дощечке в улей, у которого сидели они и что – то дедушка там поправлял.
Она, пчёлка была видимо чем – то уже подранена, потому, что не так шустро как обычно двигала своими лапками. Решил, что она уже не жилец и помог ей, чтоб она не мучилась. Так он внук, объяснил свой поступок.
Но дедушка.
Потом опять свой ремешок положил рядом, давая понять, всегда готов. Как отвечали во всех случаях тогда пионеры…
Дедушка подвёл его к улью. Пчёлки дружно, как и всегда трудились. И водичка рядом стояла около улья, они прилетали, улетали, быстро, весело, дружно.
А.
А одна, сидела у самого лотка. У, входа – выхода, сидела в какой – то непонятной позе и будто весело махала крылышками, но, но не улетала. Она, такая была одна. Остальные шустро. Бегом, как, ну как никто даже спортсмены, весело возвращались домой в улей и, и снова обратно в поход за нектаром. Дедушка, громко, так не совсем ласково, как учительница по арифметике, сказал.
– Смотри.
И протёр быстрым движением руки свои усы,
– А что же эта?
– Не мычит и не телится, спросил внук. И нежно посмотрел на правую руку деда, в которой казалось, трепыхался ремешок.
И.
И, тогда дедушка из сердитого, и казалось злого, просиял в своих усах улыбкой и рассказал.
– Вентиляятоор.
– Машину видел?
– Как он работает, когда капот открыт…
– Так вот машина заглохнет и сломается, если он, перестанет жужжать как пчёлка. Сломается. Жара. Солнышко. Греется мотор. Заглохнет.
– Так воот. Пчёлка эта, воон, та, которая у входа, она вентилятор. Но живая, а не железяка. Видишь, она и стоит – сидит, так неуверенно, у входа в их домик и слабенько, но гонит воздух в улей. Там жарко.
– А почему она не летит за мёдом, а?
– Ленивая, да?
– Нет. Там таких не бывает. Это тебе не колхоз. У них строго. Каждый сверчёк, знает свой шесток. У каждого своя задача. Это очень мудрые жители земли нашей, и воины есть,– защита и няньки, помогают около матки, которая приносит, новое поколение, вот так, дорогой. Не скажешь бабушке, как ты всегда, что не хочешь или мне некогда…
– Понял?
У них всё на сознании. А у этой пчёлки, ну как тебе объяснить. Вот у нас пенсионеры. Так и у них. Она, эта пчёлка. Уже старенькая, далеко лететь теперь не в силах, она выполняет, то, что может, сама без приказов и ремешка. Гонит воздух, чтоб таам, их матушке, легче было в жарком домике. Посмотри, сколько и как они собирают мёд. По капельке, малыми крохами меньше капельки. А ты, ты ложечкой ешь мёд. А сколько ей нужно трудиться, что б тебе насытиться, пока в горлышке твоём уже начинает царапать от сладкого…
Вот этого ты и не понял, но теперь, не будешь так поспешно решать то, что не в твоих силах и опыте жизненном. Запомни это. А мой стимулятор, он показал наглядно, помахивая ремешком, всегда к твоим услугам.
Всегда готов, как у вас пионеров.
Грамотей
Объявление
Продаёця 4 дверы, двухпольныя, розмер, выс 240, шыр 110, 8 шы рам внутрынны, с стекломи размера выс 160 шы – до 8 ставни внутрыны, 1 умывальник. Белые, спрашивай ул кладбищенская, дом 13 а, г. славянск на кубани.
Весь день вчера он учил, старался учить эту дурацкую химию. Не успел. И вот он, звонок. Звонок на урок. Сел. Весь класс затих. Сидят, водят носами, по строчкам учебников и тетрадок. Учат. Читают.
– Дайте, ребята, дайте хоть глянуть. Всё из головы вылетело. Даже тему забыл. Да и не знал. Дайте почитать. Ну, хоть что-нибудь. Хоть две строчки. Последний урок. Четвертные. А нет ни одной отметки. Дайте хоть заглянуть в книжку… Никто не даёт. Опять будет двойка…
… И тут он проснулся. С огромным облегчением вздохнул. Приготовил *Любаву,* печатную машинку. …Подержал в руках, погладил, поставил на полку, свежую книгу рассказов, новенькую, пахнущую типографской краской. Улыбнулся.
Улыбнулся, но с какой-то глубокой, глубинной грустью.
Потом обрадовался как ребёнок, что не нужно учить реакции, формулы, что не получит позорную двойку, что не будет стоять у доски, в субботу, а Зинка, дразнилка, подлиза, не будет выступать, и, опять позорить его на классном собрании.
И
… Ему стало легко.
Ему стало грустно.
Ему стало очень грустно…
… А внизу, в саду, под цветущей черешней, бегает его любимая внучка, гладит босыми пяточками зелёную травку.
Старший внук сидит в виноградной беседке и внимательно читает эту самую химию…
Не в деда пошёл…
Ах, как это близко.
Ох…
Как же это далеко…
Объявление
Дышлёва Катя. Продам козу. Катю. Дошлая. Цена по сгоде. Село Многоречье, Спрашивать Дышлёву Катю.
Обявление
Продаёця козы, котныя, котни, сыло соколине на улыця фрунзы № 7 шишкыный
Отчёт о командировке в Киев, Одессу.
И бывает же такое.
Спит себе лошадь и видит сон. Сон хороший, лошадиный… говорят же, что не только лошади способны уноситься в мир иной, но не на совсем, по делу, почти служебная командировка. Посмотреть и убедиться в правоте, своих мудрых мыслей.
Зовут её Кукла. Правда, у неё был только цвет гривы и хвост, такой светлый, рыжий, золотистый, красивый как у игрушечной куклы. Была такая игрушка,– кукла голыш, так её и звали и все знали. Голыш да голыш, без тряпочек и ничего зазорного для детей не показывала, и, вот, у неё только волосы были такие же, как и у нашей лошадки, имени тоже Кукла, тёзка значит. Это у неё, у нашей, от солнышка и жизни хорошей она вся как одуванчик, серебристого свечения, от самой гривы, и, почти до звонких, когда то, копыт. Спит лошадь, Кукла прямо здесь у вокзала.
… Если сказать, что Одесса красивый город – одесситы побьют, это и так ясно. И вот лошадь видит, что здесь много уютных уголков, с газончиками и старыми домами, которые видели и помнят ох как много, прошедшего и ушедшего.
Эти уголки напоминают такие же уютные горки, газончики, розы, Тарханкута, где камни, – скалы, целые горы с пещерами, арками, и внутренними бухточками. И уж таак красиво, что хочется скорее поехать в Севастополь, Тарханкут, Керчь. И заснуть там, на газончике – пригорке. Или просто побродить по этим ласкающим глаз красотам.
Почему зелёная лошадь, да и вообще – сон…
… А, и было, ведь помню, точно было это очень, оочень давно.
Этим новаторам, киношникам, авторам сценария, кинематографического, совсем мало – кому двадцать от роду, кому ещё меньше, когда их родители осчастливили на такую весёлую жизнь. Теперь они работали на М.Ф. Молочная ферма. Колхоза. Говорили все, что туда идут люди по призванию – святая, правда. И жизнь среди коров и лошадей ох, ой, уух и весёлая. Поговорить и то не с кем. Утренняя дойка, – в четыре.
… Ей бы ещё поспать, да потягушечки, устроить как в детстве, да погладить своё молодое упругое тело, ладошкой ласкового мужа, … да где он.
До станицы километры, не дотилипаешь, туда эти двенадцать километров. Там танцы, женихи. Ах, мама, ладно. Мечты, мечты и никакой сладости.
А вот она и радость и сладость.
… Пришла молодая доярочка, в коровник, с ведром, стульчик маленький, принесла с собой, села, пристроилась, сделала ей, бурёнке массаж, двумя ладонями и говорит – Зорька, ножку! Стань поудобнее, а она спросонья не поняла, ласковой речи, да хвостом как хлыстом, цыганского кнута, из сыромятной бычьей кожи, со всего маху, как будто я не я, и коровка не моя, и ещё туча комаров, с вожаком оводом, прилетели с рисовых чеков.
… А с ней, бурёнкой, кормилицей, держи ухо востро, не шуми, не кричи, – молочко не даст. Особенно, которые молозиво, для сосунков прячут, так что терпишь и ласково с ней ведёшь переговоры, с кем же ещё поговорить, здесь, так сердечно по душам.
Вечером гармошка, танцы, и те немногие девчата, а ребят вообще раз, два и больше нема, как говорят казаки на Кубани.
Иногда, очень редко привозили кино к ним на эту ферму, приезжали с других ферм, – С Т Ф, К. Ф. Или просто острова цивилизаций в степи, где люди работали на откорме свиней, доили коровок, и взращивали работных лошадей, скаковых им не доверяли.
… И, вот зав клубом. Он же художник, он писал объявления афиши, он же выпускал, запускал молнии, в карикатурах на тех, кто не отдаёт душу и тело во имя работы для строителей развёрнутого строительства, пока ещё Социализма.
Вечерами, он же давал жару, на гармошке, танцевали, а в хорошее настроение, на четвертушке немецкого аккордеона, ещё и пели, но основная работа, его – был и скотник. Возил зелёную массу коровкам, убирал навоз, ну лепёшки, бурёнки оставляют там же от хорошей жизни. И вот места, ну, туалет, канавка бетонная, размером напоминал Керченский пролив и шириной и глубина.
Это всё нужно было очищать. И на одноколёсной тачке, увозить в нужное место, ну, не далеко, и километра не было. Рядом.
… В свободное время, а его и не было, только белая или чёрная ночь, как потом случилось. Приходилось ещё помогать матери и отчиму, выращивать в огороде картошку, кукурузу. Правда было ходили и на колхозные поля за кукурузой вечером, ломали кочаны и варили в казанах на костре. Красота, и вкусно, сила была от таких деликатесов, как у быков, которые иногда и с плугом почти бегали, так шустро.
… И вот, однажды.
Что брякнуло ему в голову и брату, да ещё таким же коллегой скотником, грамотным, он уже умудрился, окончил полную школу, пять классов, хвалился, что родители больше не пустили, хватит, говорят, быкам хвосты крутить и той грамоты, а учётчики на ферме умеют считать у всех, трудодни. Быки не будут радоваться и хохотать от счастья. Им люцерку подавай, да отруби, они тогда при силе будут. И кнута не нужно, бегут как зайцы от огня.
… И, вот, эти три, почти богатыря, – решили, посмешить, ну повеселить такой шуткой и себя, конечно, и молодёжь, которой было совсем мало. Сочинили, а потом и написали объявление о том, что в их клубе, в комнате отдыха будет фильм. И не более и не менее, как, сон зелёной лошади, вот это дааа – героям труда, такая награда.
Пришли даже с другой, не нашей станицы Славянской, а эта была совсем рядом, всего три километра, – Анастасиевская.
… Публика, да и сами выдумщики,– режиссёры почти, этого фильма тогда не знали, что есть Петров, ещё и Водкин. А. У нас и своих и Петровых и Водкиных, пьющих прямо из горлышка, были, проживали, правда, в самой станице, не на ферме. И такой шедевр, купание красного коня, не знали, не ведали, не видели, что существуют настоящие художники, которые могут увидеть и передать мир таким – коня оранжевым, или красным, вообще каким хотят.
Другие же смотрят потом долго, на этот увиденный, только ими, этими художниками. А теперь вот удивляются как они до того сами не достукались. Иногда художники, талантливые всю свою жизнь бедствуют, изобретателей сжигают на кострах, некоторых талантливых просто в упор не видят, а жёны пилят, где зарплата, а, и Петрова и Водкина, приняли, заплатили, за бугор отправили, как ценность великую, эту картину.